Зейнаб, свежесть очей! Ты — арабский кувшин:
Чем душнее в палатках пустыни,
Чем стремительней дует палящий хамсин,
Тем вода холоднее в кувшине.
Зейнаб, свежесть очей! Ты строга и горда!
Чем безумнее любишь — тем строже.
Но сладка, о, сладка ледяная вода,
А для путника — жизни дороже!
Тьма затопляет лунный блеск,
За тучу входит месяц полный,
Холодным ветром дышат волны,
И все растет их шумный плеск.
Вот на мгновенье расступился
Зловещий мрак, и, точно ртуть,
По гребням волн засеребрился
Дрожащий отблеск — лунный путь.
Но как за ним сгустились тучи!
Как черный небосклон велик!..
О ночь! Сокрой во тьме свой лик,
Свой взор, тревожный и могучий!
В глубоких колодцах вода холодна,
И чем холоднее, тем чище она.
Пастух нерадивый напьется из лужи
И в луже напоит отару свою,
Но добрый опустит в колодец бадью,
Веревку к веревке привяжет потуже.
Бесценный алмаз, оброненный в ночи,
Раб ищет при свете грошовой свечи,
Но зорко он смотрит по пыльным дорогам,
Он ковшиком держит сухую ладонь,
От ветра и тьмы ограждая огонь —
И знай: он с алмазом вернется к чертогам.
Ни алтарей, ни истуканов,
Ни темных капищ. Мир одет
В покровы мрака и туманов:
Боготворите только Свет.
Владыка Света весь в едином —
В борьбе со Тьмой. И потому
Огни зажгите по вершинам:
Возненавидьте только Тьму.
Ночь третью мира властно правит.
Но мудрый жаждет верить Дню:
Он в мире радость солнца славит,
Он поклоняется Огню.
И, возложив костер на камень,
Всю жизнь свою приносит в дар
Тебе, неугасимый Пламень,
Тебе, всевидящий Датар!
Лежу во тьме, сраженный злою силой.
Лежу и жду, недвижный и немой:
Идут, поют над вырытой могилой,
Несут огни, — вещают жребий мой.
Звенят в щиты, зовут меня домой,
В стоустый вопль сливают плач унылый.
Но мне легко: ты, Агни светлокрылый,
Спасешь меня, разединишь со тьмой.
Смотрите, братья, недруги и други,
Как бог, гудя, охватит мой костер,
Отсвечивая золотом в кольчуге!
Смирите скорбь рыдающих сестер:
Бог взял меня и жертвою простер,
Чтоб возродить на светозарном Юге!
Воззвал Господь, скорбящий о Сионе,
И Ангелов Служения спросил:
«Погибли стяги, воинство и кони, —
Что сделал Царь, покорный богу Сил?»
И Ангелы Служения сказали:
«Он вретищем завесил тронный зал,
Он потушил светильники в том зале,
Он скорбь свою молчанием связал».
Воззвал Господь: «И я завешу тьмою,
Как вретищем, мной созданную твердь,
Я потушу в ней солнце и сокрою
Лицо свое, да правит в мире Смерть!»
И отошел с покинутого трона
К тем тайникам, чье имя — Мистарим,
И плакал там о гибели Сиона,
Для Ангелов Служения незрим.
Нет ничего грустней ночного
Костра, забытого в бору.
О, как дрожит он, потухая
И разгораясь на ветру!
Ночной холодный ветер с моря
Внезапно залетает в бор;
Он, бешено кружась, бросает
В костер истлевший хвойный сор —
И пламя вспыхивает жадно,
И тьма, висевшая шатром,
Вдруг затрепещет, открывая
Стволы и ветви над костром.
Но ветер пролетает мимо,
Теряясь в черной высоте,
И ветру отвечает гулом
Весь бор, невидный в темноте,
И снова затопляет тьмою
Свет замирающий… О, да!
Еще порыв, еще усилье, —
И он исчезнет без следа,
И явственней во мраке станет
Звон сонной хвои, скрип стволов
И этот жуткий, все растущий,
Протяжный гул морских валов.
Баальбек воздвиг в безумии Каин.
Сирийск. предания
Род приходит, уходит,
А земля пребывает вовек…
Нет, он строит, возводит
Храм бессмертных племен — Баальбек.
Он — убийца, проклятый,
Но из рая он дерзко шагнул.
Страхом Смерти обятый,
Все же первый в лицо ей взглянул.
Жадно ищущий Бога,
Первый бросил проклятье ему.
И, достигнув порога,
Пал, сраженный, увидевши — тьму.
Но и в тьме он восславит
Только Знание, Разум и Свет —
Башню Солнца поставит,
Вдавит в землю незыблемый след.
И глаза великана
Красной кровью свирепо горят,
И долины Ливана
Под великою ношей гудят.
Синекудрый, весь бурый,
Из пустыни и зноя литой,
Опоясан он шкурой,
Шкурой льва, золотой и густой.
Он спешит, он швыряет,
Он скалу на скалу громоздит.
Он дрожит, умирает…
Но творцу отомстит, отомстит!
Овальный стол, огромный. Вдоль по залу
Проходят дамы, слуги — на столе
Огни свечей, горящих в хрустале,
Колеблются. Но скупо внемлет балу,
Гремящему в банкетной, и речам
Мелькающих по залу милых дам
Круг игроков. Все курят. Беглым светом
Блестят огни по жирным эполетам.
Зал, белый весь, прохладен и велик.
Под люстрой тень. Меж золотисто-смуглых
Больших колонн, меж окон полукруглых —
Портретный ряд: вон Павла плоский лик,
Вон шелк и груди важной Катерины,
Вон Александра узкие лосины…
За окнами — старинная Москва
И звездной зимней ночи синева.
Задумчивая женщина прижала
Платок к губам; у мерзлого окна
Сидит она, спокойна и бледна,
Взор устремив на тусклый сумрак зала,
На одного из штатских игроков,
И чувствует он тьму ее зрачков,
Ее очей, недвижных и печальных,
Под топот пар и гром мазурок бальных.
Немолод он и на руке кольцо.
Весь выбритый, худой, костлявый, стройный,
Он мечет зло, со страстью беспокойной.
Вот поднимает желчное лицо, —
Скользит под красновато-черным коком
Лоск костяной на лбу его высоком, —
И говорит: «Ну что же, генерал,
Я, кажется, довольно проиграл? —
Не будет ли? И в картах и в любови
Мне не везет, а вы счастливый муж,
Вас ждет жена…» — «Нет, Стоцкий, почему ж?
Порой и я люблю волненье крови», —
С усмешкой отвечает генерал.
И длится штос, и длится светлый бал…
Пред ужином, в час ночи, генерала
Жена домой увозит: «Я устала».
В пустом прохладном зале только дым,
И столовых шумно, говор и расспросы,
Обносят слуги тяжкие подносы,
Князь говорит: «А Стоцкий где? Что с ним?»
Муж и жена — те в темной колымаге,
Спешат домой. Промерзлые сермяги,
В заиндевевших шапках и лаптях,
Трясутся на передних лошадях.
Москва темна, глуха, пустынна, — поздно.
Визжат, стучат в ухабах подреза,
Возок скрипит. Она во все глаза
Глядит в стекло — там, в синей тьме морозной,
Кудрявится деревьев серых мгла
И мелкие блистают купола…
Он хмурится с усмешкой: «Да, вот чудо!
Нет Стоцкому удачи ниоткуда!»