Да не смутит несведущих сегодня,
То, что им было ведомо вчера.
Не праздная в моих словах игра,
И каждый зверь есть стих и мысль Господня.
Я тех люблю среди зверей земли,
Те существа старинныя, которым
Доверено священным договором,
Чтобы они как вестники пришли.
Межь птиц мне дорог Одиновский ворон,
Его воспел сильнейший в знаньи чар,
Среди земных болид небес, Эдгар,
В веках тоски рунический узор он.
Мне дорог Нильский демон, крокодил,
Которому молилась Египтянка,
Желанна мне Яванская светлянка,
Мне дорог путь от мошки до светил.
Наш соловей, как рыцарь, слит с Луною,
С Венеры прилетела к нам пчела,
Змея из Преисподней приползла,
Был послан с ветвью мира голубь к Ною.
И кит был нужен в повести земной,
Лик Вечности являет черепаха.
Моя душа—внимательная пряха,
Кто в пряжу слов проник, тот мудр со мной.
Три Неба ведали прапрадеды мои,
Индийцы, слившие лукавый ум Змеи
С великой кротостью в превратном бытии.
И Небо первое сияет белизной,
Второе — синею недвижною волной,
А третье — золотом, бессмертьем, глубиной.
По Небу первому проходят облака,
По Небу синему в моря идут века,
Даль Неба вечного для слова высока.
Мы млеком облачным питаем детский глаз,
Лазурь застывшая усталых нежит нас,
А свет бессмертия целует в смертный час.
И если золото бездонной высоты
Неописуемо в словах людской мечты,
Все ж сердцу ведомо, что там цветут цветы.
Асватта-дерево, основа всех миров,
Растет развесисто, не ведая ветров,
Кругом Вселенная — один безмерный ров.
С Асватты капает амрита, свежий мед,
В зеленых вечностях целебность трав цветет,
И солнца новые здесь зачинают ход.
Две птицы вещие сидят вверху всегда,
Одна из них клюет румяный цвет плода.
Другую разглядеть нельзя нам. Никогда.
Змея-Медяница, стара́я меж змей,
Зачем учиняешь изяны, и жалишь, и жалишь людей?
Ты, с медным гореньем в глазах своих злых,
Собери всех родных и чужих,
Не делай злодейств, не чини оскорбления кровного,
Вынь жало из тела греховного,
Чтоб огонь отравы притих.
А ежели нет, — я кару придумал тебе роковую,
Тучу нашлю на тебя грозовую,
Тебя она частым каменьем побьет,
Молнией туча пожжет,
Успокоишься,
От тучи нигде не укроешься,
Ни под колодой, ни под межой,
Ни на лугу, ни в поле,
Ни в темном лесу, ни за травой,
Ни в норе, ни в овраге, в подземной неволе.
Чур меня, чур!
Сниму я с тебя, Медяница, двенадцать шкур,
Все разноцветные,
Глазу заметные,
И иные, для глаз неприметные,
Тебя самое сожгу,
По чистому полю развею!
Слово мое не прейдет, горе и смерть врагу,
Слово мое как Судьба, бойся встречаться с нею!
Змея-Медяница, стара́я межь змей,
Зачем учиняешь изяны, и жалишь, и жалишь людей?
Ты, с медным гореньем в глазах своих злых,
Собери всех родных и чужих,
Не делай злодейств, не чини оскорбления кровнаго,
Вынь жало из тела греховнаго,
Чтоб огонь отравы притих.
А ежели нет, — я кару придумал тебе роковую,
Тучу нашлю на тебя грозовую,
Тебя она частым каменьем побьет,
Молнией туча пожжет,
Успокоишься,
От тучи нигде не укроешься,
Ни под колодой, ни под межой,
Ни на лугу, ни в поле,
Ни в темном лесу, ни за травой,
Ни в норе, ни в овраге, в подземной неволе.
Чур меня, чур!
Сниму я с тебя, Медяница, двенадцать шкур,
Все разноцветныя,
Глазу заметныя,
И иныя, для глаз неприметныя,
Тебя самое сожгу,
По чистому полю развею!
Слово мое не прейдет, горе и смерть врагу,
Слово мое как Судьба, бойся встречаться с нею!
Помню, помню — и другое. Ночь. Неаполь. Сон счастливый.
Как же все переменилось? Люди стали смертной нивой.
Отвратительно красивый отблеск лавы клокотал,
Точно чем-то был подделан между этих черных скал.
В страшной жидкости кипела точно чуждая прикраса,
Как разорванное тело, как растерзанное мясо.
Точно пиния вздымался расползающийся пар,
Накоплялся и взметался ужасающий пожар.
Красный, серый, темно-серый, белый пар, а снизу лава, —
Так чудовищный Везувий забавлялся величаво.
Изверженье, изверженье, в самом слове ужас есть,
В нем уродливость намеков, всех оттенков нам не счесть.
В нем размах, и пьяность, рьяность огневого водопада,
Убедительность потока, отвратительность распада.
Там в одной спаленной груде — звери, люди, и дома,
Пепел, более губящий, чем Азийская чума.
Свет искусства, слово мысли, губы в первом поцелуе,
Замели, сожгли, застигли лавно-пепельные струи.
Ненасытного удава звенья сжали целый мир,
Здесь хозяин пьяный — Лава, будут помнить этот пир.
Лучи и кровь, цветы и краски,
И искры в пляске вкруг костров —
Слова одной и той же сказки
Рассветов, полдней, вечеров.
Я с вами был, я с вами буду,
О, многоликости Огня,
Я ум зажег, отдался Чуду,
Возможно счастье для меня.
В темнице кузниц неустанных,
Где горн, и молот, жар, и чад,
Слова напевов звездотканных
Неумолкаемо звучат.
С Огнем неразлучимы дымы,
Но горицветный блеск углей
Поет, что светлы Серафимы
Над тесной здешностью моей.
Есть Духи Пламени в Незримом,
Как здесь цветы есть из Огня,
И пусть я сам развеюсь дымом,
Но пусть Огонь войдет в меня.
Гореть хотя одно мгновенье,
Светить хоть краткий час звездой —
В том радость верного забвенья,
В том праздник ярко-молодой.
И если в Небе Солнце властно,
И светлы звездные пути,
Все ж искра малая прекрасна,
И может алый цвет цвести.
Гори, вулкан, и лейся, лава,
Сияйте, звезды, в вышине,
Но пусть и здесь — да будет слава
Тому, кто сжег себя в Огне!
Kat yacunah ma ya ma va.
майския письмена.
В Паленке, межь руин, где Майская царица
Велела изваять безсмертныя слова,
Я грезил в яркий зной, и мне приснилась птица
Тех дней, но и теперь она была жива.
Вся изумрудная, с хвостом нарядно-длинным,
Как грезы—крылышки, ее зовут Кветцаль.
Она живет как сон, в горах, в лесу пустынном,
Чуть взглянешь на нее—в душе поет печаль.
Красива птица та, в ней вешний цвет наряда,
В ней тонко-нежно все, в ней сказочен весь вид.
Но как колодец—грусть ея немого взгляда,
И чуть ей скажешь что—сейчас же улетит.
Я грезил. Сколько лет, веков, тысячелетий,
Сказать бы я не мог—и для чего считать?
Мне мнилось, межь могил, резвясь, играют дети,
И изумруд Кветцаль не устает блистать.
Гигантской пеленой переходило Море
Из края в край Земли, волной росла трава.
Вдруг дрогнул изумруд, и на стенном узоре
Прочел я скрытыя в ваянии слова:—
„О, ты грядущих дней! Коль ум твой разумеет,
„Ты спросишь: Кто мы?—Кто? Спроси зарю, поля,
„Волну, раскаты бурь, и шум ветров, что веет,
„Леса! Спроси любовь! Кто мы? А! Мы—Земля!“
Kat yacunah ma ya ma va.
майские письмена
В Паленке, меж руин, где Майская царица
Велела изваять бессмертные слова,
Я грезил в яркий зной, и мне приснилась птица
Тех дней, но и теперь она была жива.
Вся изумрудная, с хвостом нарядно-длинным,
Как грезы — крылышки, ее зовут Кетцаль.
Она живет как сон, в горах, в лесу пустынном,
Чуть взглянешь на нее — в душе поет печаль.
Красива птица та, в ней вешний цвет наряда,
В ней тонко-нежно все, в ней сказочен весь вид.
Но как колодец — грусть ее немого взгляда,
И чуть ей скажешь что — сейчас же улетит.
Я грезил. Сколько лет, веков, тысячелетий,
Сказать бы я не мог — и для чего считать?
Мне мнилось, меж могил, резвясь, играют дети,
И изумруд Кетцаль не устает блистать.
Гигантской пеленой переходило Море
Из края в край Земли, волной росла трава.
Вдруг дрогнул изумруд, и на стенном узоре
Прочел я скрытые в ваянии слова: —
«О, ты грядущих дней! Коль ум твой разумеет,
Ты спросишь: Кто мы? — Кто? Спроси зарю, поля,
Волну, раскаты бурь, и шум ветров, что веет,
Леса! Спроси любовь! Кто мы? А! Мы — Земля!»
В дни как жил я жизнью горца, —
Покидая тайный грот,
Я с обветренных высот
Увидал Драконоборца.
Я шамана вопросил: —
«Как зовется этот храбрый?»
Тот сказал: «У рыбы жабры,
У людей же — звон кадил.
У небесных пташек — крылья,
У зверей свирепый лик.
Этот храбрый мой двойник,
Он сражает без усилья.
Мысль всегда, узнав конец,
Хочет внешнего, отметин.
Этот призрак беспредметен,
Если ж хочешь, то — Боец.»
Я ушел в свою пещеру,
Осудив его ответ.
Через двадцать сотен лет,
Как годам познал я меру,
Снова бросив тайный грот,
Глянул оком я дозорца,
И опять Драконоборца
Увидал с своих высот.
Тут я спрашивал сатира,
Как зовется он, — и сей
Мне ответствовал: «Персей,
Меткоруб во славу мира,
Убиватель он Горгон.»
Кто-то вдруг вскричал в восторге: —
«Лжет Сатир. Боец — Георгий.»
И пошел по миру звон.
Воздух горний, воздух дольний
Фимиамный принял чад,
Слышу, гномики бренчат,
Гул идет от колокольни.
В ульях бунт: украден воск.
Я ушел в свою пещеру,
Всяк свою да знает веру,
Из костей сосу я мозг.
А кухонные остатки
Я скопляю, как предмет
Изысканий дальних лет.
Знаю, игры мысли сладки.
Лет две тысячи пройдет,
И опять я оком горца
Поищу Драконоборца: —
Не означен масок счет.
ПРЕРЫВИСТЫЕ СТРОКИ
В старинном доме есть высокий зал,
Ночью в нем слышатся тихие шаги,
В полночь оживает в нем глубина зеркал,
И из них выходят друзья и враги.
Бойтесь безмолвных людей,
Бойтесь старых домов,
Страшитесь мучительной власти неска́занных слов,
Живите, живите — мне страшно — живите скорей.
Кто в мертвую глубь враждебных зеркал
Когда-то бросил безответный взгляд,
Тот зеркалом скован, и высокий зал
Населен тенями, и люстры в нем горят.
Канделябры тяжелые свет свой льют,
Безжизненно тянутся отсветы свечей,
И в зал, в этот страшный призрачный приют
Привиденья выходят из зеркальных зыбей.
Есть что-то змеиное в движении том,
И музыкой змеиною вальс поет,
Шорохи, шелесты, шаги… О, старый дом,
Кто в тебя дневной неполночный свет прольет?
Кто в тебе тяжелые двери распахнет?
Кто воскресит нерассказанность мечты?
Кто снимет с нас этот мучительный гнет?
Мы только отражения зеркальной пустоты.
Мы кружимся бешено один лишь час,
Мы носимся с бешенством скорее и скорей,
Дробятся мгновения и гонят нас,
Нет выхода, и нет привидениям дверей.
Мы только сплетаемся в пляске на миг,
Мы кружимся, не чувствуя за окнами Луны,
Пред каждым и с каждым его же двойник,
И вновь мы возвращаемся в зеркальность глубины.
Мы, мертвые, уходим незримо туда,
Где будто бы все ясно и холодно-светло,
Нам нет возрожденья, не будет никогда,
Что сказано — отжито, не сказано — прошло.
Бойтесь старых домов,
Бойтесь тайных их чар,
Дом тем более жаден, чем он более стар,
И чем старше душа, тем в ней больше задавленных слов.
Рабочий, странно мне с тобою говорить: —
По виду я — другой. О, верь мне, лишь по виду.
В фабричном грохоте свою ты крутишь нить,
Я в нить свою, мой брат, вкручу твою обиду.
Оторван, как и ты, от тишины полей,
Которая душе казалася могильной,
Я в шумном городе, среди чужих людей,
Не раз изнемогал в работе непосильной.
Я был как бы чужой в своей родной семье,
Меж торгашами слов я был чужой бесспорно.
По Морю вольному я плыл в своей ладье,
А Море ширилось, безбрежно, кругозорно.
Мне думать радостно, что прадеды мои
Блуждали по морям, на Севере туманном.
В моей душе всегда поют, журчат ручьи,
Растут, чтоб в Море впасть, в стремленьи необманном.
В болотных низостях ликующих мещан
Тоскует вольный дух, безумствует, мятется.
Но тот отмеченный, кто помнит — Океан,
Освобожденья ждет и бури он дождется.
Она скорей пришла, чем я бы думать мог:
Ты встал — и грянул гром, все вышли из преддверья.
На перекрестке всех скрестившихся дорог
Лишь к одному тебе я чувствую доверье.
Я знаю, что в тебе стальная воля есть,
Недаром ты стоишь близ пламени и стали.
Ты в судьбах Родины сумел слова прочесть,
Которых мудрые, читая, не видали.
Я знаю, можешь ты соткать красиво ткань,
Раз что задумаешь, так выполнишь что надо.
Ты мирных пробудил, ты трупу молвил: «Встань»,
Труп — жив, идут борцы, встает, растет громада.
Кругами мощными растет водоворот,
Напрасны лепеты, напрасны вопли страха:
Теперь уж он в себя все, что кругом, вберет,
Осуществит себя всей силою размаха.
Каждый миг запечатленный,
Каждый атом Вещества,
В этой жизни вечно пленной,
Тайно просится в слова.
Мысль подвигнута любовью,
Жизнь затеплилась в любви,
Ветхий век оделся новью,
Хочешь ласк моих,—зови.
Я приду к тебе венчанный
Всею тайной Вещества,
Вспыхнет пламень первозданный,
Сквозь давнишния слова.
Что̀ бы ты мне ни сказала,
Если я к тебе приник,
В пене полнаго бокала
Будет первой страсти вскрик.
Что̀ бы я тебе, вскипая,
Жадным сердцем ни шепнул,
Это—сказка мировая,
Это—звезд поющий гул.
И как будто не погасли
Много раз костры планет,
Мы стихом восхвалим ясли,
Славя Новый наш Завет.
И как будто в самом деле
В мире любят в первый раз,
На девической постели
Вспыхнет пламень щек и глаз.
И как будто Фараону
Не являла страсть сестра,
Сердце к сердцу, лоно к лону,
Мы шепнем себе: „Пора!“
Точно так же, точно то же,
Будет новым потому,
Что сокровищ всех дороже
Та она тому ему.
И столетья замыкая,
Поглядят зрачки в зрачки,
Та же сказка, и другая,
Нескончаемой Реки.
И не буду, и не стану
Я гадать, что дальше там,—
Вспыхнув каплей, Океану
Все свое, вскипев, отдам.
Быть может, так. А может быть, не так.
Есть Бог иль нет, — ведь мы не знаем твердо.
Известно лишь вполне: Есть свет, есть мрак.
Одна струна, — так значит нет аккорда,
Раз цвет один, мы в слепоте цветов,
И раз мы часть, — обманно все, что гордо.
Но часть ли мы в игре Первооснов?
Иль, может, раз в начале было Слово,
То Слово — мы, как мы — вся слитность слов?
Одно в одном, без гибели и крова,
Устало быть всегда самим собой,
Быть цельным, Всем, не знать, что что-то ново.
Одно в Одном, в пустыне голубой,
В законченном, хотя и бесконечном,
Без знания, что есть красивый бой.
Одно в Одном, в предвосхищеньи млечном,
Себя Собой введя в безмерный гнев,
Возжаждало быть в вихре быстротечном.
И вот раскрылся Мир, как вещий зев,
Качнулась быстрота водоворота,
И зазвучал разорванный напев.
Распалось Все на бесконечность Кто-то,
Раздвинулось гудящее жерло,
Встал дьявол Ум, легла в постель Дремота.
Легла, и усмехнулась тонко зло,
Явила обнажившиеся груди,
И бытие в бездонность потекло.
Помчались быстро птицы, звери, люди,
Цветы, болезни, войны, божества,
Все в нестерпимом жизнетворном зуде.
Доныне эта пляска Солнц жива,
На нашем также есть протуберанцы,
И на планетах тоже есть трава.
Повсюду бросив алые румянцы,
Меж двух пределов, жаждущая Хоть
Сплетает помрачительные танцы.
И мы твердим, то — Дьявол, то — Господь,
Окружный Змей свой хвост загнутый гложет,
И грезит о душе земная плоть.
И всех, всегда, один вопрос тревожит,
Но некому тот камень раздробить:
Что ж, наша жизнь — есть доброе Быть Может?
Иль яркое и злое Может Быть?
На прибрежьи, в ярком свете,
Подошла ко мне она,
Прямо, близко, как Весна,
Как подходят к детям дети,
Как скользит к волне волна,
Как проходит в нежном свете
Новолунняя Луна.
Подошла, и не спросила,
Не сказала ничего,
Но внушающая сила, —
Луч до сердца моего, —
Приходила, уходила,
И меня оповестила,
Что, слиянные огнем,
Вот мы оба вместе в нем.
«Как зовут тебя, скажи мне?»
Я доверчиво спросил.
И, горя во вспевном гимне,
Вал прибрежье оросил.
Как просыпанное просо,
Бисер, нитка жемчугов, —
Смех, смешинки, смех без слов,
И ответ на всклик вопроса,
Слово нежной, юной: «Тосо!»
Самоанское: «Вернись!»
Имя — облик, имя — жало.
Звезды много раз зажглись,
Все ж, как сердце задрожало,
Слыша имя юной, той,
По-июньски золотой,
Так дрожит оно доныне,
В этой срывчатой пустыне
Некончающихся дней,
И поет, грустя о ней.
В волосах у юной ветка
С голубым была огнем,
Цветик с цветиком, как сетка
Синих пчел, сплетенных сном.
Тосо ветку отдала мне,
Я колечко ей надел.
Шел прилив, играл на камне,
Стаи рыб, как стаи стрел,
Уносились в свой предел.
Эта ветка голубая, —
Древо Грусти имя ей,
Там, где грусть лишь гостья дней,
Там, где Солнце, засыпая,
Не роняет на утес
Бледных рос, и в душу слез,
Там, где Бездна голубая
Золотым велела быть,
Чтобы солнечно любить.
ПРЕРЫВИСТЫЯ СТРОКИ.
В старинном доме есть высокий зал,
Ночью в нем слышатся тихие шаги,
В полночь оживает в нем глубина зеркал,
И из них выходят друзья и враги.
Бойтесь безмолвных людей,
Бойтесь старых домов,
Страшитесь мучительной власти неска́занных слов,
Живите, живите—мне страшно—живите скорей.
Кто в мертвую глубь враждебных зеркал
Когда-то бросил безответный взгляд,
Тот зеркалом скован, и высокий зал
Населен тенями, и люстры в нем горят.
Канделябры тяжелыя свет свой льют,
Безжизненно тянутся отсветы свечей,
И в зал, в этот страшный призрачный приют
Привиденья выходят из зеркальных зыбей.
Есть что-то змеиное в движении том,
И музыкой змеиною вальс поет,
Шорохи, шелесты, шаги… О, старый дом,
Кто в тебя дневной неполночный свет прольет?
Кто в тебе тяжелыя двери распахнет?
Кто воскресит неразсказанность мечты?
Кто снимет с нас этот мучительный гнет?
Мы только отражения зеркальной пустоты.
Мы кружимся бешено один лишь час,
Мы носимся с бешенством скорее и скорей,
Дробятся мгновения и гонят нас,
Нет выхода, и нет привидениям дверей.
Мы только сплетаемся в пляске на миг,
Мы кружимся, не чувствуя за окнами Луны,
Пред каждым и с каждым его же двойник,
И вновь мы возвращаемся в зеркальность глубины.
Мы, мертвые, уходим незримо туда,
Где будто бы все ясно и холодно-светло,
Нам нет возрожденья, не будет никогда,
Что̀ сказано—отжито, не сказано—прошло.
Бойтесь старых домов,
Бойтесь тайных их чар,
Дом тем более жаден, чем он более стар,
И чем старше душа, тем в ней больше задавленных слов.
Я был над Гангом. Только что завеса
Ночных теней, алея, порвалась.
Блеснули снова башни Бенареса.
На небе возсиял всемирный Глаз.
И снова, в сотый раз,—о, в миллионный,—
День начал к ночи длительный разсказ.
Я проходил в толпе, как призрак сонный,
Узорной восхищаясь пестротой,
Игрой всего, созвенной и созвонной.
Вдруг я застыл. Над самою водой,
Лик бледный обратя в слезах к Востоку,
Убогий, вдохновенный, молодой,—
Возник слепец. Он огненному Оку
Слагал, склоняясь, громкие псалмы,
Из слов цветных сплетая поволоку.
Поток огня, взорвавшийся из тьмы,
Светясь, дрожа, себя перебивая,
Дождь золотой из прорванной сумы,—
Рыдала и звенела речь живая.
И он склонялся,
И он качался,
И расцвечался
Огнем живым.
Рыдал, взметенный,
Просил, влюбленный,
Молил, смущенный,
Был весь как дым.
Размер меняя,
Тоска двойная,
Перегоняя
Саму себя,
Лилась и пела,
И без предела
Она звенела,
Слова дробя.
Страдать жестоко,
По воле рока,
Не видя Ока
Пресветлых дней,—
Но лишь хваленье,
Без мглы сомненья,
Лишь песнопенья
Огню огней.
Привет—пустыням.
Над Гангом синим
Да не остынем
Своей душой.
Слепец несчастный,
Певец прекрасный,
Ты в пытке страстной
Мне не чужой.
И если, старым,
Ты к тем же чарам,
Сердечным жаром,
Все будешь петь,—
Мысль мыслью чуя,
Вздохнув, пройду я,
К тебе в суму я
Лишь брошу медь.
Но лишь хваленье,
Без мглы сомненья,
Лишь песнопенья
Огню огней.
Привет—пустыням.
Над Гангом синим
Да не остынем
Своей душой.
Слепец несчастный,
Певец прекрасный,
Ты в пытке страстной
Мне не чужой.
И если, старым,
Ты к тем же чарам,
Сердечным жаром,
Все будешь петь,—
Мысль мыслью чуя,
Вздохнув, пройду я,
К тебе в суму я
Лишь брошу медь.
О, Макоце! Целуй, целуй меня!
Дочь Грузии, твой поцелуй—блаженство.
Взор черных глаз, исполненных огня,
Горячность серны, барса, и коня,
И голос твой, что ворожит, звеня,—
На всем печать и четкость совершенства.
В красивую из творческих минут,
Рука Его, рука Нечеловека,
Согнув гранит, как гнется тонкий прут,
Взнесла узор победнаго Казбека.
Вверху—снега, внизу—цветы цветут.
Ты хочешь Бога. Восходи. Он тут.
Лишь вознесись—взнесением орлиным.
Над пропастью сверкает вышина,
Незримый храм белеет по вершинам.
Здесь ворожат, в изломах, письмена
Взнесенно запредельнаго Корана.
Когда в долинах спят, здесь рано-рано
Улыбка Солнца скрытаго видна.
Глядит Казбек. У ног его—Светлана,
Спит Грузия, священная страна,
Отдавшая пришельцам, им, равнинным,
Высокий взмах своих родимых гор,
Чтобы у них, в их бытии пустынном,
И плоском, но великом, словно хор
Разливных вод, предельный был упор,
Чтобы хребет могучий встал, белея,
У сильнаго безо̀бразнаго Змея.
Но да поймут, что есть священный Змей,
И есть змея, что жалится, воруя.
Да не таит же сильный Чародей
Предательство в обряде поцелуя.
О, Грузия жива, жива, жива!
Поет Арагва, звучно вторит Терек.
Я слышу эти верныя слова.
Зачем же, точно горькая трава,
Которой зыбь морская бьет о берег,
Те мертвые, что горды слепотой,
Приходят в край, где все любви достойно,
Где жизнь людей озарена мечтой.
Кто входит в храм, да чувствует он стройно.
Мстит Красота, будь зорок с Красотой.
Я возглашаю словом заклинанья:—
Высокому—высокое вниманье.
И если снежно дремлет высота,
Она умеет молнией и громом
Играть по вековым своим изломам.
И первые здесь Рыцари Креста,
Поэму жертвы, всем ея обемом,
В себя внедрив, пропели, что Казбек
Не тщетно полон гроз, из века в век!
Я вижу в мыслях белую равнину,
Вкруг Замка Джэн Вальмор.
Тебя своей мечтой я не покину, —
Как мне забыть твой взор!
Поблекла осень с красками пожара,
Лежит седой покров.
И, бледная, на всем застыла чара
Невысказанных слов.
Все счастие, вся сладостная ложность
Живых цветов и трав
В безмолвную замкнулась невозможность,
Блаженство потеряв.
Заклятьем неземного чародея
Окована земля.
В отчаяньи белеют, холодея,
Безбрежные поля.
И мертвою Луной завороженный,
Раскинулся простор.
И только бродит ветер возмущенный
Вкруг Замка Джэн Вальмор.
Дни убегают, как тени от дыма,
Быстро, бесследно, и волнообразно.
В сердце моем ты лелейно хранима,
В сердце моем ты всегда неотвязно.
Нет мне забвенья о блеске мгновенья
Грустно-блаженной услады прощанья,
Непогасимых лучей откровенья,
И недосказанных слов обещанья.
Тени меняются — звезды все те же,
Годы растратятся — небо все то же.
Радости светят нам реже и реже,
С каждым мгновеньем ты сердцу дороже.
Как бы хотелось увидеть мне снова
Эти глаза, с их ответным сияньем,
Нежно шепнуть несравненное слово,
Вечно звучащее первым признаньем.
Тихие, тихие, тучи седые,
Тихие, тихие, сонные дали,
Вы ей навейте мечты золотые
И о моей расскажите печали.
Вы ей скажите, что грустно и нежно
Тень дорогая душою хранима,
В шуме прибоя, что ропщет безбрежно
Бурями пламени, звуков, и дыма.
Ты мне была сестрой, то нежною, то страстной,
И я тебя любил, и я тебя люблю.
Ты призрак дорогой… бледнеющий… неясный…
О, в этот лунный час я о тебе скорблю!
Мне хочется, чтоб Ночь, раскинувшая крылья,
Воздушной тишиной соединила нас.
Мне хочется, чтоб я, исполненный бессилья,
В твои глаза струил огонь влюбленных глаз.
Мне хочется, чтоб ты, вся бледная от муки,
Под лаской замерла, и целовал бы я
Твое лицо, глаза, и маленькие руки,
И ты шепнула б мне: «Смотри, я вся — твоя!»
Я знаю, все цветы для нас могли возникнуть,
Во мне дрожит любовь, как лунный луч в волне.
И я хочу стонать, безумствовать, воскликнуть:
«Ты будешь навсегда любовной пыткой мне!»
Мне видится безбрежная равнина,
Вся белая под снежной пеленой.
И там, вверху, застывшая как льдина,
Горит Луна, лелея мир ночной.
И чудится, что между ними — сказка,
Что между ними — таинство одно.
Безмолвна их бестрепетная ласка,
И холодно любить им суждено.
О, мертвое прекрасное Светило.
О, мертвые безгрешные снега.
Мечта моя, я помню все, что было,
Ты будешь вечно сердцу дорога.
Волшебный час вечерней тишины,
Исполненный невидимых внушений,
В моей душе расцвечивает сны.
В вечерних водах много отражений,
В них дышит солнце, ветви, облака,
Немые знаки зреющих решений.
А между тем широкая река
Стремит вперед свободное теченье,
Своею скрытой жизнью глубока.
Минувшие незнанья и мученья
Мерцают бледнолицею толпой,
И я к ним полон странного влеченья.
Мне снится сумрак нежно-голубой,
Мне снятся дни невинности воздушной,
Когда я не был — для других — судьбой.
Теперь, толпою властвуя послушной,
Я для нее — палач и божество,
Картинность дум — в их смене равнодушной.
Но не всегда для сердца моего
Был так отвратен образ человека,
Не вечно сердце было так мертво.
Мыслитель, соблазнитель, и калека,
Я более не полюблю людей,
Хотя бы прожил век Мельхиседека.
О, светлый май, с блаженством без страстей!
О, ландыши, с их свежестью истомной!
О, воздух утра, воздух-чародей!
Усадьба. Сад с беседкою укромной.
Безгрешные деревья и цветы.
Луна весны в лазури полутемной.
Все памятно. Но Гений Красоты
С Колдуньей Знанья, страшные два духа,
Закляли сон младенческой мечты.
Колдунья Знанья, жадная старуха,
Дух Красоты, неуловимый змей,
Шептали что-то вкрадчиво и глухо.
И проклял я невинность первых дней,
И проходя уклонными путями,
Вкусил всего, чтоб все постичь ясней.
Миры, века — насыщены страстями.
Ты хочешь быть бессмертным, мировым?
Промчись, как гром, с пожаром и с дождями.
Восторжествуй над мертвым и живым,
Люби себя — бездонно, ненасытно,
Пусть будет символ твой — огонь и дым.
В борьбе стихий содружество их слитно,
Соедини их двойственность в себе,
И будет тень твоя в веках гранитна.
Поняв судьбу, я равен стал судьбе,
В моей душе равны лучи и тени,
И я молюсь — покою и борьбе.
Но все ж балкон и ветхие ступени
Милее мне, чем пышность гордых снов,
И я миры отдам за куст сирени.
Порой — порой! — весь мир так свеж и нов,
И все влечет, все близко без изятья,
И свист стрижей, и звон колоколов, —
Покой могил, незримые зачатья,
Печальный свет слабеющих лучей,
Правдивость слов молитвы и проклятья, —
О, все поет и блещет как ручей,
И сладко знать, что ты как звон мгновенья,
Что ты живешь, но ты ничей, ничей.
Обятый безызмерностью забвенья,
Ты святость и преступность победил,
В блаженстве мирового единенья.
Туман лугов, как тихий дым кадил,
Встает хвалой гармонии безбрежной,
И смыслы слов ясней в словах светил.
Какой восторг — вернуться к грусти нежной,
Скорбеть, как полусломанный цветок,
В сознании печали безнадежной.
Я счастлив, грустен, светел, одинок,
Я тень в воде, отброшенная ивой,
Я целен весь, иным я быть не мог.
Не так ли предок мой вольнолюбивый,
Ниспавший светоч ангельских систем,
Проникся вдруг печальностью красивой, —
Когда, войдя лукавостью в Эдем,
Он поразился блеском мирозданья,
И замер, светел, холоден и нем.
О, свет вечерний! Позднее страданье!
Мы, человеки дней последних, как бледны в жизни мы своей!
Как будто в Мире нет рубинов, и нет цветов, и нет лучей.
Мы знаем золото лишь в деньгах, с остывшим бледным серебром,
Не понимаем мысли молний, не знаем, что поет нам гром.
Для нас блистательное Солнце не бог, несущий жизнь и меч,
А просто желтый шар центральный, планет сферическая печь.
Мы говорим, что мы научны, в наш бесподобный умный век,
Я говорю — мы просто скучны, мы прочь ушли от светлых рек.
Мы разорвали, расщепили живую слитность всех стихий,
И мы, живя одним убийством, бормочем лживо: «Не убий».
Я ненавижу человеков, в цилиндрах, в мерзких сюртуках,
Исчадья вечно-душных комнат, что могут видеть лишь в очках.
И видят — только пред собою, так прямо, ну, сажени две,
И топчут хилыми ногами, как звери, все цветы в траве.
Сказав — как звери, я унизил — зверей, конечно, не людей,
Лишь меж зверей еще возможна — жизнь, яркость жизни, без теней.
О, человеки дней последних, вы надоели мне вконец.
Что между вас найти могу я, искатель кладов и сердец!
Вы даже прошлые эпохи наклейкой жалких слов своих
Лишили грозного величья, всех сил живых, размаха их.
Когда какой-нибудь ученый, сказать точнее — маньяк,
Беседовать о прошлом хочет, начнет он бормотанье так: —
То были дни Ихтиозавров, Плезиозавров… О, глупец!
Какие клички ты придумал! Дай не ярлык мне, — образец!
Дай мне почувствовать, что были пиры и хохот Вещества,
Когда не знали страсти — тюрем, и кровь живых — была жива.
Ихтиозавры, Динозавры, и Птеродактили — суть бред,
Не бред Стихий, а лепет мозга, который замкнут в кабинет.
Но, если я скажу, что ящер влачился по земле как дом?
Был глыбистой летучей мышью, летел в надземности китом?
И мы при имени Дракона литературность ощутим: —
Кто он? То Дьявол — иль Созвездье — Китайский символ — смутный дым?
Но, если я скажу, что где-то многосаженный горный склон
Восколебался, закачался, и двинулся — и был Дракон?
Лабораторная зачахлость! Ты смысл различья ощутил?
Иль нужно изяснить понятней, что ты хромец, лишенный сил?
О, дни, когда был так несроден Литературе человек,
Что, если закрепить хотел он, что слышал от морей и рек,
Влагал он сложные понятья — в иероглифы, не в слова,
И панорама Неба, Мира в тех записях была жива.
То живопись была, слиянье зверей, людей, и птиц, в одно. —
Зачем, Изида, возле Сфинкса, под Солнцем быть мне не дано!
Агни — в речи моей, Вайю — в духе моем,
Солнце — в оке моем, в мыслях сердца — Луна.Браманское Слово
Я — точка. Больше в безднах мне не нужно.
Два атома скрепляются в одно.
И миллион. И в смене зорь, жемчужно,
Жужжит, поет, журчит веретено.
Я — нить. Ресничка. Та черта дрожанья,
Чей первый танец влагу закрутил.
И вот глядит. Как глаз. Миров стяжанье.
Зверей и птиц, героев и светил.
Я — острие. Пронзается им чувство
Любого, кто приблизится ко мне.
На высях самоценного Искусства
Я дух зову качнуться к вышине.
Я — искра. Я горю одно мгновенье.
Но мной, в заветном труте, подожжен
Такой костер, что океан Забвенья
Не затемнит мой звездный Небосклон.
«Я — Земля, Земля!»
Мой звучит напев.
«Ты — Вода, Вода!»
Говорю, вскипев.
«Я — луга, поля,
В глыбе скрытый сев.
Ты — рудник, звезда,
Образ жен и дев!»
Эта песня — песнь священная,
Но поймут ее немногие.
Помнишь, вольная и пленная,
Наши луны круторогие?
Грудь твоя была лишь очерком,
Не достигшим полногроздности,
Лишь рисунком, детским почерком,
С нею взор мой был в созвездности.
Ты волнами златокудрыми
Скрыла зори, в нежной шалости.
Нам река словами мудрыми
Навевала кротость жалости.
Лепетала: «Утоплю ли я!»
Ворковала: «Забаюкаю!»
О, Елена! Ева! Юлия!
Всклики с звездною наукою!
Еще ранее, как гротами
Мы утешились, счастливые,
За слоновыми охотами
Рисовал быков и нивы я.
Мы играми обелисками,
Заслонялись пирамидами,
И в богов бросая дисками,
С ними мерялись обидами.
Мы для нищенства грядущего
Трою гордую встревожили,
И былое, в силу сущего,
Жгли, и трижды сон умножили.
Вот, летят тысячелетия,
Четверня неукротимая,
И сияю в лунном свете я,
И гляжу с тобой из дыма я.
Мы друг другом зажигаемся,
То веселыми, то грозными,
Вместе в пропасть мы свергаемся,
Если Рок велел быть розными.
И пространства черноземные
Превратив с тобою в житницы,
Мы вгляделись в ночи темные,
В дом Сибиллы, вещей скрытницы.
Возлюбив светила дальние,
Стали тихи, стали кротки мы,
Жизнь блеснула нам печальнее,
Взяли посохи и четки мы.
Плащ надев, с Крестом как знаменем,
Я пошел на бой с неверными,
Ты ж осталась — тихим пламенем
Быть над днями равномерными.
И на все четыре стороны,
В даль, где светит греза жгучая,
Век летят на битву вороны,
Ткется сказка, сердце мучая.
Пламя — в речи моей,
Вихри — в духе моем.
Ты — рудник. Ты мне — злато и цепь.
Солнце — вестник всех дней,
Лунной грезой живем.
Полетим, полетим через степь!
Жил мужик с женою, три дочери при них,
Две из них затейницы, нарядней нету их,
Третью же, не очень тароватую,
Дурочкою звали, простоватою.
Дурочка, туда иди, дурочка, сюда,
Дурочка не вымолвит слова никогда,
Полет в огороде, коровушек доит,
Серых уток кормит, воды не замутит.
Вот мужик поехал сено продавать.
„Что купить вам, дочки?“ он спросил, и мать.
Старшая сказала: „Купи мне кумачу“.
Средняя сказала: „Китайки я хочу“.
Дурочка молчала, дурочка глядит.
„А тебе чего же?“ отец ей говорить.
Дурочка смеется: „Мне купи, родной,
Блюдечко серебряно, яблок наливной“.
Сестры насмехаются: „Кто дал тебе совет?“
„А старушка старая“, дурочка в ответ.
„Стану я по блюдечку яблочком катать,
Стану приговаривать, стану припевать“.
Близко ли, далеко ли, мужик в отлучке был,
Торговал на ярманке, гостинцев он купил.
Сарафаны красные у старших двух сестер,
Блюдечко да яблочко у младшей,—экой вздор.
Блюдечко серебряно дурочка взяла,
В уголок запряталась, смотрит, весела.
„Наливное яблочко, ты катись, катись,
Все катись ты по-солонь, вверх катись и вниз.
Ты гори, показывай, как горит заря,
Города показывай, лес, поля, моря.
Ты катись, показывай гор высоту,
Ты катись, показывай Небес красоту“.
Эти приговорныя сказала ей слова
Старая старушка,—чуть была жива,
Дурочка дала ей калач, чтобы поесть,
А старушка:—слово, в слове слов не счесть.
Катится яблочко по блюдечку кругом,
Катится яблочко, и ночь идет за днем,
Видны на блюдечке поля и города,
Зори златистыя, серебряна звезда,
Вон корабли, закачались на морях,
Царские полки на бранных на полях,
Солнышко за солнышком катится,
Темный лес, как темный зверь, мохнатится,
Звезды хороводами, звездится в Небе гладь,
Диво-то, красиво-то, пером не написать.
Сестры загляделись, зависть их берет:
„Как бы это выманить?—Подожди, придет”,
„Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем,
Душенька-сестрица, земляники наберем“.
Дурочка блюдечко отцу отдала,
Встала, оглянулась, в лес она пошла.
С сестрами бродит. Леший сторожит.
„Что это, заступ острый тут лежит?“
Вдруг злыя сестры взяли заступ тот.
Вырыли могилу. Чей пришел черед?
Дурочку убили. Березка шелестит.
Дурочка в могилке под березкою спит.
Белая березка. Леший сторожил.
Он на травку дунул, что-то в цвет вложил.
Выросла тростинка, тростинку шевельнул,
И пошел по лесу. Шелест, шорох, гул.
„Дурочка-то где же?“ говорит отец.
„— Дурочка сбежала. Из конца в конец
Лес прошли мы, снова обошли его.
Видно, волки сели. В лесе никого“.
Кто-то был там в лесе. Сестры, сестры, жди.
Кто-то есть там в лесе. Что там впереди?
„Все же дочь, хоть дурочка“. Заскучал отец.
Яблочко и блюдечко он замкнул в ларец.
Сестры надрываются. Только сказка—скок.
Вдруг переменяется, сделала прыжок.
Водит стадо пастушок,
Он играет во рожок,
Размышляет про судьбу,
На заре трубит в трубу.
Он овечку потерял,
Нет ея, есть цветик ал.
Он заходит во лесок,
Под березкой—бугорок.
И цветы на бугорке,
Словно в алом огоньке.
И лазурь за тот же счет,
И тростинка там ростет.
Вот тростинку срезал он,
Всюду зов пошел и звон.
Диво-дудочка поет,
Разговаривает:
Звон-тростиночка поет,
Выговаривает:—
„Ты тростиночка, играй,
Диво-дудочка, играй,
Ты игрою
Разливною
Сердцу-милых потешай,
Мою матушку,
Света-батюшку,
И сестриц родных моих,
Не сужу я строго их,
Что за яблочко,
Что за блюдечко,
Что за яблок с свету сбыли,
Что за блюдце загубили,
Ах ты дудочка,
Диво-дудочка,
Ты играй, ты играй,
Ты всех милых потешай“.
Люди тут сбежались. „Ты про что, пастух?“
А пастух ли это размышляет вслух.
Он тростинку срезал, кто-то в ней поет.
Для кого-то в песне, может быть, разсчет.
„Где была тростинка?“ Тут, невдалеке.
„А давай, посмотрим, что там в бугорке“.
Бугорок разрыли. Так. Лежит она.
Кем была убита? Кем схоронена?
А тростинка шепчет, а цветок горит,
Березка шуршит, разговаривает.
Дудочка запела, поет-говорит,
Поет-говорит-выговаривает:—
„Свет мой батюшка,
Светик-матушка,
Сестры в лес меня зазвали,
Земляничкой заманили,
И за блюдечко—связали,
И за яблочко—убили,
Погубили, схоронили,
В темной спрятали могиле,
Но колодец угловой
Со водою есть живой,
Есть колодец, дивный, он
На скрещеньи всех сторон,
Вы живой воды найдите,
Здесь меня вы разбудите,
Хоть убита, я лишь сплю,
А сестриц не погубите,
Я сестриц родных люблю“.
Скоро ли, долго ли, колодец тот нашли,
Царь был там, Солнышко, и все к Царю пришли.
Дурочку, умночку, вызволили, вот.
Вышел Царь-Солнышко, в дворец ее зовет.
„Где жь твое блюдечко и с яблочком твоим?
Дай усладиться нам сокровищем таким“.
Ларчик берет она тут из рук отца,
Яблочко с блюдечком, явитесь из ларца.
„Что ты хочешь видеть?“—„Все хочу, во всем.“
Блюдце—как лунное, и яблочко на нем.
Яблочко—солнечно, и красно как заря,
Вот они, вот они, леса, поля, моря.
Яблочко катится по блюдечку, вперед,
День зачинается, и алый цвет цветет.
Воинства с пищалями, строй боевой,
Веют знаменами, гудят стрельбой, пальбой.
Дым словно облаком тучу с тучей свил,
Молнию выбросил, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и Море там вдали,
Словно как лебеди столпились корабли.
Флаги и выстрелы, и словно сумрак крыл,
Дым взвился птицею, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и звездный хоровод,
Солнышко красное за солнышком плывет,
Солнышко с Месяцем, и красных две Зари.
„Яблочко с блюдечком отдашь ли мне?“—„Бери.
Все тебе, все тебе, солнечный наш Царь,
Только сестер моих прости ты, Государь.
Яблочко с блюдечком—тебя пленив—для них,
Сколь же заманчиво!“—На том и кончим стих.
СКАЗКА
О СЕРЕБРЯНОМ БЛЮДЕЧКЕ
И
НАЛИВНОМ ЯБЛОЧКЕ
Жил мужик с женою, три дочери при них,
Две из них затейницы, нарядней нету их,
Третью же, не очень тароватую,
Дурочкою звали, простоватою.
Дурочка, туда иди, дурочка, сюда,
Дурочка не вымолвит слова никогда,
Полет в огороде, коровушек доит,
Серых уток кормит, воды не замутит.
Вот мужик поехал сено продавать.
«Что купить вам, дочки?» он спросил, и мать.
Старшая сказала: «Купи мне кумачу».
Средняя сказала: «Китайки я хочу».
Дурочка молчала, дурочка глядит.
«А тебе чего же?» отец ей говорить.
Дурочка смеется: «Мне купи, родной,
Блюдечко серебряно, яблок наливной».
Сестры насмехаются: «Кто дал тебе совет?»
«А старушка старая», дурочка в ответ.
«Стану я по блюдечку яблочком катать,
Стану приговаривать, стану припевать».
Близко ли, далеко ли, мужик в отлучке был,
Торговал на ярманке, гостинцев он купил.
Сарафаны красные у старших двух сестер,
Блюдечко да яблочко у младшей, — экой вздор.
Блюдечко серебряно дурочка взяла,
В уголок запряталась, смотрит, весела.
«Наливное яблочко, ты катись, катись,
Все катись ты посолонь, вверх катись и вниз.
Ты гори, показывай, как горит заря,
Города показывай, лес, поля, моря.
Ты катись, показывай гор высоту,
Ты катись, показывай Небес красоту».
Эти приговорные сказала ей слова
Старая старушка, — чуть была жива,
Дурочка дала ей калач, чтобы поесть,
А старушка: — слово, в слове слов не счесть.
Катится яблочко по блюдечку кругом,
Катится яблочко, и ночь идет за днем,
Видны на блюдечке поля и города,
Зори златистые, серебряна звезда,
Вон корабли, закачались на морях,
Царские полки на бранных на полях,
Солнышко за солнышком катится,
Темный лес, как темный зверь, мохнатится,
Звезды хороводами, звездится в Небе гладь,
Диво-то, красиво-то, пером не написать.
Сестры загляделись, зависть их берет:
«Как бы это выманить? — Подожди, придет»,
«Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем,
Душенька-сестрица, земляники наберем».
Дурочка блюдечко отцу отдала,
Встала, оглянулась, в лес она пошла.
С сестрами бродит. Леший сторожит.
«Что это, заступ острый тут лежит?»
Вдруг злые сестры взяли заступ тот.
Вырыли могилу. Чей пришел черед?
Дурочку убили. Березка шелестит.
Дурочка в могилке под березкою спит.
Белая березка. Леший сторожил.
Он на травку дунул, что-то в цвет вложил.
Выросла тростинка, тростинку шевельнул,
И пошел по лесу. Шелест, шорох, гул.
«Дурочка-то где же?» говорит отец.
«— Дурочка сбежала. Из конца в конец
Лес прошли мы, снова обошли его.
Видно, волки сели. В лесе никого».
Кто-то был там в лесе. Сестры, сестры, жди.
Кто-то есть там в лесе. Что там впереди?
«Все же дочь, хоть дурочка». Заскучал отец.
Яблочко и блюдечко он замкнул в ларец.
Сестры надрываются. Только сказка — скок.
Вдруг переменяется, сделала прыжок.
Водит стадо пастушок,
Он играет во рожок,
Размышляет про судьбу,
На заре трубит в трубу.
Он овечку потерял,
Нет ее, есть цветик ал.
Он заходит во лесок,
Под березкой — бугорок.
И цветы на бугорке,
Словно в алом огоньке.
И лазурь за тот же счет,
И тростинка там растет.
Вот тростинку срезал он,
Всюду зов пошел и звон.
Диво-дудочка поет,
Разговаривает:
Звон-тростиночка поет,
Выговаривает: —
«Ты тростиночка, играй,
Диво-дудочка, играй,
Ты игрою
Разливною
Сердцу милых потешай,
Мою матушку,
Света-батюшку,
И сестриц родных моих,
Не сужу я строго их,
Что за яблочко,
Что за блюдечко,
Что за яблок с свету сбыли,
Что за блюдце загубили,
Ах ты дудочка,
Диво-дудочка,
Ты играй, ты играй,
Ты всех милых потешай».
Люди тут сбежались. «Ты про что, пастух?»
А пастух ли это размышляет вслух.
Он тростинку срезал, кто-то в ней поет.
Для кого-то в песне, может быть, расчет.
«Где была тростинка?» Тут, невдалеке.
«А давай, посмотрим, что там в бугорке».
Бугорок разрыли. Так. Лежит она.
Кем была убита? Кем схоронена?
А тростинка шепчет, а цветок горит,
Березка шуршит, разговаривает.
Дудочка запела, поет-говорит,
Поет-говорит-выговаривает: —
«Свет мой батюшка,
Светик-матушка,
Сестры в лес меня зазвали,
Земляничкой заманили,
И за блюдечко — связали,
И за яблочко — убили,
Погубили, схоронили,
В темной спрятали могиле,
Но колодец угловой
Со водою есть живой,
Есть колодец, дивный, он
На скрещеньи всех сторон,
Вы живой воды найдите,
Здесь меня вы разбудите,
Хоть убита, я лишь сплю,
А сестриц не погубите,
Я сестриц родных люблю».
Скоро ли, долго ли, колодец тот нашли,
Царь был там, Солнышко, и все к Царю пришли.
Дурочку, умночку, вызволили, вот.
Вышел Царь-Солнышко, в дворец ее зовет.
«Где ж твое блюдечко и с яблочком твоим?
Дай усладиться нам сокровищем таким».
Ларчик берет она тут из рук отца,
Яблочко с блюдечком, явитесь из ларца.
«Что ты хочешь видеть?» — «Все хочу, во всем.»
Блюдце — как лунное, и яблочко на нем.
Яблочко — солнечно, и красно как заря,
Вот они, вот они, леса, поля, моря.
Яблочко катится по блюдечку, вперед,
День зачинается, и алый цвет цветет.
Воинства с пищалями, строй боевой,
Веют знаменами, гудят стрельбой, пальбой.
Дым словно облаком тучу с тучей свил,
Молнию выбросил, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и Море там вдали,
Словно как лебеди столпились корабли.
Флаги и выстрелы, и словно сумрак крыл,
Дым взвился птицею, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и звездный хоровод,
Солнышко красное за солнышком плывет,
Солнышко с Месяцем, и красных две Зари.
«Яблочко с блюдечком отдашь ли мне?» — «Бери.
Все тебе, все тебе, солнечный наш Царь,
Только сестер моих прости ты, Государь.
Яблочко с блюдечком — тебя пленив — для них,
Сколь же заманчиво!» — На том и кончим стих.
Огонь приходит с высоты,
Из темных туч, достигших грани
Своей растущей темноты,
И порождающей черты
Молниеносных содроганий.
Огонь приходит с высоты,
И, если он в земле таится,
Он лавой вырваться стремится,
Из подземельной тесноты,
Когда ж с высот лучом струится,
Он в хоровод зовет цветы.
Вон лотос, любимец стихии тройной,
На свет и на воздух, над зыбкой волной,
Поднялся, покинувши ил,
Он Рай обещает нам с вечной Весной,
И с блеском победных Светил.
Вот пышная роза, Персидский цветок,
Душистая греза Ирана,
Пред розой исполнен влюбленных я строк,
Волнует уста лепестков ветерок,
И сердце от радости пьяно.
Вон чампак, цветущий в столетие раз,
Но грезу лелеющий — век,
Он тоже оттуда примета для нас,
Куда убегают, в волненьи светясь,
Все воды нам ведомых рек.
Но что это? Дрогнув, меняются чары,
Как будто бы смех Соблазнителя-Мары,
Сорвавшись к долинам с вершин,
Мне шепчет, что жадны, как звери, растенья,
И сдавленность воплей я слышу сквозь пенье,
И если мечте драгоценны каменья,
Кровавы гвоздики и страшен рубин.
Мне страшен угар ароматов и блесков расцвета,
Все смешалось во мне,
Я горю как в Огне,
Душное Лето,
Цветочный кошмар овладел распаленной мечтой,
Синие пляшут огни, пляшет Огонь золотой,
Страшною стала мне даже трава,
Вижу, как в мареве, стебли немые,
Пляшут и мысли кругом и слова.
Мысли — мои? Или, может, чужие?
Закатное Небо. Костры отдаленные.
Гвоздики, и маки, в своих сновиденьях бессонные.
Волчцы под Луной, привиденья они,
Обманные бродят огни
Пустырями унылыми.
Георгины тупые, с цветами застылыми,
Точно их создала не Природа живая,
А измыслил в безжизненный миг человек.
Одуванчиков стая седая.
Миллионы раздавленных красных цветов,
Клокотанье кроваво-окрашенных рек.
Гнет Пустыни над выжженной ширью песков.
Кактусы, цепкие, хищные, сочные,
Странно-яркие, тяжкие, жаркие,
Не по-цветочному прочные,
Что-то паучье есть в кактусе злом,
Мысль он пугает, хоть манит он взгляд,
Этот ликующий цвет,
Смотришь — растенье, а может быть — нет,
Алою кровью напившийся гад?
И много, и много отвратностей разных,
Красивых цветов, и цветов безобразных,
Нахлынули, тянутся, в мыслях — прибой,
Рожденный самою Судьбой.
Болиголов, наркоз, с противным духом, —
Воронковидный венчик белены,
Затерто-желтый, с сетью синих жилок, —
С оттенком буро-красным заразиха,
С покатой шлемовидною губой, —
Подобный пауку, офрис, с губою
Широкой, желто-бурою, и красной, —
Колючее создание, татарник,
Как бы в броне крылоподобных листьев,
Зубчатых, паутинисто-шерстистых, —
Дурман вонючий, — мертвенный морозник, —
Цветы отравы, хищности, и тьмы, —
Мыльнянка, с корневищем ядовитым,
Взлюбившая края дорог, опушки
Лесные и речные берега,
Места, что в самой сущности предельны,
Цветок любимый бабочек ночных, —
Вороний глаз, с приманкою из ягод
Отливно-цветных, синевато-черных, —
Пятнадцатилучистый сложный зонтик
Из ядовитых беленьких цветков,
Зовущихся — так памятно — цикутой, —
И липкие исчадия Земли,
Ужасные растенья-полузвери, —
В ленивых водах, медленно-текущих,
В затонах, где стоячая вода,
Вся полная сосудцев, пузырчатка,
Капкан для водной мелочи животной,
Пред жертвой открывает тонкий клапан,
Замкнет его в тюремном пузырьке,
И уморит, и лакомится гнилью, —
Росянка ждет, как вор, своей добычи,
Орудием уродливых железок
И красных волосков, так липко-клейких,
Улавливает мух, их убивает,
Удавливает медленным сжиманьем —
О, краб-цветок! — и сок из них сосет,
Болотная причудливость, растенье,
Которое цветком не хочет быть,
И хоть имеет гроздь расцветов белых,
На гада больше хочет походить.
Еще, еще, косматые, седые,
Мохнатые, жестокие виденья,
Измышленные дьявольской мечтой,
Чтоб сердце в достовернейшем, в последнем
Убежище, среди цветов и листьев,
Убить.
Кошмар! уходи, я рожден, чтоб ласкать и любить!
Для чар беспредельных раскрыта душа,
И все, что живет, расцветая, спеша,
Приветствую, каждому — хочется быть,
Кем хочешь, тем будешь, будь вольным, собой,
Ты черный? будь черным, мой цвет — голубой,
Мой цвет будет белым на вышних горах,
В вертепах я весел, я страшен впотьмах,
Все, все я приемлю, чтоб сделаться Всем,
Я слеп был — я вижу, я глух был и нем,
Но как говорю я — вы знаете, люди,
А что я услышал, застывши в безжалостном Чуде,
Скажу, но не все, не теперь,
Нет слов, нет размеров, ни знаков,
Чтоб таинство блесков и мраков
Явить в полноте, только миг — и закроется дверь,
Песчинок блестящих я несколько брошу,
Желанен мне лик Человека, и боги, растенье, и птица, и зверь,
Но светлую ношу,
Что в сердце храню,
Я должен пока сохранять, я поклялся, я клялся — Огню.