Константин Дмитриевич Бальмонт - стихи про море - cтраница 3

Найдено стихов - 89

Константин Дмитриевич Бальмонт

Волх

Мы Славяне — дети Волха, а отец его — Словен,
Мы всегда как будто те же, но познали смысл измен.

Прадед наш, Словен могучий, победительный был змей,
Змейно стелется ковыль наш в неоглядности степей.

Волх Всеславич, многоликий, оборачиваться мог,
Волхом рыскал, был он сокол, тур был красный, златорог.

Солнцеликий, змеегибкий, бесомудрый, чародей,
Он от женщины красивой нас родил, крылатых змей.

Сам от женщины красивой и от змея был рожден,
Так гласит об этом голос отдалившихся времен.

Молода княжна гуляла, расцветал весенний сад,
С камня змей скочил незапно, изумрудный светит взгляд.

Вьется лентой переливной, прикоснулся белых ног,
Льнет к чулочику шелкову, бьет сафьянный башмачок.

Белизну ноги ласкает, затуманил, опьянил.
И содвинулись недели, Волх рожден прекрасной был.

Сине Море сколебалось, пошатнулась глубяна,
С Солнцем красным в Небе вместе закраснелася Луна.

И от рыб по Морю тучи серебристые пошли,
И летели птицы в Небе, словно дым стоял вдали.

Скрылись туры и олени за громадой синих гор,
Зайцы, волки, и медведи все тревожатся с тех пор.

И протяжно на озерах кличет стая лебедей,
Ибо Волх родился в мире, сокол, волк он, тур, и змей.

Оттого в степи и в чащах зверь нам радость, не беда,
И змеею наша песня длится, тянется всегда.

Оттого и вещий Волхов именит среди стихий,
Чародеем он зовется, вековой речной наш змий.

И по суше, и по Морю, всюду в мире, далеко,
Прозвучит в столетьях песня про богатого Садко.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Сказ о камнях

Кто алмазы расцветил?
Кто цветы дал? — Звездный Гений,
В час рождения светил,
Горсть сверканий ухватил,
И обжегся от горений,
От живых воспламенений,
Исходивших из горнил.
Он обжегся, усмехнулся,
Все ж, сверкая, содрогнулся,
Пламень взятый уронил.
Капли пламени летели,
Охлаждаясь в темноте,
Все ж храня в небесном теле,
В малом теле, в круглоте,
Взрыв, и дрожь, и зов к мечте,
Брызги радуг — Красоте.

Из горячих водоемов
Закипающих светил,
Звездный Гений, в гуле громов,
В блеске молний и кадил,
Много чувств поработил,
В тело вольными вместил,
И замкнув их в разном теле,
Повелел, чтоб вспевно рдели,
Чтобы пели песнь побед,
А в иных, как в колыбели,
Чтоб дремотный грезил свет,
Словно ночью от планет.
И чтоб ярче было чудо,
В ямы горной тесноты
Бросил стебли и цветы,
Вспыхнул пламень изумруда,
И тая огней раскат,
Был рубин и жил гранат.
Камни чувство задержали,
Целы разные скрижали,
Как различен цвет лица.
Лунный холод есть в опале,
И кровавятся сердца
В сердолике без конца.

И чтоб искристого пира
Был в мирах протяжней гул,
Звездный Гений, с кровли мира,
Синей влаги зачерпнул, —
Капли нежного сапфира,
Голубея, полились
С Моря сверху — в Море вниз, —
Камни были там слепые,
Камни стали голубые,
Синью молнии зажглись,
Мчась высокою твердыней,
И в очах агат зрачков
Окружился сказкой — синей,
Словно Небо над пустыней,
Или вспышки васильков.

Звездный Гений, с грезой дружен,
Возжелав свою печать
В нашей жизни отмечать,
Бросил нам еще жемчужин,
Уронил он капли слез,
Ветер с Неба их донес.
Но с волной морей гуторя,
Дух свой к Морю наклоня,
Уронил он в бездну Моря
Слезы вышнего огня.
Бездна встала с кликом гула,
Был тот рокот говорлив,
Бездна жадная сверкнула,
Сонмы раковин раскрыв.
И отпрянула к хоромам
Темным, вниз, как от врага,
Закрывая синим громом
Неземные жемчуга.

Там и будет эта ясность,
Та немая полногласность
Слез, упавших с высоты, —
Чтобы тешила опасность,
Тех, кто жаждет Красоты.
И земным бросаться нужно
В пропасть Моря с берегов,
Чтоб сверкнула им содружно
Нитка круглых жемчугов.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Ключ и Море это — двое

Ключ и Море это — двое,
Хор и голос это — два.
Звук — один, но все слова
В Море льются хоровое.

Хор запевает,
Голос молчит.

«Как Небеса распростертые,
Крылья раскинуты птиц
Предупреждающих.
В них воплощение бога.
Глянь: уж вторые ряды, уж четвертые.
Сколько летит верениц,
Грозно-блистающих.
Полчище птиц.
Кровью горит их дорога.
Каждый от страха дрожит, заглянув,
Длинный увидя их клюв.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Клюв, этот клюв! Он изогнутый!
Я птица из дальней страны,
Избранница.
Предупредить прихожу,
Углем гляжу,
Вещие сны
Мной зажжены,
Длинный мой клюв и изогнутый.
Остерегись. Это — странница.»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Все мы избранники
Все мы избранницы,
Солнца мы данники,
Лунные странницы.
Клюв, он опасен у всех.
Волны грызут берега.
Счастье бежит в жемчуга.
Радость жемчужится в смех.
Лунный светильник, ты светишь Мангайе,
Утро с Звездой, ты ответишь Мангайе
Солнцем на каждый вопрос.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Ветер по небу румяность пронес.
Встаньте все прямо,
Тайна ушла!
Черная яма
Ночи светла!
Лик обратите
К рождению дня!
Люди, глядите
На сказку Огня!»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Шорохи крыл все сильней.
Птица, лети на Восток.
Птица, к Закату лети.
Воздух широк.
Все на пути.
Много путей.
Все собирайтесь сюда.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Звезды летят. Я лечу. Я звезда.
Сердце вскипает.
Мысль не молчит.»

Хор запевает,
Голос звучит.

«Светлые нити лучей все длиннее,
Гор крутоверхих стена все яснее.
Вот Небосклон
Солнцем пронзен.
В звездах еще вышина,
Нежен, хоть четок
Утренний вздох.
Медлит укрыться Луна.
Он еще кроток,
Яростный бог.
Солнце еще — точно край
Уж уходящего сна.
Сумрак, прощай.
Мчит глубина.
Спавший, проснись.
Мы улетаем, горя.
Глянь на высоты и вниз.
Солнце — как огненный шар.
Солнце — как страшный пожар.
Это — Заря.»

Константин Дмитриевич Бальмонт

В начале Времен

В начале времен
Везде было только лишь Небо да Море.
Лишь дали морские, лишь дали морские, да светлый бездонный вкруг них небосклон.
В начале времен
Бог плавал в ладье, в бесприютном, в безбрежном просторе,
И было повсюду лишь Небо да Море.
Ни леса, ни травки, ни гор, ни полей,
Ни блеска очей, Мир — без снов, и ничей.
Бог плавал, и видит — густая великая пена,
Там Кто-то лежит.
Тот Кто-то неведомый тайну в себе сторожит,
Название тайной мечты — Перемена,
Не видно ее никому,
В немой сокровенности — действенно-страшная сила,
Но Морю и Небу значение пены в то время невидимо было.
Бог видит Кого-то, и лодку направил к нему.
Неведомый смотрит из пены, как будто бы что заприметил.
«Ты кто?» — вопрошает Господь.
Причудливо этот безвестный ответил:
«Есть Плоть, надлежащая Духу, и Дух, устремившийся в Плоть.
Кто я, расскажу. Но начально
Возьми меня в лодку свою».

Бог молвил: «Иди». И протяжно затем, и печально,
Как будто бы издали голос раздался вступившего с Богом в ладью:
«Я Дьявол». — И молча те двое поплыли,
В своей изначальной столь разнствуя силе.
Весло, разрезая, дробило струю.
Те двое, те двое.
Кругом — только Небо да Море, лишь Море да Небо немое.
И Дьявол сказал: «Хорошо если б твердая встала Земля,
Чтоб было нам где отдохнуть». И веслом шевеля,
Бог вымолвил: «Будет. На дно опустись ты морское,
Пригоршню песку набери там во имя мое,
Сюда принеси, это будет Земля, Бытие».
Так сказал, и умолк в совершенном покое.
А Дьявол спустился до дна,
И в Море глубоком,
Сверкнувши в низинах тревожным возжаждавшим оком,
Две горсти песку он собрал, но во имя свое, Сатана.
Он выплыл ликуя, играя,
Взглянул — ни песчинки в руке,
Взглянул, подивился — свод Неба пред этим сиял и синел вдалеке,
Теперь — отодвинулась вдвое и втрое над ним высота голубая.
Он снова к низинам нырнул.
Впервые на Море был бешеный гул,
И Небо содвинулось, дальше еще отступая,
Как будто хотело сокрыться в бездонностях, прочь.
Приблизилась первая Ночь.
Вот Дьявол опять показался. Шумней он дышал и свободней.
В руке золотилися зерна песку,
Из бездны взнесенные ввысь, во имя десницы Господней.
Из каждой песчинки — Земли создалось по куску.
И было Земли ровно столько, как нужно,
Чтоб рядом улечься обоим им дружно.
Легли.

К Востоку один, и на Запад другой. Несчетные звезды возникли вдали,
Над бездной морской,
Жемчужно.
Был странен, нежданен во влажностях гул.
Бог спал, но не Дьявол. Бог крепко заснул.
И стал его Темный толкать потихоньку,
Толкать полегоньку,
Чтоб в Море упал он, чтоб в Бездне Господь потонул.
Толкнет — а Земля на Востоке все шире,
На Запад толкнет — удлиннилась Земля,
На Юг и на Север — мелькнули поля,
Все ярче созвездья в раздвинутом Мире,
Все шире на Море ночная Земля.
Все больше, грознее. Гудят водопады.
Чернеют провалы разорванных гор.
Где-ж Бог? Он меж звезд, там, где звезд мириады!
И враг ему Дьявол с тех пор.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Мерно, размерно земное страдание

Мерно, размерно земное страдание,
Хоть безпримерно по виду оно.
Вижу я в зеркале снов и мечтания.
Вижу глубокое дно.
Вечно есть вечер, с ним свет обаянья,
В новом явленьи мечты и огни.
В тихие летние дни
Слышится в воздухе теплом жужжанье,
Гул голосов,
Звон и гуденье, как будто бы пенье
Тысяч, о, нет, мириад комаров,
Нет их межь тем в глубине отдаленья,
Нет и вблизи. Это сон? Навожденье?
Это—поднятье воздушных столбов.
Полосы воздуха вверх убегают.
Полосы воздуха нежно сверкают,
И непрерывность гуденья слагают,
Улей воздушный в садах облаков.

Мука долга, но короче, короче,—
Души предчувствуют лучшие дни.
В светлыя зимния ночи
В Небо взгляни.
Видишь созвездья, и их постоянства?
Видишь ты эту бездонность пространства?
В этих морях есть свои жемчуга.
Души там носятся в плясках навеки,
Вихри там просятся в звездныя реки,
Всплески созвездныя бьют в берега.
Чу, лишь сознанию внятныя струны,
С солнцами солнца, и с лунами луны,
Моря планетнаго мчатся буруны,
Твердость Эѳира лучами сверля,—
Марсы, Венеры, Вулканы, Нептуны,
Вот! между ними—Земля!
Где же все люди? Их нет. Все пустынно.
Все так духовно, согласно, причинно,
Нет человеков нигде.
Только твоя гениальность сознанья,
Сердца бездоннаго с сердцем слиянье,
Песня звезды к отдаленной звезде.
Полосы, полосы вечнаго Света,
Радостной тайною Небо одето,—
Близко так стало, что было вдали.
Непостижимо-прекрасное чудо:—
Мчимся туда мы, ниспавши оттуда,
В глыбах безцветных—восторг изумруда,
Майская сказка Земли.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Мерно, размерно земное страдание

Мерно, размерно земное страдание,
Хоть беспримерно по виду оно.
Вижу я в зеркале снов и мечтания.
Вижу глубокое дно.
Вечно есть вечер, с ним свет обаянья,
В новом явленьи мечты и огни.
В тихие летние дни
Слышится в воздухе теплом жужжанье,
Гул голосов,
Звон и гуденье, как будто бы пенье
Тысяч, о, нет, мириад комаров,
Нет их меж тем в глубине отдаленья,
Нет и вблизи. Это сон? Наважденье?
Это — поднятье воздушных столбов.
Полосы воздуха вверх убегают.
Полосы воздуха нежно сверкают,
И непрерывность гуденья слагают,
Улей воздушный в садах облаков.

Му́ка долга́, но короче, короче, —
Души предчувствуют лучшие дни.
В светлые зимние ночи
В Небо взгляни.
Видишь созвездья, и их постоянства?
Видишь ты эту бездонность пространства?
В этих морях есть свои жемчуга.
Души там носятся в плясках навеки,
Вихри там просятся в звездные реки,
Всплески созвездные бьют в берега.
Чу, лишь сознанию внятные струны,
С солнцами солнца, и с лунами луны,
Моря планетного мчатся буруны,
Твердость Эфира лучами сверля, —
Марсы, Венеры, Вулканы, Нептуны,
Вот! между ними — Земля!
Где же все люди? Их нет. Все пустынно.
Все так духовно, согласно, причинно,
Нет человеков нигде.
Только твоя гениальность сознанья,
Сердца бездонного с сердцем слиянье,
Песня звезды к отдаленной звезде.
Полосы, полосы вечного Света,
Радостной тайною Небо одето, —
Близко так стало, что было вдали.
Непостижимо прекрасное чудо: —
Мчимся туда мы, ниспавши оттуда,
В глыбах бесцветных — восторг изумруда,
Майская сказка Земли.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Мауи

В те дни, как не росла еще кокоа,
Змеящаяся пальма островов,
Когда яйцо могучей птицы моа
Вмещало емкость двух людских голов,
Жил Мауи, первотворец Самоа,
Певец, колдун, рыбак и зверолов.

Из песен было только эхо гула
Морских валов, а из волшебств — огонь,
Лишь рыба-меч да кит да зверь-акула
Давали радость ловли и погонь,
Земля еще потока не плеснула,
В котором носорог и тигр и конь.

Тот Мауи был младший в мире, третий,
Два брата было с ним еще везде,
Огромные, беспечные, как дети,
Они плескались с Мауи в воде,
Крюки имели, но не знали сети,
И удили в размерной череде.

Вот солнцеликий Ра свой крюк закинул
И тянет он канат всей силой плеч,
Он брата Ру, второго, опрокинул,
Тот, ветроликий, хочет остеречь,
«Пусти свой крюк!», но Ра всей мощью двинул,
И выудил со смехом рыбу меч.

Прошло с полгода. Удит Ру, ветрило,
Закинут крюк туда, где темнота.
Вот дрогнуло, пол-моря зарябило,
Не вытащит ли он сейчас кита?
Тянул, тянул, в руках двоилась сила,
Лишь плеск поймал акульего хвоста.

И минул год. Тринадцать лун проплыли.
А Мауи все время колдовал.
И против братьев укрепился в силе,
Велит — и ляжет самый пенный вал.
Пока два брата рыб морских ловили,
На дне морском он тайны открывал.

Закинул крюк он со всего размаха,
И потянул напруженный канат.
Вот дрогнула в глубинах черепаха,
Плавучая громада из громад,
И Ра, и Ру глядят, дрожат от страха, —
То остров был, кораллов круг и скат.

И с той поры плывет в морях каноа,
Певцы поют, и любят рыбаки.
Во мгле земли — скелеты мощных моа,
На небе — ток звездящейся Реки.
За знойным Солнцем нежится Самоа,
И в мелководьи бродят огоньки.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Кольцо

Она, умирая, закрыла лицо,
И стала, как вьюга, бела,
И с левой руки золотое кольцо
С живым изумрудом сняла,
И с белой руки роковое кольцо
Она мне, вздохнув, отдала.

«Возьми», мне сказала, «и если когда
Другую возьмешь ты жену,
Смотри, чтоб была хороша, молода,
Чтоб в дом с ней впустил ты весну,
Оттуда я счастье увижу тогда,
Проснусь, улыбнусь, и засну.

И будешь ты счастлив. Но помни одно: —
Чтоб впору кольцо было ей.
Так нужно, так должно, и так суждено.
Ищи от морей до морей.
Хоть в Море спустись ты на самое дно.
Прощай… Ухожу… Не жалей…»

Она умерла, холодна и бледна,
Как будто закутана в снег,
Как будто волна, что бежала, ясна,
О жесткий разбилася брег,
И вот вся застыла, зиме предана,
Средь льдяных серебряных нег.

Бывает, что вдовый останется вдов,
Бывает — зачахнет вдовец,
Иль просто пребудет один и суров,
Да при́дет — в час должный — конец,
Но я был рожден для любви и цветов,
Я весь — в расцветаньи сердец.

И вот, хоть мечтой я любил и ласкал
Увядшее в Прошлом лицо,
Я все же по миру ходил и искал,
Кому бы отдать мне кольцо,
Входил я в лачуги и в царственный зал,
Узнал не одно я крыльцо.

И видел я много чарующих рук
С лилейностью тонких перстов,
И лютня любви свой серебряный звук
Роняла мне в звоны часов,
Но верной стрелой не отметил мне лук,
Где свадебный новый покров.

Цветочные стрелы вонзались в сердца,
И губы как розы цвели,
Но пальца не мог я найти для кольца,
Хоть многие сердце прожгли,
И я уходил от любви без конца,
И близкое было вдали.

И близкое болью горело вдали.
И где же бряцанье кадил?
Уж сроки мне в сердце золу принесли,
Уж много я знаю могил.
Иль бросить кольцо мне? Да будет в пыли.
И вот я кольцо уронил.

И только упал золотой изумруд,
Ушло все томление прочь,
И вижу, желанная близко, вот тут,
Нас в звезды окутала ночь,
И я не узнал меж медвяных минут,
Что это родимая дочь.

Когда же, с зарею, Жар-Птица, светла,
Снесла золотое яйцо,
Земля в изумруды одета была,
Но глянуло мертвым лицо
Той новой, которая ночью нашла,
Что впору пришлось ей кольцо.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Месть Солнца

Египетское Сказание
Некогда солнечный Ра,
Из золотого чертога,
Праведно правил людьми.

Но остудилась игра
Крови горячего бога, —
Это сказанье пойми.

В лете стихает перо,
Море синеет в покое,
Ра утомился от бурь.

Кости его — серебро,
Тело его — золотое,
Волосы — камень лазурь.

Люди узнали про то,
Люди его поносили,
В мыслях погасла свеча.

Только не ведал никто,
Как и в притихнувшей силе
Хватка огней горяча.

Ра созывает богов,
К богу воззвал Океана,
В бездне откликнулся Нун.

Старший, основа основ,
Знал он, как утро румяно,
Ра в Океане был юн.

Солнце, когда-то дитя,
В Нуне качалось туманном,
Солнце возникло из вод.

Море, волной шелестя,
Гулом гудя необманным,
Слышит, коль кто позовет.

«Старший, Владыка морей,
Боги, окружные ныне,
Вот моя жалоба к вам.

Люди суть слезы очей,
Люди — песчинки пустыни,
Люди — прибавка к мирам.

Создал их оком моим,
Люди на Солнце восстали,
Что же мне сделать с людьми?»

Нун, он всегда нелюдим,
В пенной воскликнул печали: —
«Солнце, совет мой прими!

Сын мой, ты выше Отца,
Жаркий пребудь на престоле,
Людям же око пошли!»

Сделалось! Зной — без конца.
Люди от жара и боли
Вьются как черви в пыли.

Из городов, деревень,
Люди бежали в пустыни,
Око догонит везде.

Где хоть малейшая тень?
Зной не смягчается ныне
И при Вечерней звезде.

Око, покинувши Ра,
Стало горячей богиней,
Стало красивой Гатор.

Ждать ли сожженным добра,
Тронутым молнией синей,
Знающим пламенный взор?

Чувствует Ра в полумгле,
Солнцу Гатор — благовестье,
Око вернулось назад.

«Я — Красота на Земле,
Огненный суд для бесчестья,
Я — сожигающий взгляд!»

Солнце увидело месть,
Целый Египет — как жатва,
Люди кругом сожжены.

Жертв обгоревших не счесть.
Мыслит: «Да кончится клятва,
Жатва красивой жены!»

Пьянственный сок ячменя
Выжать велел изобильно,
В сок тот прибавить гранат.

К утру горячего дня,
Всюду, где было так пыльно,
Красный забил водопад.

Всюду, — на вид, — на полях
Кровь на четыре сажени,
Новый Египту убор.

С жаждой в зажженных очах,
В жажде живых наслаждений
Пьет и пьянеет Гатор.

Так напилась красота
Этого призрака крови,
Что позабыла людей.

Спит. И светла высота.
В сердце есть дали и нови.
В мире есть свежесть дождей.

Все же ушел от Земли,
И навсегда — в отдаленьи,
Жгущий и греющий Ра.

Повести Солнца внемли.
Солнцу молись в песнопеньи.
Помни, что было вчера.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Сказка Месяца и Солнца

Юноша Месяц и Девушка Солнце знают всю длительность мира,
Помнят, что было безветрие в щели, в царство глухого Имира.
В ночи безжизненно-злого Имира был Дымосвод, мглистый дом,
Был Искросвет, против Севера к Югу, весь распаленный огнем.

Щель была острая возле простора холода, льдов, и мятели,
Против которых, в багряных узорах, капли пожара кипели.
Выдыхи снега, несомые вьюгой, мчались до щели пустой,
Рдяные вскипы, лизнувши те хлопья, пали, в капели, водой.

Так из касания пламени с влагой вышли все разности мира,
Юноша Месяц и Девушка Солнце помнят рожденье Имира.

Капля за каплей сложили огромность больше всех гор и долин,
Лег над провальною щелью тяжелый льдов и снегов исполин.

Не было Моря, ни трав, ни песчинок, все было мертвой пустыней,
Лишь белоснежная диво-корова фыркала, нюхая иней.
Стала лизать она иней соленый, всюду был снег широко,
Вымя надулось, рекой четверною в мир потекло молоко.

Пил, упивался Имир неподвижный, рос от обильнаго пира,
После, из всех его членов разятых, выросли области мира.
Диво-корова лизала снежинки, соль ледовитую гор,
В снеге означились первые люди, Бурэ и сын его Бор.

Дети красиваго Бора убили злого снегов исполина,
Кости Имира остались как горы, плоть его стала равнина.
Мозг его тучи, и кровь его Море, череп его небосвод,
Брови угрознаго стали Мидгардом, это Срединный Оплот.

Прежде все было безтравно, безводно, не было зверя, ни птицы,
Раньше без тропок толкались, бродили спутанно звезд вереницы.
Дети же Бора, что стали богами, Один, и Виле, и Ве,
Звездам велели, сплетаясь в узоры, лить серебро по траве.

Радуга стала Дрожащей Дорогой для проходящих по выси,
В чащах явились медведи и волки и остроглазыя рыси.
Ясень с осиной, дрожа, обнимались, лист лепетал до листа,
Один велел им быть мужем с женою, первая встала чета.

Корни свои чрез миры простирая, высится ствол Игдразила,
Люди как листья, увянут, и снова сочная тешится сила.
Быстрая белка мелькает по веткам, снов паутинится нить,
Юноша Месяц и Девушка Солнце знают, как любо любить.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Безумный часовщик

Меж древних гор жил сказочный старик,
Безумием обятый необычным.
Он был богач, поэт — и часовщик.

Он был богат во многом и в различном,
Владел землей, морями, сонмом гор,
Ветрами, даже небом безграничным.

Он был поэт, и сочетал в узор
Незримые безгласные созданья,
В чьих обликах был красноречьем — взор.

Шли годы вне разлада, вне страданья,
Он был бы лишь поэтом навсегда,
Но возымел безумное мечтанье.

Слова он разделил на нет и да,
Он бросил чувства в область раздвоенья,
И дня и ночи встала череда.

А чтоб вернее было их значенье,
Чтобы означить след их полосы,
Их двойственность, их смену и теченье, —

Поэт безумный выдумал часы.
Их дикий строй снабдил он голосами:
Одни из них пленительной красы, —

Поют, звенят; другие воют псами;
Смеются; говорят; кричат, скорбя.
Так весь свой дом увесил он часами.

И вечность звуком времени дробя,
Часы идут путем круговращенья,
Не уставая повторять себя.

Но сам создав их голос как внушенье,
Безумный часовщик с теченьем лет
Стал чувствовать к их речи отвращенье.

В его дворце молчанья больше нет,
Часы кричат, хохочут, шепчут смутно,
И на мечту, звеня, кладут запрет.

Их стрелки, уходя ежеминутно,
Меняют свет на тень, и день на ночь,
И все клянут, и все клянут попутно.

Не в силах отвращенья превозмочь,
Безумный часовщик, в припадке гнева,
Решил прогнать созвучья эти прочь, —

Лишить часы их дикого напева:
И вот, раскрыв их внутренний состав,
Он вертит цепь направо и налево.

Но строй ли изменился в них и сплав,
Иль с ними приключилось чарованье,
Они явили самый дерзкий нрав, —

И подняли такое завыванье,
И начали так яростно звенеть,
Что часовщик забыл негодованье, —

И слыша проклинающую медь,
Как трупами испуганный анатом,
От ужаса лишь мог закаменеть.

А между тем часы, гудя набатом,
Все громче хаос воплей громоздят,
И каждый звук — неустранимый атом.

Им вторят горы, море, пленный ад,
И ветры, напоенные проклятьем,
В пространствах снов кружат, кружат, кружат.

Рожденные чудовищным зачатьем,
Меж древних гор мятутся нет и да,
Враждебные, слились одним обятьем, —

И больше не умолкнут никогда.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Перекличка героев

Товарищи-герои
Зачахшаго Царя,
В великом неспокое,
Сошлися в летнем зное,
И сели, говоря:—
„Товарищи-герои,
Нам равных в свете нет,
Мы в мире—гром побед.
А раз беда настала,
Добычи стало мало,
Обсудимте предмет,
Найдем дыре затычку.
Начнемте жь перекличку,
Составимте совет.“
„Ты кто?“—„Я обедало.
Я есть всегда готов,
Ем сразу семь быков,
И все утробе мало.
Сем триста пирогов,
И щелкаю зубами.
Хватаю хлеб снопами.
У лошадей овес,—
Им сытость не пристала,—
Схвачу, сем целый воз.
Иду к коровам. Мало!“
Прислужники Царя
Пропели хором: „Слава!

Ты мыслишь нелукаво,
Столь просто говоря.“
„А ты кто?“—„Опивало.
Припев мой тоже—„Мало“.
Дай бочек сто вина,
Мне шутка в том одна.“
Прислужники запели:
„Ну, что же, в самом деле,
Напали мы на след,
Наладился совет.
Чего же мы робели?“
„А ты кто?“—„Скороход.
Одна нога на море,
Как по суху идет,
Другая на просторе
Чужих полей и рек,
Я быстрый человек,
Умею подвигаться.
Наставлю пушек в ряд,
И ни один заряд
Не выпущу,—что̀ драться!
Кто может подвигаться,
Тот между двух морей
Все пушки, как игрушки
Для маленьких детей,
Оставит на опушке,
Сам в лес, бежать, скорей.
Ведь бегали и Боги.
Хвалите жь эти ноги.
Я дивный Скороход,
И кто меня поймет!“
Его никто не понял,
Но разумели все,
Он речью всех их пронял.
О, речь, в ея красе!
И длилась перекличка.
„А ты кто?“—„Я Стрелок.

Я птичка-невеличка,
Но в самый краткий срок,
Кто думать смел и мог,
Тот думать перестанет,
Да, ноги он протянет,
Не так, как Скороход,
И всяк меня поймет,
Смутьянить перестанет.
Смутьянить перестанет.“
Прислужники Царя
Стрелка завеличали,
Стрелка они качали,
С утехой говоря:
„Какой нам ждать печали?
„А ты кто?“—„Чуткий я.
Подслушивал с пеленок.
Вся в этом жизнь моя.
Мой слух так дивно тонок,
Что слышу даже то,
Чего не знал никто.
Разслышу через стены,
Проникну через лбы.
Никто своей судьбы
Не минет в миг измены.
Дрожите же, рабы,
Мой перст вам списки пишет.
Не мыслишь ты сейчас,—
Возмыслишь через час.
Но Чуткий чутко слышит:—
Заранее, вперед.“
Ах, ум—как сладкий мед!
Герои ликовали,
Проверили печали,
Распутана беда.
Но скудно пировали:—
Есть деньги не всегда.
Но им за труд награда

Должна же быть. Так надо.
И вот, идя ко сну,
Решил синклит, подумав:
„Теперь—у толстосумов
Пощупаем мошну.“

Константин Дмитриевич Бальмонт

Перекличка героев

Товарищи-герои
Зачахшего Царя,
В великом неспокое,
Сошлися в летнем зное,
И сели, говоря: —
«Товарищи-герои,
Нам равных в свете нет,
Мы в мире — гром побед.
А раз беда настала,
Добычи стало мало,
Обсудимте предмет,
Найдем дыре затычку.
Начнемте ж перекличку,
Составимте совет.»
«Ты кто?» — «Я обедало.
Я есть всегда готов,
Ем сразу семь быков,
И все утробе мало.
Сем триста пирогов,
И щелкаю зубами.
Хватаю хлеб снопами.
У лошадей овес, —
Им сытость не пристала,—
Схвачу, сем целый воз.
Иду к коровам. Мало!»
Прислужники Царя
Пропели хором: «Слава!
Ты мыслишь нелукаво,
Столь просто говоря.»
«А ты кто?» — «Опивало.
Припев мой тоже — «Мало».
Дай бочек сто вина,
Мне шутка в том одна.»
Прислужники запели:
«Ну, что же, в самом деле,
Напали мы на след,
Наладился совет.
Чего же мы робели?»
«А ты кто?» — «Скороход.
Одна нога на море,
Как по суху идет,
Другая на просторе
Чужих полей и рек,
Я быстрый человек,
Умею подвигаться.
Наставлю пушек в ряд,
И ни один заряд
Не выпущу, — что́ драться!
Кто может подвигаться,
Тот между двух морей
Все пушки, как игрушки
Для маленьких детей,
Оставит на опушке,
Сам в лес, бежать, скорей.
Ведь бегали и Боги.
Хвалите ж эти ноги.
Я дивный Скороход,
И кто меня поймет!»
Его никто не понял,
Но разумели все,
Он речью всех их пронял.
О, речь, в ее красе!
И длилась перекличка.
«А ты кто?» — «Я Стрелок.
Я птичка-невеличка,
Но в самый краткий срок,
Кто думать смел и мог,
Тот думать перестанет,
Да, ноги он протянет,
Не так, как Скороход,
И всяк меня поймет,
Смутьянить перестанет.
Смутьянить перестанет.»
Прислужники Царя
Стрелка завеличали,
Стрелка они качали,
С утехой говоря:
«Какой нам ждать печали?
«А ты кто?» — «Чуткий я.
Подслушивал с пеленок.
Вся в этом жизнь моя.
Мой слух так дивно тонок,
Что слышу даже то,
Чего не знал никто.
Расслышу через стены,
Проникну через лбы.
Никто своей судьбы
Не ми́нет в миг измены.
Дрожите же, рабы,
Мой перст вам списки пишет.
Не мыслишь ты сейчас, —
Возмыслишь через час.
Но Чуткий чутко слышит: —
Заранее, вперед.»
Ах, ум — как сладкий мед!
Герои ликовали,
Проверили печали,
Распутана беда.
Но скудно пировали: —
Есть деньги не всегда.
Но им за труд награда
Должна же быть. Так надо.
И вот, идя ко сну,
Решил синклит, подумав:
«Теперь — у толстосумов
Пощупаем мошну.»

Константин Дмитриевич Бальмонт

Праздник восхода Солнца

Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой,
Семь разноцветных светятся Солнцу,
В синей лагуне морской.
В сине-зеленой, в нежно-воздушной,
Семь поднялось островов.
Взрывом вулканов, грезой кораллов,
Тихим решеньем веков.
Строят кораллы столько мгновений,
Сколько найдешь их в мечте,
Мыслят вулканы, сколько желают,
Копят огонь в темноте.
Строят кораллы, как строятся мысли,
Смутной дружиной в уме.
В глубях пророчут, тихо хохочут,
Медлят вулканы во тьме.
О, как ветвисты, молча речисты,
Вьются кораллы в мечте.
О, как хохочут, жгут и грохочут
Брызги огней в высоте.
Малые сонмы сделали дело,
Жерла разрушили темь.
Силой содружной выстроен остров,
Целый венец их, — их семь.

Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой.
Самый могучий из них — Раротонга,
Западно-Южный Прибой.
Рядом — Уступчатый Сон, Ауау,
Ставший Мангайей потом,
Сказкой Огня он отмечен особо,
Строил здесь Пламень свой дом.
Аитутаки есть Богом ведомый,
Атиу — Старший из всех.
Мауки — Край Первожителя Мира,
Край, где родился наш смех.
Лик Океана еще, Митиаро,
Мануай — Сборище птиц.
Семь в полнопевных напевах прилива
Нежно-зеленых станиц.
Каждый тот остров — двойной, потому что
Двое построили их,
Две их замыслили разные силы,
В рифме сдвояется стих.
Тело у каждого острова зримо,
Словно пропетое вслух,
С телом содружный, и с телом раздельный,
Каждого острова дух.
Тело на зыбях, и Солнцем согрето,
Духу колдует Луна,
В Крае живут Теневом привиденья,
Скрытая это страна.
Тело означено именем здешним,
Духам — свои имена,
Каждое имя чарует как Солнце,
И ворожит как Луна.
Первый в Краю Привидений есть Эхо,
И Равновесный — второй.
Третий — Гирлянда для пляски с цветами,
Нежно-пахучий извой.


Птичий затон — так зовется четвертый,
Пятый — Игра в барабан,
Дух же шестой есть Обширное войско,
К бою раскинутый стан.
Самый причудливый в действии тайном,
Самый богатый — седьмой,
С именем — Лес попугаев багряных,
В жизни он самый живой.

Семь этих духов, семь привидений,
Бодрствуя, входят в семь тел.
Море покличет, откликнется Эхо,
Запад и Юг загудел.
Все же уступчатый остров Мангайя
Слыша, как шепчет волна,
Светы качает в немом равновесьи,
Мудрая в нем тишина.
Эхо проносится дальше, тревожа
Нежно-пахучий извой,
Юные лики оделись цветами,
В пляске живут круговой.
Пляска, ведомая богом красивым,
Рушится в Птичий Затон,
Смехи, купанье, и всклики, и пенье,
Клекот, и ласки, и стон.
В Море буруны, угрозные струны,
Волны как вражеский стан.
Войско на войско, два войска обширных,
Громко поет барабан.
Только в Лесу Попугаев Багряных
Клик, переклик, пересмех.
Эхо на эхо, все стонет от смеха,
Радость повторна для всех.
Только Мангайя в дремоте безгласной
Сказке Огня предана.
Радостно свиты в ней таинством Утра
Духов и тел имена.

2
Ключ и Море это — двое,
Хор и голос это — два.
Звук — один, но все слова
В Море льются хоровое.

Хор запевает,
Голос молчит.

«Как Небеса распростертые,
Крылья раскинуты птиц
Предупреждающих.
В них воплощение бога.
Глянь: уж вторые ряды, уж четвертые.
Сколько летит верениц,
Грозно-блистающих.
Полчище птиц.
Кровью горит их дорога.
Каждый от страха дрожит, заглянув,
Длинный увидя их клюв.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Клюв, этот клюв! Он изогнутый!
Я птица из дальней страны,
Избранница.
Предупредить прихожу,
Углем гляжу,
Вещие сны
Мной зажжены,
Длинный мой клюв и изогнутый.
Остерегись. Это — странница.»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Все мы избранники
Все мы избранницы,
Солнца мы данники,
Лунные странницы.
Клюв, он опасен у всех.
Волны грызут берега.
Счастье бежит в жемчуга.
Радость жемчужится в смех.
Лунный светильник, ты светишь Мангайе,
Утро с Звездой, ты ответишь Мангайе
Солнцем на каждый вопрос.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Ветер по небу румяность пронес.
Встаньте все прямо,
Тайна ушла!
Черная яма
Ночи светла!
Лик обратите
К рождению дня!
Люди, глядите
На сказку Огня!»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Шорохи крыл все сильней.
Птица, лети на Восток.
Птица, к Закату лети.
Воздух широк.
Все на пути.
Много путей.
Все собирайтесь сюда.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Звезды летят. Я лечу. Я звезда.
Сердце вскипает.
Мысль не молчит.»

Хор запевает,
Голос звучит.

«Светлые нити лучей все длиннее,
Гор крутоверхих стена все яснее.
Вот Небосклон
Солнцем пронзен.
В звездах еще вышина,
Нежен, хоть четок
Утренний вздох.
Медлит укрыться Луна.
Он еще кроток,
Яростный бог.
Солнце еще — точно край
Уж уходящего сна.
Сумрак, прощай.
Мчит глубина.
Спавший, проснись.
Мы улетаем, горя.
Глянь на высоты и вниз.
Солнце — как огненный шар.
Солнце — как страшный пожар.
Это — Заря.»

Константин Дмитриевич Бальмонт

Соловей Будимирович

Высота ли, высота поднебесная,
Красота ли, красота бестелесная,
Глубина ли, глубина Океан морской,
Широко раздолье наше всей Земли людской.

Из-за Моря, Моря синего, что плещет без конца,
Из того ли глухоморья изумрудного,
И от славного от города, от града Леденца,
От заморского Царя, в решеньях чудного,
Выбегали, выгребали ровно тридцать кораблей,
Всех красивей тот, в котором гость богатый Соловей,
Будимирович красивый, кем гордится вся земля,
Изукрашено судно, и Сокол имя корабля.
В нем по яхонту по ценному горит взамен очей,
В нем по соболю чернеется взамен густых бровей,
Вместо уса было воткнуто два острые ножа,
Уши — копья Мурзавецки, встали, ветер сторожа,
Вместо гривы две лисицы две бурнастые,
А взамен хвоста медведи головастые,
Нос, корма его взирает по-туриному,
Взведены бока крутые по-звериному.
В Киев мчится этот Сокол ночь и день, чрез свет и мрак,
В корабле узорном этом есть муравленый чердак,
В чердаке была беседа — рыбий зуб с игрой огней,

Там, на бархате, в беседе, гость богатый Соловей.
Говорил он корабельщикам, искусникам своим:
«В город Киев как приедем, чем мы Князя подарим?»
Корабельщики сказали: «Славный гость ты Соловей,
Золота казна богата, много черных соболей,
Сокол их везет по Морю ровно сорок сороков,
И лисиц вторые сорок, сколь пушиста тьма хвостов,
И камка есть дорогая, из Царь-Града свет-узор,
Дорогая-то не очень, да узор весьма хитер».
Прибежали корабли под тот ли славный Киев град,
В Днепр реку метали якорь, сходни стали, все глядят.
Вот во светлую во гридню смело входит Соловей,
Ласков Князь его встречает со дружиною своей.
Князю он дарит с Княгиней соболей, лисиц, камку,
Ничего взамен не хочет — место в саде, в уголку.
«Дай загон земли», он просит, «чтобы двор построить мне,
Там, где вишенье белеет, вишни будут спеть Княжне».
Соловью в саду Забавы отмежевана земля,
Он зовет людей работных со червлена корабля.
«Вы берите-ка топорики булатные скорей,
Снарядите двор в саду мне, меж узорчатых ветвей,
Где Забава спит и грезит, в час как Ночь в звездах идет,
В час как цветом, белым цветом, часто вишенье цветет».
С поздня вечера дружина с топорами, ровен звук,
Словно дятлы по деревьям, щелк да щелк, и стук да стук.
Хорошо идет, к полуночи и двор поспел, гляди,
Златоверхие три терема, и сени впереди,
Трои сени, все решетчаты, и тонки сени те,
В теремах все изукрашено, как в звездной высоте.
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в зорях звездных терем весь.
Вот к заутрени звонили, пробуждается Княжна,

Ото сна встает Забава, смотрит все ли спит она?
Из косящата окошка в свой зеленый смотрит сад,
Златоверхие три терема как будто там стоят.
«Ой вы мамушки и нянюшки, идите поскорей,
Красны девушки, глядите, что в саду среди ветвей.
Это чудо ль показалось мне средь вишенья в цвету?
Наяву ли увидала я такую красоту?»
Отвечают красны девушки и нянюшки Княжне:
«Счастье с цветом в дом пришло к тебе, и в яви, не во сне».
Вот идет Забава в сад свой, меж цветов идет Княжна,
Терем первый, в нем все тихо, золотая там казна,
Ко второму, за стенами потихоньку говорят,
Помаленьку говорят в нем, все молитву там творят,
Подошла она ко третьему, стоит Княжна, глядит,
В третьем тереме, там музыка, там музыка гремит.
Входит в сени, дверь открыла, испугалася Княжна,
Резвы ноги подломились, видит дивное она:
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в Небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в звездных зорях терем весь.
Подломились резвы ножки, Соловей догадлив был,
Гусли звончаты он бросил, красну деву подхватил,
Подхватил за белы ручки тут Забаву Соловей,
Клал ее он на кровати из слоновыих костей,
На пуховые перины, в обомлении, положил: —
«Что ж, Забава, испужалась?» — Тут им день поворожил.
Солнце с солнцем золотилось, Месяц с месяцем горел,
Зори звездные светились, в сердце жар был юн и смел.
Сердце с сердцем, очи в очи, о, как сладко и светло,
Белым цветом, всяким цветом, нежно вишенье цвело.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Сказка о серебряном блюдечке и наливном яблочке

Жил мужик с женою, три дочери при них,
Две из них затейницы, нарядней нету их,
Третью же, не очень тароватую,
Дурочкою звали, простоватою.
Дурочка, туда иди, дурочка, сюда,
Дурочка не вымолвит слова никогда,
Полет в огороде, коровушек доит,
Серых уток кормит, воды не замутит.
Вот мужик поехал сено продавать.
„Что купить вам, дочки?“ он спросил, и мать.
Старшая сказала: „Купи мне кумачу“.
Средняя сказала: „Китайки я хочу“.
Дурочка молчала, дурочка глядит.
„А тебе чего же?“ отец ей говорить.
Дурочка смеется: „Мне купи, родной,
Блюдечко серебряно, яблок наливной“.
Сестры насмехаются: „Кто дал тебе совет?“
„А старушка старая“, дурочка в ответ.
„Стану я по блюдечку яблочком катать,
Стану приговаривать, стану припевать“.
Близко ли, далеко ли, мужик в отлучке был,
Торговал на ярманке, гостинцев он купил.
Сарафаны красные у старших двух сестер,
Блюдечко да яблочко у младшей,—экой вздор.
Блюдечко серебряно дурочка взяла,
В уголок запряталась, смотрит, весела.

„Наливное яблочко, ты катись, катись,
Все катись ты по-солонь, вверх катись и вниз.
Ты гори, показывай, как горит заря,
Города показывай, лес, поля, моря.
Ты катись, показывай гор высоту,
Ты катись, показывай Небес красоту“.
Эти приговорныя сказала ей слова
Старая старушка,—чуть была жива,
Дурочка дала ей калач, чтобы поесть,
А старушка:—слово, в слове слов не счесть.
Катится яблочко по блюдечку кругом,
Катится яблочко, и ночь идет за днем,
Видны на блюдечке поля и города,
Зори златистыя, серебряна звезда,
Вон корабли, закачались на морях,
Царские полки на бранных на полях,
Солнышко за солнышком катится,
Темный лес, как темный зверь, мохнатится,
Звезды хороводами, звездится в Небе гладь,
Диво-то, красиво-то, пером не написать.
Сестры загляделись, зависть их берет:
„Как бы это выманить?—Подожди, придет”,
„Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем,
Душенька-сестрица, земляники наберем“.
Дурочка блюдечко отцу отдала,
Встала, оглянулась, в лес она пошла.
С сестрами бродит. Леший сторожит.
„Что это, заступ острый тут лежит?“
Вдруг злыя сестры взяли заступ тот.
Вырыли могилу. Чей пришел черед?
Дурочку убили. Березка шелестит.
Дурочка в могилке под березкою спит.
Белая березка. Леший сторожил.
Он на травку дунул, что-то в цвет вложил.
Выросла тростинка, тростинку шевельнул,
И пошел по лесу. Шелест, шорох, гул.
„Дурочка-то где же?“ говорит отец.
„— Дурочка сбежала. Из конца в конец
Лес прошли мы, снова обошли его.
Видно, волки сели. В лесе никого“.
Кто-то был там в лесе. Сестры, сестры, жди.
Кто-то есть там в лесе. Что там впереди?
„Все же дочь, хоть дурочка“. Заскучал отец.
Яблочко и блюдечко он замкнул в ларец.
Сестры надрываются. Только сказка—скок.
Вдруг переменяется, сделала прыжок.
Водит стадо пастушок,
Он играет во рожок,
Размышляет про судьбу,
На заре трубит в трубу.
Он овечку потерял,
Нет ея, есть цветик ал.
Он заходит во лесок,
Под березкой—бугорок.
И цветы на бугорке,
Словно в алом огоньке.
И лазурь за тот же счет,
И тростинка там ростет.
Вот тростинку срезал он,
Всюду зов пошел и звон.
Диво-дудочка поет,
Разговаривает:
Звон-тростиночка поет,
Выговаривает:—
„Ты тростиночка, играй,
Диво-дудочка, играй,
Ты игрою
Разливною
Сердцу-милых потешай,
Мою матушку,

Света-батюшку,
И сестриц родных моих,
Не сужу я строго их,
Что за яблочко,
Что за блюдечко,
Что за яблок с свету сбыли,
Что за блюдце загубили,
Ах ты дудочка,
Диво-дудочка,
Ты играй, ты играй,
Ты всех милых потешай“.
Люди тут сбежались. „Ты про что, пастух?“
А пастух ли это размышляет вслух.
Он тростинку срезал, кто-то в ней поет.
Для кого-то в песне, может быть, разсчет.
„Где была тростинка?“ Тут, невдалеке.
„А давай, посмотрим, что там в бугорке“.
Бугорок разрыли. Так. Лежит она.
Кем была убита? Кем схоронена?
А тростинка шепчет, а цветок горит,
Березка шуршит, разговаривает.
Дудочка запела, поет-говорит,
Поет-говорит-выговаривает:—
„Свет мой батюшка,
Светик-матушка,
Сестры в лес меня зазвали,
Земляничкой заманили,
И за блюдечко—связали,
И за яблочко—убили,
Погубили, схоронили,
В темной спрятали могиле,
Но колодец угловой
Со водою есть живой,
Есть колодец, дивный, он
На скрещеньи всех сторон,
Вы живой воды найдите,
Здесь меня вы разбудите,
Хоть убита, я лишь сплю,
А сестриц не погубите,
Я сестриц родных люблю“.
Скоро ли, долго ли, колодец тот нашли,
Царь был там, Солнышко, и все к Царю пришли.
Дурочку, умночку, вызволили, вот.
Вышел Царь-Солнышко, в дворец ее зовет.
„Где жь твое блюдечко и с яблочком твоим?
Дай усладиться нам сокровищем таким“.
Ларчик берет она тут из рук отца,
Яблочко с блюдечком, явитесь из ларца.
„Что ты хочешь видеть?“—„Все хочу, во всем.“
Блюдце—как лунное, и яблочко на нем.
Яблочко—солнечно, и красно как заря,
Вот они, вот они, леса, поля, моря.
Яблочко катится по блюдечку, вперед,
День зачинается, и алый цвет цветет.
Воинства с пищалями, строй боевой,
Веют знаменами, гудят стрельбой, пальбой.
Дым словно облаком тучу с тучей свил,
Молнию выбросил, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и Море там вдали,
Словно как лебеди столпились корабли.
Флаги и выстрелы, и словно сумрак крыл,
Дым взвился птицею, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и звездный хоровод,
Солнышко красное за солнышком плывет,
Солнышко с Месяцем, и красных две Зари.
„Яблочко с блюдечком отдашь ли мне?“—„Бери.
Все тебе, все тебе, солнечный наш Царь,
Только сестер моих прости ты, Государь.
Яблочко с блюдечком—тебя пленив—для них,
Сколь же заманчиво!“—На том и кончим стих.

Константин Дмитриевич Бальмонт

С морского дна

На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».

Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.

А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.

Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».

Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.

И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.

Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»

Константин Дмитриевич Бальмонт

Сказка о серебряном блюдечке и наливном яблочке

СКАЗКА

О СЕРЕБРЯНОМ БЛЮДЕЧКЕ

И

НАЛИВНОМ ЯБЛОЧКЕ

Жил мужик с женою, три дочери при них,
Две из них затейницы, нарядней нету их,
Третью же, не очень тароватую,
Дурочкою звали, простоватою.
Дурочка, туда иди, дурочка, сюда,
Дурочка не вымолвит слова никогда,
Полет в огороде, коровушек доит,
Серых уток кормит, воды не замутит.
Вот мужик поехал сено продавать.
«Что купить вам, дочки?» он спросил, и мать.
Старшая сказала: «Купи мне кумачу».
Средняя сказала: «Китайки я хочу».
Дурочка молчала, дурочка глядит.
«А тебе чего же?» отец ей говорить.
Дурочка смеется: «Мне купи, родной,
Блюдечко серебряно, яблок наливной».
Сестры насмехаются: «Кто дал тебе совет?»
«А старушка старая», дурочка в ответ.
«Стану я по блюдечку яблочком катать,
Стану приговаривать, стану припевать».
Близко ли, далеко ли, мужик в отлучке был,
Торговал на ярманке, гостинцев он купил.
Сарафаны красные у старших двух сестер,
Блюдечко да яблочко у младшей, — экой вздор.
Блюдечко серебряно дурочка взяла,
В уголок запряталась, смотрит, весела.
«Наливное яблочко, ты катись, катись,
Все катись ты посолонь, вверх катись и вниз.
Ты гори, показывай, как горит заря,
Города показывай, лес, поля, моря.
Ты катись, показывай гор высоту,
Ты катись, показывай Небес красоту».
Эти приговорные сказала ей слова
Старая старушка, — чуть была жива,
Дурочка дала ей калач, чтобы поесть,
А старушка: — слово, в слове слов не счесть.
Катится яблочко по блюдечку кругом,
Катится яблочко, и ночь идет за днем,
Видны на блюдечке поля и города,
Зори златистые, серебряна звезда,
Вон корабли, закачались на морях,
Царские полки на бранных на полях,
Солнышко за солнышком катится,
Темный лес, как темный зверь, мохнатится,
Звезды хороводами, звездится в Небе гладь,
Диво-то, красиво-то, пером не написать.
Сестры загляделись, зависть их берет:
«Как бы это выманить? — Подожди, придет»,
«Душенька-сестрица, в лес по ягоды пойдем,
Душенька-сестрица, земляники наберем».
Дурочка блюдечко отцу отдала,
Встала, оглянулась, в лес она пошла.
С сестрами бродит. Леший сторожит.
«Что это, заступ острый тут лежит?»
Вдруг злые сестры взяли заступ тот.
Вырыли могилу. Чей пришел черед?
Дурочку убили. Березка шелестит.
Дурочка в могилке под березкою спит.
Белая березка. Леший сторожил.
Он на травку дунул, что-то в цвет вложил.
Выросла тростинка, тростинку шевельнул,
И пошел по лесу. Шелест, шорох, гул.
«Дурочка-то где же?» говорит отец.
«— Дурочка сбежала. Из конца в конец
Лес прошли мы, снова обошли его.
Видно, волки сели. В лесе никого».
Кто-то был там в лесе. Сестры, сестры, жди.
Кто-то есть там в лесе. Что там впереди?
«Все же дочь, хоть дурочка». Заскучал отец.
Яблочко и блюдечко он замкнул в ларец.
Сестры надрываются. Только сказка — скок.
Вдруг переменяется, сделала прыжок.
Водит стадо пастушок,
Он играет во рожок,
Размышляет про судьбу,
На заре трубит в трубу.
Он овечку потерял,
Нет ее, есть цветик ал.
Он заходит во лесок,
Под березкой — бугорок.
И цветы на бугорке,
Словно в алом огоньке.
И лазурь за тот же счет,
И тростинка там растет.
Вот тростинку срезал он,
Всюду зов пошел и звон.
Диво-дудочка поет,
Разговаривает:
Звон-тростиночка поет,
Выговаривает: —
«Ты тростиночка, играй,
Диво-дудочка, играй,
Ты игрою
Разливною
Сердцу милых потешай,
Мою матушку,
Света-батюшку,
И сестриц родных моих,
Не сужу я строго их,
Что за яблочко,
Что за блюдечко,
Что за яблок с свету сбыли,
Что за блюдце загубили,
Ах ты дудочка,
Диво-дудочка,
Ты играй, ты играй,
Ты всех милых потешай».
Люди тут сбежались. «Ты про что, пастух?»
А пастух ли это размышляет вслух.
Он тростинку срезал, кто-то в ней поет.
Для кого-то в песне, может быть, расчет.
«Где была тростинка?» Тут, невдалеке.
«А давай, посмотрим, что там в бугорке».
Бугорок разрыли. Так. Лежит она.
Кем была убита? Кем схоронена?
А тростинка шепчет, а цветок горит,
Березка шуршит, разговаривает.
Дудочка запела, поет-говорит,
Поет-говорит-выговаривает: —
«Свет мой батюшка,
Светик-матушка,
Сестры в лес меня зазвали,
Земляничкой заманили,
И за блюдечко — связали,
И за яблочко — убили,
Погубили, схоронили,
В темной спрятали могиле,
Но колодец угловой
Со водою есть живой,
Есть колодец, дивный, он
На скрещеньи всех сторон,
Вы живой воды найдите,
Здесь меня вы разбудите,
Хоть убита, я лишь сплю,
А сестриц не погубите,
Я сестриц родных люблю».
Скоро ли, долго ли, колодец тот нашли,
Царь был там, Солнышко, и все к Царю пришли.
Дурочку, умночку, вызволили, вот.
Вышел Царь-Солнышко, в дворец ее зовет.
«Где ж твое блюдечко и с яблочком твоим?
Дай усладиться нам сокровищем таким».
Ларчик берет она тут из рук отца,
Яблочко с блюдечком, явитесь из ларца.
«Что ты хочешь видеть?» — «Все хочу, во всем.»
Блюдце — как лунное, и яблочко на нем.
Яблочко — солнечно, и красно как заря,
Вот они, вот они, леса, поля, моря.
Яблочко катится по блюдечку, вперед,
День зачинается, и алый цвет цветет.
Воинства с пищалями, строй боевой,
Веют знаменами, гудят стрельбой, пальбой.
Дым словно облаком тучу с тучей свил,
Молнию выбросил, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и Море там вдали,
Словно как лебеди столпились корабли.
Флаги и выстрелы, и словно сумрак крыл,
Дым взвился птицею, и все от глаз сокрыл.
Яблочко катится, и звездный хоровод,
Солнышко красное за солнышком плывет,
Солнышко с Месяцем, и красных две Зари.
«Яблочко с блюдечком отдашь ли мне?» — «Бери.
Все тебе, все тебе, солнечный наш Царь,
Только сестер моих прости ты, Государь.
Яблочко с блюдечком — тебя пленив — для них,
Сколь же заманчиво!» — На том и кончим стих.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Вольга

Закатилось красно Солнце, за морями спать легло,
Закатилося, а в мире было вольно и светло.
Рассадились часты звезды в светлом Небе, как цветы,
Не пустили Ночь на Землю, не дозволя темноты.
Звезды, звезды за звездами, и лучист у каждой лик.
Уж и кто это на Небе возрастил такой цветник?
Златоцветность, звездоцветность, что ни хочешь — все проси.
В эту ночь Вольга родился на святой Руси.
Тихо рос Вольга пресветлый до пяти годков.
Дома больше быть не хочет, манит ширь лугов.
Вот пошел, и Мать-Земля восколебалася,
Со китов своих как будто содвигалася,
Разбежалися все звери во лесах,
Разлеталися все птицы в небесах,
Все серебряные рыбы разметалися,
В синем Море трепетали и плескалися.
А Вольга себе идет все да идет,
В чужедальную сторонку путь ведет.
Хочет хитростям он всяким обучаться,
Хочет в разныих языках укрепляться.
На семь лет Вольга задался посмотреть широкий свет,
А завлекся — на чужбине прожил все двенадцать лет.
Обучался, обучился. Что красиво? Жить в борьбе.
Он хоробрую дружину собирал себе.

Тридцать сильных собирал он без единого, а сам
Стал тридцатым, был и первым, и пустились по лесам.
«Ой дружина, вы послушайте, что скажет атаман.
Вейте петли вы шелковые, нам зверь в забаву дан,
Становите вы веревочки в лесу среди ветвей,
И ловите вы куниц, лисиц, и черных соболей.»
Как указано, так сделано, веревочки стоят,
Только звери чуть завидят их, чуть тронут — и назад.
По три дня и по три ночи ждали сильные зверей,
Ничего не изловили, жди не жди среди ветвей.
Тут Вольга оборотился, и косматым стал он львом,
Соболей, куниц, лисиц он заворачивал кругом,
Зайцев белых поскакучих, горностаев нагонял,
В петли шелковы скружал их, гул в лесу и рев стоял.
И опять Вольга промолвил: «Что теперь скажу я вам: —
Вы силки постановите в темном лесе по верхам.
Лебедей, гусей ловите, заманите сверху ниц,
Ясных соколов словите, да и малых пташек-птиц.»
Как он молвил, так и было, слово слушали его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, и в ветрах, в реке их струй,
Он в подоблачьи помчался, птица вольная Науй.
Заворачивал гусей он, лебедей, и соколов,
Малых птащиц, всех запутал по верхам среди силков.
И опять Вольга промолвил, возжелав иной игры: —
«Дроворубные возьмите-ка теперь вы топоры,
Вы суденышко дубовое постройте поскорей,
Вы шелковые путевья навяжите похитрей,
Выезжайте в сине Море, наловите рыбы мне,
Много щук, белуг, и всяких, много рыбы в глубине.»
Как он молвил, так и было, застучал о дуб топор,
И в путевьях во шелковых возникал мудрен узор.
Выезжали в сине Море, много рыб во тьме его,
За три дня и за три ночи не словили ничего.
Тут Вольга оборотился, щукой стал, зубастый рот,

Быстрым ходом их обходит, в верный угол их ведет.
Заворачивал белугу, дорогого осетра,
Рыб плотиц, и рыбу семгу. Будет, ладно, вверх пора.
Тут-то в Киеве веселом пировал светло Вольга,
Пировала с ним дружина, говорили про врага.
Говорил Вольга пресветлый: «Широки у нас поля.
Хлеб растет. Да замышляет против нас Турец-земля.
Как бы нам про то проведать, что задумал-загадал
Наш лихой давнишний ворог, этот царь Турец-Сантал?
Если старого послать к ним, долго ждать, а спешен час,
А середнего послать к ним, запоят вином как раз,
Если ж малого послать к ним, заиграется он там,
Только девушек увидит, не дождаться вести нам.
Видно, надобно нам будет, чтоб пошел к ним сам Вольга,
Посмотрел бы да послушал да почувствовал врага.»
Тут Вольга оборотился, малой пташкой полетел,
Против самого оконца, пред царем Турецким сел.
Речи тайные он слышит. Говорит с царицей царь: —
«Ай царица, на Руси-то не растет трава как встарь,
И цветы-то на Руси уж не по-прежнему цветут.
Нет в живых Вольги, должно быть». — Говорит царица тут:
«Ай ты царь, Турец-Сантал мой, все как есть цветок цветет.
На Руси трава густая все по-прежнему растет.
А спалось мне ночью, снилось, что с Восточной стороны
Пташка малая несется, звонко кличет с вышины.
А от Запада навстречу черный ворон к ней летит,
Вот слетелись, вот столкнулись, ветер в крылья им свистит
В чистом поле бой зачался, пташка — малая на взгляд,
Да побит ей черный ворон, перья по-ветру летят».
Царь Турец-Сантал подумал, и беседует с женой:
«Так я думаю, что скоро я на Русь пойду войной.
На святой Руси возьму я ровно девять городов,
Шубку выберу тебе я, погощу, и был таков».
А Турецкая царица говорит царю в ответ:

«Городов не покоришь ты, не найдешь мне шубки, нет».
Вскинул очи, осердился, забранился царь Сантал.
«Ах, сновидица-колдунья!» И учить царицу стал.
«Вот тебе! А на Руси мне ровно девять городов.
Вот тебе! А шубка будет. Погощу, и был таков».
Тут Вольга оборотился, примечай не примечай,
Только в горницу ружейну впрыгнул малый горностай,
Все луки переломал он, зубом острым проточил,
Тетивы все перервал он, прочь из горницы скочил.
Серым волком обернулся, на конюший прыгнул двор,
Перервал коням он глотки, прыг назад — и чрез забор.
Обернулся малой пташкой, вот в подоблачьи летит,
Свиснул, — дома. Светел Киев, он с дружиною сидит.
«Ой дружина, собирайся!» И дрожит Турец-земля.
На Руси чуть дышит ветер, тихо колос шевеля.
И склонилися пред силой молодецкою
Царь-Сантал с своей царицею Турецкою.
Проблистали и упали сабли вострые,
Развернулись чудо-шали ярко-пестрые,
И ковры перед дружиною узорные,
Растерял пред пташкой ворон перья черные.
И гуляет, и смеется вольный, светлый наш Вольга,
Он уж знает, как коснуться, как почувствовать врага.