Константин Дмитриевич Бальмонт - стихи про сон - cтраница 4

Найдено стихов - 123

Константин Дмитриевич Бальмонт

Гобелен

Мгла замглила даль долины,
Воздух курится, как дым,
Тают тучи-исполины,
Солнце кажется седым.

Полинялый, умягченный,
Взятый мглою в светлый плен,
Целый мир глядит замгленный,
Как старинный гобелен.

Старик высокий,
Он самый главный,
Он одноокий,
То Один славный.

С древнейших пор он
Любил туманы.
Летал как Ворон
В иные страны.

Он был на Юге,
И на Закате.
Но лучше вьюги,
Родней быть в хате.

Он был в Пустыне,
И на Востоке.
Навек отныне
Те сны далеки.

С тем людом Ворон
Совсем несроден,
И снова Тор он,
И снова Один.

Все клады Змея
Похитил Север.
И ветер, вея,
Качает клевер.

И кто же в мире
Лукав, как Бальдер, —
Под вскрик Валькирий
Восставший Бальдер!

Ковры-хоругви. Мир утраченный.
Разлив реки, что будет Сеною.
Челнок, чуть зримо обозначенный,
Бежит, жемчужной взмытый пеною.

Веков столпилась несосчитанность.
Слоны идут гороподобные.
Но в верной есть руке испытанность,
Летят к вам стрелы, звери злобные.

Еще своих Шекспиров ждущие,
Олени бродят круторогие,
Их бег — как вихри, пламень льющие,
И я — не в Дьяволе, не в Боге я.

Я сильный, быстрый, неуклончивый,
И выя тура мною скручена.
Напевы, взвейтесь, пойте звонче вы,
Душа желать — Огнем научена.

Мои прицелы заколдованы,
Мне мамонт даст клыки безмерные,
Моей рукою разрисованы
В горах дома мои пещерные.

Свистит проворная синица,
Что Море будто не зажгла.
Зажгла. Сожгла. Горит страница.
Сгорела. Мир кругом — зола.

И я, что знал весь пыл размаха,
И я, проникший в тайны стран,
Я, без упрека и без страха,
Я — призрак дней, а Мир — туман.

Не надо мне Индийских пагод,
Не надо больше Пирамид.
Созвездье круглых красных ягод
На остролисте мне горит.

Была весна. Сгорело лето.
И шепчут сны. Прядется тьма.
Но есть еще свирель Поэта.
Со мной жива — и Смерть сама.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Безмолвно она под землею таится

Безмолвно она под землею таится,
Ей Солнце и Небо, там в сумраке, снится,
И нежная к Солнцу сумеет прорыться,
Пещеры сплотит в города.
Застынет, и дремлет, над горной вершиной,
И дрогнет, услышавши возглас звериный,
От крика проснется, сорвется лавиной,
И вихрем несется Беда.
Беззвучна в колодцах, в прозрачных озерах,
Безгласна во влажных ласкающих взорах,
Но в снежных узорах таится в ней шорох
И звонкое вскрытие льда.

Превратившись в снега, заключившись в усладу молчанья,
Расстилаясь застывшей студеной немой пеленой,
От зеленой Луны принимая в снежинки мерцанья,
В первозданность Вода возвращается теплой весной.

И играет волной,
И бежит, и поет.
И горит белизной
Уплывающий лед.
Нарастанием вод
Затопляет луга.
Все победно возьмет,
Все зальет берега.

Как раздольна игра
Водопольной волны.
Но шепнули «Пора!»
Уходящие сны.
И речной глубины
Установлен размер.
Все цветы зажжены,
Пышен праздник Весны,
В нем лучи сплетены
Отдаленнейших сфер.

Все приняло свой вечный вид,
Лик озера зеркально спит,
Безгласно дремлет гладь затона.
О бесконечности услад
Поет бессмертный водопад,
Ключи бегут по скатам склона.

И рек причудливый узор
Лелейной сказкой нежит взор,
Их вид спокоен и беззвучен,
И тот узор светло сплетен,
В серебряный, в хрустальный сон,
Среди уклончивых излучин.

И без конца поют ручьи,
И нежат душу в забытьи
Воздушно-сладкою тоскою.
Как разность ярко здесь видна,
Как ясно, что Вода — одна:
Ручей различно-схож с рекою.
И нам преданья говорят:
Ручей с рекой — сестра и брат.

Ручей ласкает слух, влечет нас в отдаленье,
Ручей журчит, звучит, баюкает, поет.
Река лелеет глаз, дает успокоенье
Движеньем медленным безмолвствующих вод.

Ручей, как чаровник, дремотно шепчет, манит,
Ручей гадает нам, и вкрадчиво зовет.
Река наш зыбкий дух яснит, а не туманит
Успокоительным теченьем светлых вод.

Ручей нам говорит: «Люби! Люби! Люби же!»
Но в нем не отражен глубокий небосвод.
Кто в реку заглянул, тот Небо видит ближе,
Лазури хочется безмолвствующих вод.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Беседка

Мне хочется уйти с тобой в беседку,
О, милая, вдвоем, вдвоем!
Цветущую качнуть тихонько ветку,
Цветок увидеть на лице твоем.

С влюбленностью, но не томясь тревожно,
И не томя души твоей, —
Шепнуть тебе: Нам все сейчас здесь можно,
Дай счастье мне! О, поцелуй скорей!

Ты любишь танцевать по краю,
Лесной опушки, может быть,
Быть может, пропасти, не знаю,
Но пред тобой я предан маю.
Нашел цветок, его сжимаю,
И снова сладко понимаю,
Что сердцу хочется любить.

Когда ты будешь засыпать,
К тебе я мыслями прибуду,
Как призрак сяду на кровать,
И буду ласково шептать: —
Люби меня! Доверься Чуду! —
И ты потянешься слегка.
И будет греза глубока,
Огонь блеснет по изумруду,
Разятый многозвездный мир,
Осеребрив, пронзит сапфир.
Даст ход таинственному гуду,
И синих вод качнется гладь,
И, тень, я лягу на кровать,
И целовать тебя я буду.

Мне радостно и больно,
Вдали идет гроза.
Я полюбил невольно
Зеленые глаза.

В душе качанье звука,
В ней радостный рассказ.
И больно, что разлука
Тебя умчит сейчас.

«В мое окно в ночи всегда глядит звезда.
Одна средь голубых и золотых горений,
Она меняется, светло дрожит всегда,
То в зыби синих снов, то в блеске алых рдений.

Костер Египетский, к разливу звавший Нил!
Колдуй через века, домчи мечту до цели.
Хочу, чтоб он ко мне свое лицо склонил,
Когда я здесь томлюсь в девической постели!»

Зачем к тебе скользнула змейка?
Без яда этой мысли ход,
Шестиугольная ячейка,
Пчелиный, полный неги, мед.

Я только вижу сновиденья,
И говорю тебе о них,
Ты вся — расцветшее растенье,
Я весь — тебя хотящий стих.

Как не желать, хотя б в напеве,
Лишь в светлых брызгах быстрых слов,
Шепнуть влюбленно юной деве,
Что я готовлю ей альков.

Подушки вышиты шелками,
А полотно сплела Луна,
И только мысль там правит нами,
Что целомудренно нежна.

Тебя усыпав жемчугами,
С тобой я рядом — только сном.
Моя любовь — в Пасхальном храме,
Мое хотение — псалом.

Не будь же лебедью уклонной,
К тебе здесь лебедь снов плывет.
Расслышь напев души стозвонный,
Вдохни мой свежий светлый мед.

Как метель опушила деревья,
И одела все сосны парчой —
Как туман, собираясь в кочевья,
Расцветает горячей грозой, —
Так мечта, набросав нам созвучий,
Показала в изломе своем,
Как красив наш таинственный случай,
Как нам нежно и дружно вдвоем.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Наш Воздух только часть безбрежного Эфира

Наш Воздух только часть безбрежнаго Эѳира,
В котором носятся безсмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.

Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветнаго скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.

В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взростают-тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белыя снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты.

Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громов,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков.

Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаяний
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.

От предразсветной мглы до яркаго заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.

Когда под шелесты влюбляющаго Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть—нежней, тесней—вот так.

Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.

В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелаго снопа.

Сжигают молнии—но неустанны руки,
Сгорают здания—но вновь мечта ростет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова—первый день, и снова—начат счет.

Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах—и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе—напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.

В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живыя,
Созданья Воздуха, те волны звуковыя,
И краски зыбкия, и тайный храм святынь.

О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть. Когда жь его замкнут,
В нем дышет скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо ростут.

Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище-покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эѳира,
Где неразсказанность совсем иного мира,
Неполовиннаго, вне гор и вне пещер.

О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездныя убранства,—
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.

Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эѳирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Свет прорвавшийся

…Он упадал прорвавшимся лучом,
Он уводил в неведомые дали,
И я грустил, не ведая о чем,
И я любил влияние печали,
И плакали безгорестно глаза…

…Над скалистою страной,
Над пространством бледных вод,
Где с широкою волной
Мысль в созвучии живет,
Где химерная скала
Громоздится над скалой,
Словно знак былого зла,
Мертвый крик вражды былой…

…Хоть я любил тот край, там не было полян,
Знакомых с детства нам пленительных прогалин,
И потому, когда вечерний шел туман,
Я лунною мечтой был призрачно печален,
И уносился вдаль…

…Чей облик страшный надо мной?
Кто был убит здесь под Луной?
Кентавр? Поморский царь? Дракон?
Ты сон каких былых времен?
Чей меткий так был зол удар,
Что ты застыл в оковах чар?
Так в смертный миг ты жить хотел,
Что тело между мертвых тел,
Чрез сотни лет, свой лик былой
Хранит, взнесенный ввысь скалой…

…Упоительные тени,
С чем, о, с чем я вас сравню?
Звездоцветные сирени,
Вам ли сердцем изменю?
Где б я ни был, кто б я ни был,
Но во мне другой есть я.
Вал морской в безмерном прибыл,
Но не молкнет звон ручья…

…Он журчит, он журчит,
Ни на миг не замолчит,
Переменится, вздохнет,
Замутит хрустальный вид,
Но теченьем светлых вод
Снова быстро заблестит,
Водный стебель шелестит,
И опять мечта поет,
Камень встанет, — он пробит,
Миг и час уходят в год,
Где-то глыбы пирамид,
Где-то буря, гром гремит,
Кто-то ранен и убит,
Смерть зовет.
И безмерна тишина,
Как безмерен был тот гул,
В рунном облаке Луна
Говорит, что мир уснул,
Сердце спит,
Но воздушная струна,
Но теченье тонких вод,
Неуклонное, звучит,
И по разному зовет,
И журчит,
И журчит…

…Непобедимое отчаянье покоя,
Неустранимое виденье мертвых скал,
Молчанье Зодчего, который, башню строя,
Вознес стремительность, но сам с высот упал.

Среди лазурности, которой нет предела,
Среди журчания тончайших голосов,
Узор разорванный, изломанное тело,
И нескончаемость безжалостных часов.

Среди Всемирности, собой же устрашенной,
Над телом близкий дух застыл в оковах сна,
И в беспредельности, в лазурности бездонной,
Неумолимая жестокая Луна…

Константин Дмитриевич Бальмонт

Ванда

Ванда, Ванда, Дева Польши, ужь сведен с минувшим счет,
Светлый призрак в глубь принявши, Висла медленно течет.

Твой отец, о, Панна Влаги, был властитель Польши, Крак,
Он убил смолою Змия. Подвиг тот случился так.

Змей Вавель, в горе пещерной, извиваясь был в гнезде,
Истреблял людей и нивы, изводил стада везде.

Мудрый Крак, чтоб искушен был Змий Вавель, хититель злой,
Начинил бычачьи шкуры липко-черною смолой.

Близь пещеры, где чернела та змеиная нора,
Встали чудища бычачьи, началась в горах игра.

Змий Вавель бычачьи шкуры пастью жадною пожрал,
И внутри воспламенился, и, безумствуя, сгорал.

И сгорел, пробив ущелье. Спас свою отчизну Крак.
Город Краков именитый есть лишь дней минувших знак.

Дочь такого-то героя Ванда стройная была.
Как была она надменна, как была она светла!

Много витязей хотело Деву Польскую пленить,
Мысль ничья ей не сумела золотую выткать нить.

Ванда, в день когда раскрылся красоты ея цветок,
На себя взглянула утром в протекающий поток.

И сказала: „Разве может рядом с золотом быть медь?
Нет достойнаго мужчины — Польской Панною владеть“.

И молва о светлоглазой прогремела там вдали,
В край ея, из стран далеких, Алеманы подошли.

Алеманский повелитель, пышнокудрый Ритогар,
Красотою Ванды взятый, пленник был всевластных чар.

И отправились к ней дважды, трижды к ней послы пришли,
Но привета Ритогару в сердце Девы не нашли.

Бранный клич тогда раздался, — нет добра, будь гений зла,
Вся дружина Алеманов копья длинныя взяла.

Но, хоть длинны, не достали, но, хоть остры, нет копья,
Ты была сполна красива, — Ванда, власть сполна твоя.

Вся дружина Алеманов, Ванду видя пред собой,
Пораженная как Солнцем, отступила, кончен бой.

Кликнул вождь: „Да будет Ванда на земле и в сне морском!
„Ванда в воздухе!“ воскликнув, поразил себя мечом.

И свершилось чарованье, отошла звезда к звезде,
Ванда всюду, звездность всюду, на земле и на воде.

Устремившись в воды Вислы, Ванда там — в текучем сне,
Светлый взор ея колдует Польским судьбам в глубине.

Песня в воздухе над Вислой да не молкнет никогда,
Как победный образ Ванды жив, пока течет вода.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Ванда

Ванда, Ванда, Дева Польши, уж сведен с минувшим счет,
Светлый призрак в глубь принявши, Висла медленно течет.

Твой отец, о, Панна Влаги, был властитель Польши, Крак,
Он убил смолою Змия. Подвиг тот случился так.

Змей Вавель, в горе пещерной, извиваясь был в гнезде,
Истреблял людей и нивы, изводил стада везде.

Мудрый Крак, чтоб искушен был Змий Вавель, хититель злой,
Начинил бычачьи шкуры липко-черною смолой.

Близ пещеры, где чернела та змеиная нора,
Встали чудища бычачьи, началась в горах игра.

Змий Вавель бычачьи шкуры пастью жадною пожрал,
И внутри воспламенился, и, безумствуя, сгорал.

И сгорел, пробив ущелье. Спас свою отчизну Крак.
Город Краков именитый есть лишь дней минувших знак.

Дочь такого-то героя Ванда стройная была.
Как была она надменна, как была она светла!

Много витязей хотело Деву Польскую пленить,
Мысль ничья ей не сумела золотую выткать нить.

Ванда, в день когда раскрылся красоты ее цветок,
На себя взглянула утром в протекающий поток.

И сказала: «Разве может рядом с золотом быть медь?
Нет достойного мужчины — Польской Панною владеть».

И молва о светлоглазой прогремела там вдали,
В край ее, из стран далеких, Алеманы подошли.

Алеманский повелитель, пышнокудрый Ритогар,
Красотою Ванды взятый, пленник был всевластных чар.

И отправились к ней дважды, трижды к ней послы пришли,
Но привета Ритогару в сердце Девы не нашли.

Бранный клич тогда раздался, — нет добра, будь гений зла,
Вся дружина Алеманов копья длинные взяла.

Но, хоть длинны, не достали, но, хоть остры, нет копья,
Ты была сполна красива, — Ванда, власть сполна твоя.

Вся дружина Алеманов, Ванду видя пред собой,
Пораженная как Солнцем, отступила, кончен бой.

Кликнул вождь: «Да будет Ванда на земле и в сне морском!
Ванда в воздухе!» воскликнув, поразил себя мечом.

И свершилось чарованье, отошла звезда к звезде,
Ванда всюду, звездность всюду, на земле и на воде.

Устремившись в воды Вислы, Ванда там — в текучем сне,
Светлый взор ее колдует Польским судьбам в глубине.

Песня в воздухе над Вислой да не молкнет никогда,
Как победный образ Ванды жив, пока течет вода.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Сны

Мне снятся поразительные сны.
Они всегда с действительностью слиты,
Как в тающем аккорде две струны.

Те мысли, что давно душой забыты,
Как существа, встают передо мной,
И окна снов гирляндой их обвиты.

Они растут живою пеленой,
Чудовищно и страшно шевелятся,
Глядят, — и вдруг их смоет, как волной.

Мгновенье мглы, и тени вновь теснятся.
Я в странном замке. Всюду тишина.
За дверью ждут, но дверь открыть боятся.

Не знаю, кто. Но знаю: тишь страшна.
И кто-то может каждый миг возникнуть.
Вот, белый, встал, глядит из-за окна.

И я хочу позвать кого-то, крикнуть,
Но все напрасно: голос мой погас.
Постой, я должен к ужасам привыкнуть.

Ведь он встает уже не первый раз.
Взглянул. Ушел. Какое облегченье!
Но лучше в сад пойти. Который час?

На циферблате умерли мгновенья!
Недвижно все. Замкнута глухо дверь.
Я в царстве леденящего забвенья.

Нет «после», есть лишь мертвое «теперь».
Не знаю, как, но времени не стало.
И ночь молчит, как страшный черный зверь.

Вдруг потолок таинственного зала
Стал медленно вздыматься в высоту,
И принял вид небесного провала.

Все выше. Вот заходит за черту
Тех вышних звезд, где рай порой мне снится.
Превысил их, и превзошел мечту.

Но нужно же ему остановиться!
И вот с верховной точки потолка
Какой-то блеск подвижный стал светиться:

Два яркие и злые огонька.
И, дрогнув на воздушной тонкой нити,
Спускаться стало — тело паука.

Раздался чей-то резкий крик: «Глядите»!
И кто-то вторил в гуле голосов:
«Я говорил вам — зверя не будите».

Вдруг изо всех, залитых мглой, углов,
Как рой мышей, как змеи, смутно встали
Бесчисленные скопища голов.

А между тем с высот, из бледной дали,
Спускается чудовищный паук,
И взгляд его — как холод мертвой стали.

Куда бежать! Видений замкнут круг.
Мучительные лица кверху вздернув,
Они не разнимают сжатых рук.

И вдруг, — как шулер, карты передернув,
Сразит врага, — паук, скользнувши вниз,
Внезапно превратился в тяжкий жернов.

И мельничные брызги поднялись.
Все люди, сколько их ни есть на свете,
В водоворот чудовищный сплелись.

И точно эту влагу били плети,
Так много было бешенства кругом, —
Росли и рвались вновь узлы и сети.

Невидимым гонимы рычагом,
Стремительно неслись в водовороте
За другом друг, враждебный за врагом.

Как будто бы по собственной охоте,
Вкруг страшного носились колеса,
В загробно-бледной лунной позолоте.

Метется белой пены полоса,
Утопленники тонут, пропадают,
А там, на дне — подводные леса.

Встают как тьма, безмолвно вырастают,
Оплоты, как гиганты, громоздят,
И ветви змеевидные сплетают.

Вверху, внизу, куда ни кинешь взгляд,
Густеют глыбы зелени ползущей,
Растут, и угрожающе молчат.

Меняются. Так вот он, мир грядущий!
Так это-то в себе скрывала тьма!
Безмерный город, грозный и гнетущий.

Неведомые высятся дома,
Уродливо тесна их вереница,
В них пляски, ужас, хохот и чума.

Безглазые из окон смотрят лица,
Чудовища глядят с покатых крыш,
Безумный город, мертвая столица.

И вдруг, порвав мучительную тишь,
Я просыпаюсь, полный содроганий, —
И вижу убегающую мышь.

Последний призрак демонских влияний!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Наш Воздух только часть безбрежного Эфира

Наш Воздух только часть безбрежного Эфира,
В котором носятся бессмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.

Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветного скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.

В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взрастают-тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белые снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты.

Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громо́в,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков.

Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаяний
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.

От предрассветной мглы до яркого заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.

Когда под шелесты влюбляющего Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть — нежней, тесней — вот так.

Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.

В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелого снопа.

Сжигают молнии — но неустанны руки,
Сгорают здания — но вновь мечта растет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова — первый день, и снова — начат счет.

Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах — и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе — напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.

В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живые,
Созданья Воздуха, те волны звуковые,
И краски зыбкие, и тайный храм святынь.

О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть. Когда ж его замкнут,
В нем дышит скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо растут.

Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище-покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эфира,
Где нерассказанность совсем иного мира,
Неполовинного, вне гор и вне пещер.

О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездные убранства, —
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.

Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эфирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Дон Жуан

ОТРЫВКИ ИЗ НЕНАПИСАННОЙ ПОЭМЫ.

Полная луна…
Иньес, бледна, целует, как гитана.
Снова тишина…
Но мрачен взор упорный Дон Жуана.

Слова солгут, — для мысли нет обмана, —
Любовь людей, — она ему смешна.
Он видел все, он понял слишком рано
Значение мечтательного сна.

Переходя от женщины продажной
К монахине, безгрешной, как мечта,
Стремясь к тому, в чем дышит красота,

Ища улыбки глаз бездонно влажной,
Он видел сон земли, не сон небес,
И жар души испытанной исчез.

Он будет мстить. С бесстрашием пирата
Он будет плыть среди бесплодных вод.
Ни родины, ни матери, ни брата,
Над ним навис враждебный небосвод.

Земная жизнь — постылый ряд забот,
Любовь — цветок, лишенный аромата.
О, лишь бы плыть — куда-нибудь — вперед, —
К развенчанным святыням нет возврата.

Он будет мстить. И тысячи сердец
Поработит дыханием отравы.
Взамен мечты он хочет мрачной славы.

И женщины сплетут ему венец,
Теряя все за сладкий миг обмана,
В проклятьях восхваляя Дон Жуана.

Что ж, Дон Люис? Вопрос — совсем нетрудный.
Один удар его навек решит.
Мы связаны враждою обоюдной.
Ты честный муж, — не так ли? Я бандит?

Где блещет шпага, там язык молчит.
Вперед! Вот так! Прекрасно! Выпад чудный!
А. Дон Люис! Ты падаешь? Убит.
Безрассудный!

Забыл, что Дон Жуан неуязвим!
Быть может, самым Адом я храним,
Чтоб стать для всех примером лютой казни?

Готов служить. Не этим, так другим.
И мне ли быть доступным для боязни,
Когда я жаждой мести одержим!

Сгущался вечер. Запад угасал.
Взошла луна за темным океаном.
Опять кругом гремел стозвучный вал,
Как шум грозы, летящей по курганам.

Я вспомнил степь. Я вижу за туманом
Усадьбу, сад, нарядный бальный зал,
Где тем же сладко-чувственным обманом
Я взоры русских женщин зажигал.

На зов любви к красавице княгине
Вошел я тихо-тихо, точно вор.
Она ждала. И ждет меня доныне.

Но ночь еще хранила свой убор,
А я летел, как мчится смерч в пустыне,
Сквозь степь я гнал коня во весь опор.

Промчались дни желанья светлой славы,
Желанья быть среди полубогов.
Я полюбил жестокие забавы,
Полеты акробатов, бой быков,
Зверинцы, где свиваются удавы,
И девственность, вводимую в альков —
На путь неописуемых видений,
Блаженно-извращенных наслаждений.

Я полюбил пленяющий разврат
С его неутоляющей усладой,
С его пренебреженьем всех преград,
С его — ему лишь свойственной — отрадой.
Со всех цветов сбирая аромат,
Люблю я жгучий зной сменить прохладой,
И, взяв свое в любви с чужой женой,
Встречать ее улыбкой ледяной.

И вдруг опять в моей душе проглянет
Какой-то сон, какой-то свет иной,
И образ мой пред женщиной предстанет
Окутанным печалью неземной.
И вновь ее он как-то сладко ранит,
И, вновь — раба, она пойдет за мной.
И поспешит отдаться наслажденью
Восторженной и гаснущею тенью.

Любовь и смерть, блаженство и печаль
Во мне живут красивым сочетаньем,
Я всех маню, как тонущая даль,
Уклончивым и тонким очертаньем,
Блистательно убийственным, как сталь,
С ее немым змеиным трепетаньем.
Я весь — огонь, и холод, и обман,
Я — радугой пронизанный туман.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Вечерний час

Волшебный час вечерней тишины,
Исполненный невидимых внушений,
В моей душе расцвечивает сны.

В вечерних водах много отражений,
В них дышит солнце, ветви, облака,
Немые знаки зреющих решений.

А между тем широкая река
Стремит вперед свободное теченье,
Своею скрытой жизнью глубока.

Минувшие незнанья и мученья
Мерцают бледнолицею толпой,
И я к ним полон странного влеченья.

Мне снится сумрак нежно-голубой,
Мне снятся дни невинности воздушной,
Когда я не был — для других — судьбой.

Теперь, толпою властвуя послушной,
Я для нее — палач и божество,
Картинность дум — в их смене равнодушной.

Но не всегда для сердца моего
Был так отвратен образ человека,
Не вечно сердце было так мертво.

Мыслитель, соблазнитель, и калека,
Я более не полюблю людей,
Хотя бы прожил век Мельхиседека.

О, светлый май, с блаженством без страстей!
О, ландыши, с их свежестью истомной!
О, воздух утра, воздух-чародей!

Усадьба. Сад с беседкою укромной.
Безгрешные деревья и цветы.
Луна весны в лазури полутемной.

Все памятно. Но Гений Красоты
С Колдуньей Знанья, страшные два духа,
Закляли сон младенческой мечты.

Колдунья Знанья, жадная старуха,
Дух Красоты, неуловимый змей,
Шептали что-то вкрадчиво и глухо.

И проклял я невинность первых дней,
И проходя уклонными путями,
Вкусил всего, чтоб все постичь ясней.

Миры, века — насыщены страстями.
Ты хочешь быть бессмертным, мировым?
Промчись, как гром, с пожаром и с дождями.

Восторжествуй над мертвым и живым,
Люби себя — бездонно, ненасытно,
Пусть будет символ твой — огонь и дым.

В борьбе стихий содружество их слитно,
Соедини их двойственность в себе,
И будет тень твоя в веках гранитна.

Поняв судьбу, я равен стал судьбе,
В моей душе равны лучи и тени,
И я молюсь — покою и борьбе.

Но все ж балкон и ветхие ступени
Милее мне, чем пышность гордых снов,
И я миры отдам за куст сирени.

Порой — порой! — весь мир так свеж и нов,
И все влечет, все близко без изятья,
И свист стрижей, и звон колоколов, —

Покой могил, незримые зачатья,
Печальный свет слабеющих лучей,
Правдивость слов молитвы и проклятья, —

О, все поет и блещет как ручей,
И сладко знать, что ты как звон мгновенья,
Что ты живешь, но ты ничей, ничей.

Обятый безызмерностью забвенья,
Ты святость и преступность победил,
В блаженстве мирового единенья.

Туман лугов, как тихий дым кадил,
Встает хвалой гармонии безбрежной,
И смыслы слов ясней в словах светил.

Какой восторг — вернуться к грусти нежной,
Скорбеть, как полусломанный цветок,
В сознании печали безнадежной.

Я счастлив, грустен, светел, одинок,
Я тень в воде, отброшенная ивой,
Я целен весь, иным я быть не мог.

Не так ли предок мой вольнолюбивый,
Ниспавший светоч ангельских систем,
Проникся вдруг печальностью красивой, —

Когда, войдя лукавостью в Эдем,
Он поразился блеском мирозданья,
И замер, светел, холоден и нем.

О, свет вечерний! Позднее страданье!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Но минули детские годы

Но минули детские годы,
Иного хотела мечта.
Хоть все же я в царстве Природы
Любил и цветы и цвета.

Блаженно, всегда и повсюду,
Мне чудились рокоты струн.
Я шел к неизвестному чуду,
Мечтателен, нежен, и юн.

И ночью пленительной Мая,
Да, в первую четверть Луны,
Мне что-то сверкнуло, мелькая,
И вновь я уверовал в сны.

Я помню баюканья бала,
Весь ожил старинный наш дом.
И музыка сладко звучала
В мечтающем сердце моем.

Улыбки, мельканья, узоры,
Желанные сердцу черты.
Мгновенно-слиянные взоры,
Цветы и мечты Красоты.

Все было вот здесь, в настоящем,
В волне нарастающих сил.
С желанною, в зале блестящем,
Я в вальсе старинном скользил.

И чудилось мне, что столетий
Над нами качался полет.
Но мы проносились, как дети,
И пол озарялся, как лед.

И близкое тело скользило,
Я нежно обятие длю.
«Ты любишь?» душа говорила.
Глаза говорили: «Люблю».

Друг другу сказали мы взором,
Что тотчас мы спустимся в сад.
И связаны тем договором,
Скользили, как тени скользят.

Лишь несколько быстрых мгновений,
И мы отошли от огней,
Мы в сумрак цветущих сиреней
С знакомых сошли ступеней.

И стройная музыка бала,
И вальса старинного звон,
Как дальняя сказка звучала,
И душу качала, как сон.

Но ближе другое влиянье
Слагало свой властный напев.
Все думы сожгло ожиданье,
И сердце блеснуло сгорев.

В саду, в том старинном, пустынном,
Где праздник цветов был мне дан,
Под светом планет паутинным
Журчал неумолчно фонтан.

О, как был узывчив тот сонный
И вечно живой водоем,
Он полон был мысли бездонной
В журчаньи бессмертном своем.

Из раковин звонких сбегая,
И влагу в лобзаньях дробя,
Вода трепетала, сверкая,
Он лился в себя — из себя.

И снова, как в детстве, светили
Созвездья с немой высоты.
И в сладостно-дышущей силе
Цвели многоцветно цветы.

Но пряности их аромата
Сказали нам, с пением вод,
Что к прошлому нет нам возврата,
Что новое новым живет.

И пели так сладко свирели
В себя убегающих струй,
Что мы колебаться не смели,
И влажный возник поцелуй.

И радостных звезд чарованье
Светилось так странно в тот час
Что влажное это слиянье
Навек пересоздало нас.

Я видел так ясно узоры,
Сплетенья, гирлянды планет.
И чьи-то бессмертные взоры
Хранили немеркнувший свет.

Лелея цветы мировые,
Меж звезд проходила Весна.
В той ночи прозрачной, впервые,
Я понял, как Влага нежна.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Огнепоклонником я прежде был когда-то

Огнепоклонником я прежде был когда-то,
Огнепоклонником останусь я всегда.
Мое индийское мышление богато
Разнообразием рассвета и заката,
Я между смертными — падучая звезда.

Средь человеческих бесцветных привидений,
Меж этих будничных безжизненных теней,
Я вспышка яркая, блаженство исступлений,
Игрою красочной светло венчанный гений,
Я праздник радости, расцвета, и огней.

Как обольстительна в провалах тьмы комета!
Она пугает мысль и радует мечту.
На всем моем пути есть светлая примета,
Мой взор — блестящий круг, за мною — вихри света,
Из тьмы и пламени узоры я плету.

При разрешенности стихийного мечтанья,
В начальном Хаосе, еще не знавшем дня,
Не гномом роющим я был средь Мирозданья,
И не ундиною морского трепетанья,
А саламандрою творящего Огня.

Под Гималаями, чьи выси — в блесках Рая,
Я понял яркость дум, среди долинной мглы,
Горела в темноте моя душа живая,
И людям я светил, костры им зажигая,
И Агни светлому слагал свои хвалы.

С тех пор, как миг один, прошли тысячелетья,
Смешались языки, содвинулись моря.
Но все еще на Свет не в силах не глядеть я,
И знаю явственно, пройдут еще столетья,
Я буду все светить, сжигая и горя.

О, да, мне нравится, что бе́ло так и ало
Горенье вечное земных и горних стран.
Молиться Пламени сознанье не устало,
И для блестящего мне служат ритуала
Уста горячие, и Солнце, и вулкан.

Как убедительна лучей растущих чара,
Когда нам Солнце вновь бросает жаркий взгляд,
Неисчерпаемость блистательного дара!
И в красном зареве победного пожара
Как убедителен, в оправе тьмы, закат!

И в страшных кратерах — молитвенные взрывы:
Качаясь в пропастях, рождаются на дне
Колосья пламени, чудовищно-красивы,
И вдруг взметаются пылающие нивы,
Устав скрывать свой блеск в могучей глубине.

Бегут колосья ввысь из творческого горна,
И шелестенья их слагаются в напев,
И стебли жгучие сплетаются узорно,
И с свистом падают пурпуровые зерна,
Для сна отдельности в той слитности созрев.

Не то же ль творчество, не то же ли горенье,
Не те же ль ужасы, и та же красота
Кидают любящих в безумные сплетенья,
И заставляют их кричать от наслажденья,
И замыкают им безмолвием уста.

В порыве бешенства в себя принявши Вечность,
В блаженстве сладостном истомной слепоты,
Они вдруг чувствуют, как дышит Бесконечность,
И в их сокрытостях, сквозь ласковую млечность,
Молниеносные рождаются цветы.

Огнепоклонником Судьба мне быть велела,
Мечте молитвенной ни в чем преграды нет.
Единым пламенем горят душа и тело,
Глядим в бездонность мы в узорностях предела,
На вечный праздник снов зовет безбрежный Свет.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Боль, как бы ни пришла, приходит слишком рано

Боль, как бы ни пришла, приходит слишком рано.
Прошли, в теченьи лет, еще, еще года.
На шепчущем песке ночного Океана
Я в полночь был один, и пенилась Вода.

Вставал и упадал прибой живой пустыни,
Рождала отклики на суше глубина.
Был тот же Океан, от века и доныне,
Но я не знал, о чем поет его волна.

В моем сознании иные волны пели,
Припоминания всего, что видел я.
И чудилась мне мать у детской колыбели,
И чудился мне гроб, любовь, и смерть моя.

В предельность точную замкну́тые стремленья,
Паденье, высота, разорванный узор.
Все тех же вечных сил все новые сцепленья,
Моей души ночной качанье и простор.

Но за разорванной и многоцветной тканью
Я чувствовал мою — иль не мою — мечту.
В конце концов я рад, всему, я рад страданью,
Я нити яркие в живой узор плету.

Но мне хотелось знать все содержанье смысла.
Куда же я иду? Куда мы все идем?
Скажите, звезды, мне, вы, замыслы и числа,
Вы, волны вечные, чьих влажных ласк мы ждем!

На Небе облака, нежней мечтаний летом,
В холодной ясности ночного Сентября,
Дышали призрачным неуловимым светом,
Как бы сознанием прошедшего горя́.

От вод вставала мгла волнистого тумана,
И долго я смотрел на синий Небосклон.
И вот в мои зрачки — от зыбей Океана
И от высот Небес — вошел бессмертный сон.

Так глубока Вода, под Небом без предела,
Такая тайна в двух живет, всегда дыша,
Что может утонуть в их снах не только тело,
Но и глубокая всезрящая душа.

Из легкой водной мглы и из сияний звездных,
Из нежно-зыбкого воздушного руна,
Меж двух бездонностей, и в двух зеркальных безднах,
Возникла призрачно блаженная страна.

Мир, где ни мук, ни тьмы, ни страха, ни обиды,
Где все, плетя узор, в узорность сплетены.
Как будто города погибшей Атлантиды,
Преображенные, восстали с глубины.

Домов прекраснейших возникли мириады,
Среди невиданных фонтанов и садов.
Я знал, что в тех стенах всегда лучисты взгляды,
И могут все сказать глаза живых — без слов.

Здесь каждый новый день был сказкой, как вчерашний,
Созданий мысленных, дрожа, росли леса.
Здесь каждый стройный дом кончался легкой башней,
И все, что на земле, всходило в Небеса.

Весь бледный, Океан слиялся с Небосклоном,
Нет нежеланного, ни в чем, ни где-нибудь.
Весь Мир наполнился одним воздушным звоном,
Вселенная была — единый Млечный путь.

И этих бледных звезд мерцающие реки
Сказали молча мне, какой удел нам дан.
И в тот полночный час я стал иным навеки,
И понял я, о чем поет нам Океан.

Константин Дмитриевич Бальмонт

С морского дна

На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».

Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.

А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.

Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».

Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.

И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.

Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»

Константин Дмитриевич Бальмонт

Праздник восхода Солнца

Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой,
Семь разноцветных светятся Солнцу,
В синей лагуне морской.
В сине-зеленой, в нежно-воздушной,
Семь поднялось островов.
Взрывом вулканов, грезой кораллов,
Тихим решеньем веков.
Строят кораллы столько мгновений,
Сколько найдешь их в мечте,
Мыслят вулканы, сколько желают,
Копят огонь в темноте.
Строят кораллы, как строятся мысли,
Смутной дружиной в уме.
В глубях пророчут, тихо хохочут,
Медлят вулканы во тьме.
О, как ветвисты, молча речисты,
Вьются кораллы в мечте.
О, как хохочут, жгут и грохочут
Брызги огней в высоте.
Малые сонмы сделали дело,
Жерла разрушили темь.
Силой содружной выстроен остров,
Целый венец их, — их семь.

Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой.
Самый могучий из них — Раротонга,
Западно-Южный Прибой.
Рядом — Уступчатый Сон, Ауау,
Ставший Мангайей потом,
Сказкой Огня он отмечен особо,
Строил здесь Пламень свой дом.
Аитутаки есть Богом ведомый,
Атиу — Старший из всех.
Мауки — Край Первожителя Мира,
Край, где родился наш смех.
Лик Океана еще, Митиаро,
Мануай — Сборище птиц.
Семь в полнопевных напевах прилива
Нежно-зеленых станиц.
Каждый тот остров — двойной, потому что
Двое построили их,
Две их замыслили разные силы,
В рифме сдвояется стих.
Тело у каждого острова зримо,
Словно пропетое вслух,
С телом содружный, и с телом раздельный,
Каждого острова дух.
Тело на зыбях, и Солнцем согрето,
Духу колдует Луна,
В Крае живут Теневом привиденья,
Скрытая это страна.
Тело означено именем здешним,
Духам — свои имена,
Каждое имя чарует как Солнце,
И ворожит как Луна.
Первый в Краю Привидений есть Эхо,
И Равновесный — второй.
Третий — Гирлянда для пляски с цветами,
Нежно-пахучий извой.


Птичий затон — так зовется четвертый,
Пятый — Игра в барабан,
Дух же шестой есть Обширное войско,
К бою раскинутый стан.
Самый причудливый в действии тайном,
Самый богатый — седьмой,
С именем — Лес попугаев багряных,
В жизни он самый живой.

Семь этих духов, семь привидений,
Бодрствуя, входят в семь тел.
Море покличет, откликнется Эхо,
Запад и Юг загудел.
Все же уступчатый остров Мангайя
Слыша, как шепчет волна,
Светы качает в немом равновесьи,
Мудрая в нем тишина.
Эхо проносится дальше, тревожа
Нежно-пахучий извой,
Юные лики оделись цветами,
В пляске живут круговой.
Пляска, ведомая богом красивым,
Рушится в Птичий Затон,
Смехи, купанье, и всклики, и пенье,
Клекот, и ласки, и стон.
В Море буруны, угрозные струны,
Волны как вражеский стан.
Войско на войско, два войска обширных,
Громко поет барабан.
Только в Лесу Попугаев Багряных
Клик, переклик, пересмех.
Эхо на эхо, все стонет от смеха,
Радость повторна для всех.
Только Мангайя в дремоте безгласной
Сказке Огня предана.
Радостно свиты в ней таинством Утра
Духов и тел имена.

2
Ключ и Море это — двое,
Хор и голос это — два.
Звук — один, но все слова
В Море льются хоровое.

Хор запевает,
Голос молчит.

«Как Небеса распростертые,
Крылья раскинуты птиц
Предупреждающих.
В них воплощение бога.
Глянь: уж вторые ряды, уж четвертые.
Сколько летит верениц,
Грозно-блистающих.
Полчище птиц.
Кровью горит их дорога.
Каждый от страха дрожит, заглянув,
Длинный увидя их клюв.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Клюв, этот клюв! Он изогнутый!
Я птица из дальней страны,
Избранница.
Предупредить прихожу,
Углем гляжу,
Вещие сны
Мной зажжены,
Длинный мой клюв и изогнутый.
Остерегись. Это — странница.»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Все мы избранники
Все мы избранницы,
Солнца мы данники,
Лунные странницы.
Клюв, он опасен у всех.
Волны грызут берега.
Счастье бежит в жемчуга.
Радость жемчужится в смех.
Лунный светильник, ты светишь Мангайе,
Утро с Звездой, ты ответишь Мангайе
Солнцем на каждый вопрос.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Ветер по небу румяность пронес.
Встаньте все прямо,
Тайна ушла!
Черная яма
Ночи светла!
Лик обратите
К рождению дня!
Люди, глядите
На сказку Огня!»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Шорохи крыл все сильней.
Птица, лети на Восток.
Птица, к Закату лети.
Воздух широк.
Все на пути.
Много путей.
Все собирайтесь сюда.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Звезды летят. Я лечу. Я звезда.
Сердце вскипает.
Мысль не молчит.»

Хор запевает,
Голос звучит.

«Светлые нити лучей все длиннее,
Гор крутоверхих стена все яснее.
Вот Небосклон
Солнцем пронзен.
В звездах еще вышина,
Нежен, хоть четок
Утренний вздох.
Медлит укрыться Луна.
Он еще кроток,
Яростный бог.
Солнце еще — точно край
Уж уходящего сна.
Сумрак, прощай.
Мчит глубина.
Спавший, проснись.
Мы улетаем, горя.
Глянь на высоты и вниз.
Солнце — как огненный шар.
Солнце — как страшный пожар.
Это — Заря.»

Константин Дмитриевич Бальмонт

Ордалии


Я стал как тонкий бледный серп Луны,
В ночи возстав от пиршества печалей.
Долг. Долг. Должна. Я должен. Мы должны.

Но я пришел сюда из вольных далей.
Ты, Сильный, в чье лицо смотрю сейчас,
Пытуй меня, веди путем ордалий.

В мои глаза стремя бездонность глаз,
К ордалиям он вел тропинкой сонной:—
Весы, огонь, вода, полночный час,

Отрава, плуг в отрезе раскаленный,
Сосуд с водой, где идол вымыт был,
Змея, и губы, и цветок замгленный.

Их десять, страшных, в капище, кадил,
Их десять, совершеннейших пытаний,
Узлов, острий, их десять в жерлах сил.

Вот, углубилось зеркало гаданий.
Став на весы, качался я, звеня,
Был взвешен, найден легче воздыханий.

Прошел через сплетения огня,
И, вскрикнув, вышел с ликом обожженным.
В воде, остыв, забыл о цвете дня.

В полночный час я весь был запыленным,
Межь тем как к Тайной Вечери я шел.
Я выпил яд, и утонул в бездонном.

Горячим плугом, возле серых сел,
Вспахал такую пашню, что поныне
Там только жгучий стебель рос и цвел.

Сосуд с водой, где идол был, в гордыне
Я опрокинул, влага потекла,
Семь дней пути лишь цвет цветет полыни.

Змея свила мне тридцать три узла,
И я возник посмешищем дракона,
Дробя собой без счета зеркала.

Я губы пил, но я не видел лона,
К которому я весь приник, дрожа,
Отверг губами губы, в вихре стона.

И длинная означилась межа,
На ней цветок был, царственник замгленный,
Коснулся, цвет его был шар ежа.

Я десять воплей издал изступленный,
Я десять, в пытке, разорвал узлов,
И был один, дрожащий, побежденный.

А в зыбях сна был гул колоколов.

О, то был час,—о, то был час,
Когда кошмары, налегая,
Всю смелость выпивают в нас,—
Но быстро опознал врага я.

Был в вихре вражьих голосов,
Но шел путем ведуще-тесным,
И при качании весов
Был найден ценно-полновесным.

Как золотистое зерно,
Как самородок, в прахах цельный,
Как многозмейное звено,
Что держит якорь корабельный.

Не рыдая, дождался я огненных рдяных ордалий,
Не вздыхая, смотрел, как горит, раздвигаясь, костер,
Самоскрепленный дух—как клинок из отточенной стали,
Человеческий дух в испытаньях бывает хитер.

Я припомнил, как в дни возвещений, что знала Кассандра,
Человеческий ток был сожжен в прославленье погонь,
Я припомнил тот знак, при котором, горя, саламандра
Не сгорает, а лишь веселит заплясавший огонь.

И взглянув как Весна, я взошел в задрожавшее пламя,
Отступила стена, отступила другая стена,
Через огненный путь я пронес многоцветное знамя,
И, нетронут огнем, наклонился к кринице без дна.

И помолясь святой водице,
Ее ничем не осквернил.
От благ своих дал зверю, птице,
Был осребрен от звездных сил.

Был позлащен верховным Шаром,
Что Солнцем назвал в песне я.
Предупреждающим пожаром
Я был в провалах Бытия.

Полночный час я весь окутал в тучи,
Поил в ночи, для должных мигов, гром,
Псалмы души зарнились мне, певучи,
И колосились молнии кругом.

Насущный хлеб от злой спасая чары,
Я возлюбил небесное гумно,
И я восполнил звездные амбары,
Им принеся душистое зерно.

Ах, яд в отравных снах красив,
И искусился ядом я.
Но выпил яд, заговорив,
Я им не портил стебли нив,
В свой дух отраву мысли влив,
Я говорил: Душа—моя.

О, я других не отравлял,
Клянусь, что в этом честен стих.

И может быть, я робко-мал,
Но я в соблазн ядов не впал,
Я лишь горел, перегорал,
Пока, свечой, я не затих.

Я с Богом не вступаю в спор,
Я весь в священной тишине.
На полноцветный став ковер,
Я кончил с ядом разговор,
И не отравлен мой убор,
Хоть в перстне—яд, и он—на мне.

Узнав, что в плуге лезвие огня,
Я им вспахал, для кругодневья, поле,
Колосья наклоняются, звеня,
Зернится разум, чувства—в нежной холе.

Люблю, сохой разятый, чернозем,
Люблю я плуг, в отрезе раскаленный,
С полей домой, вдвоем, мы хлеб несем,
Я и она, пред кем я раб влюбленный.

Сосуд с водой, где идол был,
Где идол вымыт был до бога,

Я освятил крестом стропил,
Поставил в глубине чертога.

И он стоит, закрыв глаза,
В своей красе необычаен,
Его задумала гроза,
Он быстрой молнией изваян.

Жезл, мой жезл, которым скалы
Разверзал я для ручья,
Брошен. Поднят. И опалы
Светят сверху. Где змея?

Жезл, мой жезл, которым царства
Укреплял я в бытии,
Блещет. Кончены мытарства.
Сплел с жезлом я две змеи.

Румяныя губы друг другу сказали,
В блаженстве слиявшихся уст,
Что, если цветы и не чужды печали,
Все-жь мед благовонен и густ.

И если цветы, расцветая, блистая,
Все-жь ведают, в веснах, и грусть,

Прекрасна, о, смертный, молитва святая,
Что ты прочитал наизусть.

Красивы нелгущия влажныя неги,
Целуй поцелуи до дна,
Красивы уста и застывшия в снеге
Сомкнутья смертельнаго сна.

Смотри, как торжественно стройны и строги
Твои, перешедшие мост,
Твои дорогие, на Млечной Дороге,
Идущие волею звезд.

И если вправду царственник замгленный
Последний есть среди цветов цветок,
Его шипы дают нам плат червленный,
Волшебный плат, махни—и вот поток.

Не слез поток, а полноводье тока,
В котором все, что жаждут без конца,
Придя, испьют, придя, вздохнут глубоко,
И примут сказку вод в черты лица.

Забвенные, как голос грезы звонной,
Как луч в ночи, пришедший с высоты,
Они возьмут тот царственник замгленный.
И так пойдут. Возьми его и ты.

Так видел я, во сне-ли, наяву-ли,
Видение, что здесь я записал,
И весь, душой, я был в Пасхальном гуле.

За звоном звон, как бы взнесенный вал,
Гудя и убежденно возростая,
Дивящуюся мысль куда-то мчал.

Как будто обручалась молодая
Луна с Звездой в заутрени Небес,
И млели мраки, сладко в Солнце тая.

Привет, огонь, вода, и луг, и лес,
Ты, капля крови, цветик анемона,
Цвети, привет, я верю в путь чудес.

Я малый звук в великих зыбях звона.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Соловей Будимирович

Высота ли, высота поднебесная,
Красота ли, красота бестелесная,
Глубина ли, глубина Океан морской,
Широко раздолье наше всей Земли людской.

Из-за Моря, Моря синего, что плещет без конца,
Из того ли глухоморья изумрудного,
И от славного от города, от града Леденца,
От заморского Царя, в решеньях чудного,
Выбегали, выгребали ровно тридцать кораблей,
Всех красивей тот, в котором гость богатый Соловей,
Будимирович красивый, кем гордится вся земля,
Изукрашено судно, и Сокол имя корабля.
В нем по яхонту по ценному горит взамен очей,
В нем по соболю чернеется взамен густых бровей,
Вместо уса было воткнуто два острые ножа,
Уши — копья Мурзавецки, встали, ветер сторожа,
Вместо гривы две лисицы две бурнастые,
А взамен хвоста медведи головастые,
Нос, корма его взирает по-туриному,
Взведены бока крутые по-звериному.
В Киев мчится этот Сокол ночь и день, чрез свет и мрак,
В корабле узорном этом есть муравленый чердак,
В чердаке была беседа — рыбий зуб с игрой огней,

Там, на бархате, в беседе, гость богатый Соловей.
Говорил он корабельщикам, искусникам своим:
«В город Киев как приедем, чем мы Князя подарим?»
Корабельщики сказали: «Славный гость ты Соловей,
Золота казна богата, много черных соболей,
Сокол их везет по Морю ровно сорок сороков,
И лисиц вторые сорок, сколь пушиста тьма хвостов,
И камка есть дорогая, из Царь-Града свет-узор,
Дорогая-то не очень, да узор весьма хитер».
Прибежали корабли под тот ли славный Киев град,
В Днепр реку метали якорь, сходни стали, все глядят.
Вот во светлую во гридню смело входит Соловей,
Ласков Князь его встречает со дружиною своей.
Князю он дарит с Княгиней соболей, лисиц, камку,
Ничего взамен не хочет — место в саде, в уголку.
«Дай загон земли», он просит, «чтобы двор построить мне,
Там, где вишенье белеет, вишни будут спеть Княжне».
Соловью в саду Забавы отмежевана земля,
Он зовет людей работных со червлена корабля.
«Вы берите-ка топорики булатные скорей,
Снарядите двор в саду мне, меж узорчатых ветвей,
Где Забава спит и грезит, в час как Ночь в звездах идет,
В час как цветом, белым цветом, часто вишенье цветет».
С поздня вечера дружина с топорами, ровен звук,
Словно дятлы по деревьям, щелк да щелк, и стук да стук.
Хорошо идет, к полуночи и двор поспел, гляди,
Златоверхие три терема, и сени впереди,
Трои сени, все решетчаты, и тонки сени те,
В теремах все изукрашено, как в звездной высоте.
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в зорях звездных терем весь.
Вот к заутрени звонили, пробуждается Княжна,

Ото сна встает Забава, смотрит все ли спит она?
Из косящата окошка в свой зеленый смотрит сад,
Златоверхие три терема как будто там стоят.
«Ой вы мамушки и нянюшки, идите поскорей,
Красны девушки, глядите, что в саду среди ветвей.
Это чудо ль показалось мне средь вишенья в цвету?
Наяву ли увидала я такую красоту?»
Отвечают красны девушки и нянюшки Княжне:
«Счастье с цветом в дом пришло к тебе, и в яви, не во сне».
Вот идет Забава в сад свой, меж цветов идет Княжна,
Терем первый, в нем все тихо, золотая там казна,
Ко второму, за стенами потихоньку говорят,
Помаленьку говорят в нем, все молитву там творят,
Подошла она ко третьему, стоит Княжна, глядит,
В третьем тереме, там музыка, там музыка гремит.
Входит в сени, дверь открыла, испугалася Княжна,
Резвы ноги подломились, видит дивное она:
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в Небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в звездных зорях терем весь.
Подломились резвы ножки, Соловей догадлив был,
Гусли звончаты он бросил, красну деву подхватил,
Подхватил за белы ручки тут Забаву Соловей,
Клал ее он на кровати из слоновыих костей,
На пуховые перины, в обомлении, положил: —
«Что ж, Забава, испужалась?» — Тут им день поворожил.
Солнце с солнцем золотилось, Месяц с месяцем горел,
Зори звездные светились, в сердце жар был юн и смел.
Сердце с сердцем, очи в очи, о, как сладко и светло,
Белым цветом, всяким цветом, нежно вишенье цвело.