В новом селе, что на Унже, у старосты Пимена в доме
Девка-племянница, все зовут ее дурой Ненилой.
В детстве она в сенокос брала в леску за остожьем
Ягоды: много их, алых, растет у пней обгорелых.
Рядом был посеян овес в огнище. Медведи
Лакомы летом к овсу, пока в нем молочные зерна;
Ходят на сев, хоть часто их ловят и бьют на приманку.
Взял повадку один, залег в борозде — и не видно.
Резвясь беспечно, дитя бежало прямо на зверя:
Пять бы сажен еще — и попалась в острые когти.
К счастью, шорохнулся он и привстал; на крик ее страшный
Вмиг сбежались косцы — и струсил ворог косматый:
В речку, вплавь, и в дебрь. Лежала без памяти девка;
Подняли, смотрят: жива и здорова, но ум помутился.
Дура с тех пор; услышит имя «медведь» — и припадки.
Может, прошло бы, но глупый народ не лечит, а дразнит.
Жаль! прекрасная девка была бы: высокая ростом,
Статная, благообразная, взгляд лишь несколько смутен,
Складно все, что скажет голосом стройным и тихим,
Только, буде не спросят, редко слово промолвит.
В поле боится ходить, но дома всегда за работой:
Пряжу прядет, детей качает и водит у брата,
Дети любят ее и тетей зовут, а не дурой;
Дети одни. Другим ответа на грубое слово
Нет никогда: привыкла — молчит и терпит. Отрада —
Божия церковь у ней и теплая сердца молитва.
В лучшие годы — ни краски в лице, ни улыбки; худеет,
Чахнет, гаснет: словно в дому опустелом лампада,
Теплясь последней каплей масла в теми пред иконой.
Долго ей не томиться: милует скорбных Спаситель.
Уже стесненные ахейскими полками,
Чертога царского толпяся пред вратами,
Трояне, гнанные жестокостью богов,
С трудом спасалися от яростных врагов,
И бедственный Приам, прозрев свою кончину,
Готовился как царь на лютую судьбину:
Он, ветхий шлем прияв, и щит, и ржавый меч,
Явился воружен, чтоб мертв во брани лечь.
Тогда Гекуба, зря на смерть его идуща,
«Куда стремишься ты? — рекла, слез ток лиюща,—
Надежды боле нет, и Гектор ныне сам
Из ночи гробовой предстал бы тщетно нам;
Приближься к олтарю, он будет нам защитой».
Рекла, и Трои царь, сединами покрытый,
Призывным тем словам супруги вняв своей,
Сложил тяжелый шлем и стал среди детей,
«О боги! — рек Приам, несчастный, со слезами,—
Довольно ли гоним на старости я вами?
Но для себя от вас я милости не жду:
Спасите чад моих — и с миром в гроб сойду».
Вдруг младший сын его, от Пирра пораженный,
Полит, при сйх словах бежит окровавленный
И, сил лишась, падет к подножью олтаря.
Гекуба, пред собой сей труп кровавый зря,
В обятья дочерей без чувствий упадает,
И с ними весь чертог отчаянно рыдает,
Один Приам без слез, но, к Пирру обратясь:
«Неистовый, — он рек, —богов не убоясь,
Ты сына кровию покрыл мою седину.
Да боги отомстят Политову кончину!
Ты не Ахиллов сын: он жалобам внимал,
Он тело Гектора мне, скорбному, отдал;
Но ты, о лютый зверь, ты кровию несытый,
Убийство чтил одно за подвиг знаменитый.
О, сколь, узрев тебя, стыдился бы Ахилл!»
Скончал и копие во Пирра устремил;
Но старческой удар направлен был рукою,
Ослабло острие пред медною бронею,
Блестящий лишь доспех, сотрясшись, зазвенел.
Тогда у Пирра гнев жестокий воскипел:
«Иди, — он отвечал, — во мрачную могилу,
И там поведай ты великому Ахиллу,
Что сына гнусного сей породил герой;
Но прежде смерть прими…» и зверскою рукой
Взяв старцевы власы, другою меч взнесенный,
Сразил и из груди извлек окровавленный.
Приам же с твердостью, достойною царя,
Длань бледную с трудом подяв до олтаря,
И тщась его обнять слабеющей рукою,
Со вздохом пал, воззрев на рдеющую Трою.
Подял уста сей грешник исступленный
От страшных яств, утер их по власам
Главы, им в тыл зубами уязвленной,
И начал так: «Ты хочешь, чтоб я сам
Скорбь растравил, несноснейшее бремя
Душе моей, и сердцу, и уму;
Но коль слова мои должны быть семя,
И плод их — срам злодею моему,
И речь и плач услышишь в то же время.
Не знаю я, кто ты, ни почему
Достиг сюда; звук слов внимая стройный,
Флоренции, я мню, ты гражданин;
Так знай: мой враг епископ недостойный
Рогер, а я несчастный Уголин.
И вот за что сосед я здесь злодею:
Изменою пристав к моим врагам,
Он предал им меня с семьей моею,
И смертию казнен я после там;
Но смерть ничто, когда правдивой вести
Ты не слыхал о том, как умер я;
Узнав о всем, суди — я прав ли в мести.
Сквозь тесных окн темницы моея
(Ее по мне зовут темницей глада,
В ней многих был несчастных слышен стон)
Уж зрелся мне, затворников отрада.
Свет дня, как вдруг мне злой приснился сон:
Судьба моя в нем вся открылась взору.
Приснилось мне, что он расставил сеть
И волка гнал с волчатами на гору,
Претящую от Пизы Лукку зреть.'
Псы тощие, сообщники злодея,
Служа ему, гналися за зверьми,
И вскоре, сил для бега не имея,
Им пойманы в сетях отец с детьми;
Набегли псы и, гладом свирепея,
Терзали их зубами и ногтьми.
Испуганный предвестьем страшным неба,
Я слышу, встав, детей моих сквозь сна:
Все плачут, все на пищу просят хлеба…
Жесток же ты, когда и мысль одна
Про скорбь мою тебя не вводит в слезы!
О чем же ввек заплакать можешь ты?
Меж тем приспел обычный час трапезы;
И все, боясь мной виденной мечты,
Мы ждали яств и слышим стук: железы
Звучат внизу, темничной башни дверь
Вдруг заперлась; я на детей невольно
Взглянул, без слов, недвижим, как теперь;
Не плакал я, но сердцу было больно.
Меньшой из них заплакал и вскричал:
„Что страшно так глядишь на нас, родитель?“
Ни слова я ему не отвечал,
Молчал весь день, всю ночь, доколь обитель
На утро нам луч солнца осветил.
При свете том, взглянув на дверь темницы
И на детей, моих не стало сил:
Глад исказил прекрасные их лицы,
И руки я, отчаян, укусил.
Сыны же, мня, что глад я свой руками
Хочу питать, все встали, подошли:
„Родитель наш! — сказали, — лучше нами
Насыться; ты сей плотью от земли
Одел нас, ты и снимешь: мы согласны“.
Я смолк опять, и дети сироты
Два дни, как я, сидели все безгласны:
Сыра земля! не расступилась ты!
Четвертый день мы наконец встречаем;
Мой старший сын упал к моим ногам,
Вскричав: „Отец! дай помощь, умираем…“
И умер с тем. Как зришь меня, так сам
По одному, я зрел, и все другие
Попадали; ослепнув, я блуждал
Три дни по ним, будил тела драгие
И мертвых их три ночи призывал.
Потом и сам я слег между сынами».
Так кончил он, и в бешенстве корысть,
Главу врага, вновь ухватив зубами,
Как алчный пес, стал крепкий череп грызть.
Какой-то англичанин жил
В Неаполе: в словах или на деле,
Кого и чем он оскорбил,
Не мог разведать я доселе;
Но, возвращаясь вечерком,
Чуть повернул он в переулок темный,
Встречается ему резак наемный,
С которым он отчасти был знаком,
Не так, как с резаком,
А как с рассыльщиком. Вчастую тот, бывало,
По городу справлял его нужды
И денег за труды
В год перебрал с него немало.
Британец, воззревшись в бродячего слугу,
Не ждал отнюдь опасной встречи,
Как тот ему: «Милорд! моей послушай речи,
Да сам, смотри же, ни гу-гу:
Не то вот нож. Ты мне заказан;
Тебя зарезать я обязан, —
И хоть теперь могу;
Да вот в чем затрудненье!
Во-первых, мы друзья;
Тобою не обижен я
И даже помню одолженье,
Как ты в конце зимы
Поверил мне два скудия взаймы:
Заели нас тогда кормы,
И мне б не миновать иль петли, иль тюрьмы.
Но это прошлое! А ныне воскресенье:
Мне патер Вольпи запретил,
Чтоб души я по праздникам губил;
А деньги уж взяты! Так слушай предложенье.
С другим оно меня ввело бы в опасенье;
Иной, пожалуй, нож прибрав к своим рукам,
Пырнет, злодей; но ты душей кривить не станешь
И, давши слово, не обманешь.
Не откажи: чем вздорить нам,
Зарежься сам!
А нож какой! Взгляни: я наточил как бритву.
Прочти-ка наскоро молитву,
Да с Богом». — «Можно ли!» — «Я знаю, грех велик;
Но ты ведь еретик:
Ни в папу ты не веруешь, ни в Бога,
Так все же в ад тебе дорога.
Решайся». — «Не хочу». — «Не хочешь. А, милорд!
Я думал, ты, как англичанин, горд
И не откажешь хоть из чести.
Что ж о себе вы распустили вести,
Как будто, вас чуть разберет тоска,
Вы духом режетесь, и не дрогнет рука?
Ан струсил ты!» — «Неправда, я не трушу.
Коли судьба меня под нож твой привела,
Быть так; но сам себе не сотворю я зла.
Режь ты». — «Бессовестный! губить живую душу
Мне патер в праздник не велел». —
«Так отпусти». — «Признаться, не хотел;
А видно, Богу так угодно.
Прощай же, до другаго дня;
Но ты теперь замечен у меня:
Ты поступил неблагородно,
И попадись еще мне раз,
Припомню все — и просьбу, и отказ!»