Мы — извервэненные с душой изустреченною,
Лунно-направленные у нас умы.
Тоны фиолетовые и тени сумеречные
Мечтой болезненной так любим мы.
Пускай упадочные, но мы — величественные,
Пускай неврастеники, но в свете тьмы
У нас задания, веку приличественные,
И соблюдаем их фанатично мы.
Чем больше книг сухих, научных,
Тем меньше лирики в сердцах.
Чем больше лиц научно-скучных,
Тем меньше смеха на устах.
Чем больше поездов курьерских,
Тем меньше девственных лесов.
Чем больше сабель офицерских,
Тем меньше борон и плугов.
Чем больше фабрик граммофонных,
Тем меньше трудных арф в домах.
Аллеей лиственниц иду вдоль озера.
Вода прозрачная у самых ног.
Навстречу девушка мелькает розово,
Чтобы мыслить горестно поэт не мог…
Аллея темная и тьмой тяжелая,
И тьма безрадостна, и тьма пуста.
А та сверкальная! А та веселая!
И упоенная такая та!
Неторопливые подходят окуни
И неподвижные в воде стоят,
Ты так ясна и, вместе с тем, туманна.
Ты так верна и, вместе с тем, обманна.
И нет к тебе дорог.
Уста чисты, — слов грешных ими хочешь.
Рыдая, ты отчаянно хохочешь.
Развратный облик строг.
Тебя не взять, пока ты не отдашься.
Тебя не брать — безбрачью ты предашься.
Как поступить с тобой?
Ты так горда и так несамолюбна.
Блюдите фронт, но вместе с тем
Немедленно в переговоры
Вступите с немцами, затем
Надеждой озарите взоры.
Ни вам — немецкие позоры,
Ни немцам — русские, — нужны
Тем и другим полей просторы
И ласка любящей жены!
Зачем же ужас вам? Зачем
Боль ран, и смерть, и все раздоры?
Мы с ней идем над морем вдоль откоса:
Лазурен штиль в лучистом серебре,
И вкус прессованного абрикоса
Таит шиповник прелый на горе.
Студеный день склоняется к заре.
Четвертый солнца час прищурен косо.
Щетиною засохшего покоса
Мы с ней идем над морем в октябре.
Мучительно представить город нам, —
Ведь он нанес удар тем самым снам,
Я грусть свою перегрущу —
Я утро в комнату впущу,
И, белой лилией дыша,
Оно, волнуясь и спеша,
Заполнить комнату мою
Всем тем — всем тем, что я люблю:
Прозолоченной белизной
И гор окружных крутизной,
Лазурью неба и волны.
И станут дни мои полны
В смокингах, в шик опроборенные, великосветские олухи
В княжьей гостиной наструнились, лица свои оглупив;
Я улыбнулся натянуто, вспомнив сарказмно о порохе.
Скуку взорвал неожиданно нео-поэзный мотив.
Каждая строчка — пощечина. Голос мой — сплошь издевательство.
Рифмы слагаются в кукиши. Кажет язык ассонанс.
Я презираю вас пламенно, тусклые Ваши Сиятельства,
И, презирая, рассчитываю на мировой резонанс!
Мы — фанатики наших изборов,
Изысков, утонка.
Мы чувствуем тонко
Тем, что скрыто под шелком проборов,
Тем, что бьется под легким, под левым, —
Под левым, под легким.
Мечтам нашим кротким
Путь знаком к бессемянным посевам.
Ночеет парк, отишен весь бесстыжей тьмой.
Я прохожу, брожу во тьме, во тьме.
Я знаю я, что ждет меня ее письмо.
И хорошо мне оттого, и сон — в уме.
Здесь нет ее, но здесь они, и много их.
Что ты шипишь, хрипишь, скрипишь, ворчишь, скамья?
Да, я сидел на трухло-злых столбах твоих.
Да, до нее и не она была моя.
И много их. И мне не счесть. Ну да, ну да.
Все знаю я. Все помню. Хочу забыть,
Январь, старик в державном сане,
Садится в ветровые сани, —
И устремляется олень,
Воздушней вальсовых касаний
И упоительней, чем лень.
Его разбег направлен к дебрям,
Где режет он дорогу вепрям,
Где глухо бродит пегий лось,
Где быть поэту довелось…
Чем выше кнут, — тем бег проворней,
Он тем хорош, что он совсем не то,
Что думает о нем толпа пустая,
Стихов принципиально не читая,
Раз нет в них ананасов и авто,
Фокстротт, кинематограф и лото —
Вот, вот куда людская мчится стая!
А между тем душа его простая,
Как день весны. Но это знает кто?
Предчувствие — томительней кометы,
Непознанной, но видимой везде.
Послушаем, что говорят приметы
О тягостной, мучительной звезде.
Что знаешь ты, ученый! сам во тьме ты,
Как и народ, светлеющий в нужде.
Не каждому дано светлеть в нужде
И измерять святую глубь кометы…
Бодрись, народ: ведь не один во тьме ты, —
Мы все во тьме — повсюду и везде.
«Баллада Рэдингской тюрьмы» —
Аккорд трагический Оскара.
За фейерверком кутерьмы —
Она прощение и кара.
Подбитое крыло Икара…
Обрушившийся Вавилон…
Восторг запретов Гримуара…
И он все тот же, да не он.
Что значат сильные умы
И вся окрылось их удара?
Далеко, далеко, далеко
Есть сиреневое озерко,
Где на суше и даже в воде —
Ах, везде! ах, везде! ах, везде! —
Льют цветы благодатную лень,
И названье цветам тем — Сирень.
В фиолетовом том озерке —
Вдалеке! вдалеке! вдалеке! —
Много нимф, нереид, и сирен,
И русалок, поющих рефрен
В столице Грузии загорной,
Спускающейся по холмам
К реке неряшливо-проворной,
Есть милое моим мечтам.
Но тем странней мое влеченье
В те чуждые душе края,
Что никакого впечатления
От них не взял на север я.
И тем страннее для рассказа
Что не смутила ни на миг
Вы, чьи стихи как бронзольвы,
Вы поступаете бесславно.
Валерий Яковлевич! Вы —
Завистник, выраженный явно.
Всегда нас разделяла грань:
Мы с вами оба гениальцы,
Но разных толков. Ваша брань —
Уже не львы, а просто зайцы…
Различны данные у нас:
Я — вдохновенностью экватор,
Ты только что была у проходимца Зета,
Во взорах похоти еще не погася…
Ты вся из Houbigant! ты вся из маркизета!
Вся из соблазна ты! Из судорог ты вся!
И чувствуя к тебе брезгливую предвзятость
И зная, что тебе всего дороже ложь,
На сладострастную смотрю твою помятость
И плохо скрытую улавливаю дрожь.
Я с каждым днем к тебе все чутче,
В моей душе властнеет Тютчев,
Любовь углубней с каждым днем,
Все слаже — слаже быть вдвоем.
Мне тягостно себе представить,
Как мог бы я тебя оставить, —
Хотя на день, хотя на час,
Из деревушки отлучась…
Две силы в мире борются от века:
Одна — Дух Тьмы, другая — Светлый Дух.
Подвластна силам сущность человека,
И целиком зависит он от двух.
И будь то Эсмеральда иль Ревекка,
У них все тот же двойственный пастух.
На пастуха восстал другой пастух.
Для их борьбы им не хватает века.
Для Эсмеральды точит нож Ревекка —
То ею управляет Злобный Дух.