Для чего, когда сны изменили,
Так полны обольщений слова?
Для чего на забытой могиле
Зеленей и шумнее трава? Для чего эти лунные выси,
Если сад мой и темен и нем?..
Завитки ее кос развилися,
Я дыханье их слышу… зачем?
Нагорев и трепеща,
Сон навеяла свеча…
В гулко-каменных твердынях
Два мне грезились луча,
Два любимых, кротко-синих
Небо видевших луча
В гулко-каменных твердынях.Просыпаюсь. Ночь черна.
Бред то был или признанье?
Путы жизни, чары сна
Иль безумного желанья
В тихий мир воспоминанья
Забежавшая волна?
Нет ответа. Ночь душна.
«Сила господняя с нами,
Снами измучен я, снами…
Хуже томительной боли,
Хуже, чем белые ночи,
Кожу они искололи,
Кости мои измололи,
Выжгли без пламени очи…»
«Что же ты видишь, скажи мне,
Ночью холодною зимней?
Может быть, сердце врачуя,
Муки твои облегчу я,
Телу найду врачеванье».
«Сила господняя с нами,
Снами измучен я, снами…
Ночью их сердце ночуя,
Шепчет порой и названье,
Да повторять не хочу я…»
Гляжу на тебя равнодушно,
А в сердце тоски не уйму…
Сегодня томительно душно,
Но солнце таится в дыму.Я знаю, что сон я лелею, -
Но верен хоть снам я, — а ты?..
Ненужною жертвой в аллею
Падут, умирая, листы… Судьба нас сводила слепая:
Бог знает, мы свидимся ль там…
Но знаешь?.. Не смейся, ступая
Весною по мертвым листам!
Я — слабый сын больного поколенья
И не пойду искать альпийских роз,
Ни ропот волн, ни рокот ранних гроз
Мне не дадут отрадного волненья.Но милы мне на розовом стекле
Алмазные и плачущие горы,
Букеты роз увядших на столе
И пламени вечернего узоры.Когда же сном объята голова,
Читаю грез я повесть небылую,
Сгоревших книг забытые слова
В туманном сне я трепетно целую.
Памяти Апухтина
Я устал от бессонниц и снов,
На глаза мои пряди нависли:
Я хотел бы отравой стихов
Одурманить несносные мысли.
Я хотел бы распутать узлы…
Неужели там только ошибки?
Поздней осенью мухи так злы,
Их холодные крылья так липки.
Мухи-мысли ползут, как во сне,
Вот бумагу покрыли, чернея…
О, как, мертвые, гадки оне…
Разорви их, сожги их скорее.
Не могу понять, не знаю…
Это сон или Верлен?..
Я люблю иль умираю?
Это чары или плен? Из разбитого фиала
Всюду в мире разлита
Или м_у_ка идеала,
Или м_у_ки красота.Пусть мечта не угадала,
Та она или не та,
Перед светом идеала,
Пусть мечта не угадала,
Это сон или Верлен?
Это чары или плен? Но дохнули розы плена
На замолкшие уста,
И под музыку Верлена
Будет петь моя мечта.Год написания: без даты
Вот газеты свежий нумер,
Объявленье в черной раме:
Несомненно, что я умер,
И, увы! не в мелодраме.Шаг родных так осторожен,
Будто всё еще я болен,
Я ж могу ли быть доволен,
С тюфяка на стол положен? День и ночь пойдут Давиды,
Да священники в енотах,
Да рыданье панихиды
В позументах и камлотах.А в лицо мне лить саженным
Копоть велено кандилам,
Да в молчаньи напряженном
Лязгать дьякону кадилом.Если что-нибудь осталось
От того, что было _мною_,
Этот ужас, эту жалость
Вы обвейте пеленою.В белом поле до рассвета
Свиток белый схороните…
. . . . . . . . . . . . .
А покуда… удалите
Хоть басов из кабинета.
Как я любил от городского шума
Укрыться в сад, и шелесту берез
Внимать, в запущенной аллее сидя…
Да жалкую шарманки отдаленной
Мелодию ловить. Ее дрожащий
Сродни закату голос: о цветах
Он говорит увядших и обманах.
Пронзая воздух парный, пролетит
С минутным шумом по ветвям ворона,
Да где-то там далеко прокричит
Петух, на запад солнце провожая,
И снова смолкнет всё, — душа полна
Какой-то безотчетно-грустной думы,
Кого-то ждешь, в какой-то край летишь,
Мечте безвестный, горячо так любишь
Кого-то… чьих-то ждешь задумчивых речей
И нежной ласки, и в вечерних тенях
Чего-то сердцем ищешь… И с тем сном
Расстаться и не может и не хочет
Душа… Сидишь забытый и один,
И над тобой поникнет ночь ветвями…
О, майская, томительная ночь,
Ты севера дитя, его поэтов
Любимый сон… Кто может спать, скажи,
Кого постель горячая не душит,
Когда, как грезу нежную, опустишь
Ты на сады и волны золотые
Прозрачную завесу, и за ней,
Прерывисто дыша, умолкнет город —
И тоже спать не может, и влюбленный
С мольбой тебе, задумчивой, глядит
В глаза своими тысячами окон…
Я полюбил безумный твой порыв,
Но быть тобой и мной нельзя же сразу,
И, вещих снов иероглифы раскрыв,
Узорную пишу я четко фразу.
Фигурно там отобразился страх,
И как тоска бумагу сердца мяла,
Но по строкам, как призрак на пирах,
Тень движется так деланно и вяло;
Твои мечты — менады по ночам,
И лунный вихрь в сверкании размаха
Им волны кос взметает по плечам.
Мой лучший сон — за тканью Андромаха.
На голове ее эшафодаж,
И тот прикрыт кокетливо платочком,
Зато нигде мой строгий карандаш
Не уступал своих созвучий точкам.
Ты весь — огонь. И за костром ты чист.
Испепелишь, но не оставишь пятен,
И бог ты там, где я лишь моралист,
Ненужный гость, неловок и невнятен.
Пройдут года… Быть может, месяца…
Иль даже дни, и мы сойдем с дороги:
Ты — в лепестках душистого венца,
Я просто так, задвинутый на дроги.
Наперекор завистливой судьбе
И нищете убого-слабодушной,
Ты памятник оставишь по себе,
Незыблемый, хоть сладостно-воздушный…
Моей мечты бесследно минет день…
Как знать? А вдруг с душой, подвижней моря,
Другой поэт ее полюбит тень
В нетронуто-торжественном уборе…
Полюбит, и узнает, и поймет,
И, увидав, что тень проснулась, дышит, -
Благословит немой ее полет
Среди людей, которые не слышат…
Пусть только бы в круженьи бытия
Не вышло так, что этот дух влюбленный,
Мой брат и маг не оказался я
В ничтожестве слегка лишь подновленный.
Из стихов кошмарной совестиЕсли ночи тюремны и глухи,
Если сны паутинны и тонки,
Так и знай, что уж близко старухи,
Из-под Ревеля близко эстонки.Вот вошли, — приседают так строго,
Не уйти мне от долгого плена,
Их одежда темна и убога,
И в котомке у каждой полено.Знаю, завтра от тягостной жути
Буду сам на себя непохожим…
Сколько раз я просил их: «Забудьте…»
И читал их немое: «Не можем».Как земля, эти лица не скажут,
Что в сердцах похоронено веры…
Не глядят на меня — только вяжут
Свой чулок бесконечный и серый.Но учтивы — столпились в сторонке…
Да не бойся: присядь на кровати…
Только тут не ошибка ль, эстонки?
Есть куда же меня виноватей.Но пришли, так давайте калякать,
Не часы ж, не умеем мы тикать.
Может быть, вы хотели б поплакать?
Так тихонько, неслышно… похныкать? Иль от ветру глаза ваши пухлы,
Точно почки берез на могилах…
Вы молчите, печальные куклы,
Сыновей ваших… я ж не казнил их… Я, напротив, я очень жалел их,
Прочитав в сердобольных газетах,
Про себя я молился за смелых,
И священник был в ярких глазетах.Затрясли головами эстонки.
«Ты жалел их… На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки,
И ни разу она не сжималась? Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней! Добродетель… Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем…
Погоди — вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем…»Сон всегда отпускался мне скупо,
И мои паутины так тонки…
Но как это печально… и глупо…
Неотвязные эти чухонки…
Над гаснущим в томительном бреду
Не надо слов — их гул нестроен;
Немного музыки — и тихо я уйду
Туда — где человек спокоен.Все чары музыки, вся нега оттого,
Что цепи для нее лишь нити;
Баюкайте печаль, но ничего
Печали вы не говорите.Довольно слов — я им устал внимать,
Распытывать, их чисты ль цели:
Я не хочу того, что надо понимать,
Мне надо, чтобы звуки пели… Мелодии, чтоб из одной волны
Лились и пенились другие…
Чтоб в агонию убегали сны,
Несла в могилу агония… Над гаснущим в томительном плену
Не надо слов, — их гул нестроен,
Но если я под музыку усну,
Я знаю: будет сон спокоен.Найдите няню старую мою:
У ней пасти стада еще есть силы;
Вы передайте ей каприз мой на краю
Моей зияющей могилы.Пускай она меня потешит, спев
Ту песню, что давно певала;
Мне сердце трогает простой ее напев,
Хоть там и пенья мало.О, вы ее отыщете — живуч
Тот род людей, что жнет и сеет,
А я из тех, кого и солнца луч
Уж к сорока годам не греет.Вы нас оставите… Былое оживет,
Презрев туманную разлуку,
Дрожащим голосом она мне запоет,
На влажный лоб положит тихо руку… Ведь может быть: из всех она одна
Меня действительно любила…
И будет вновь душа унесена
К брегам, что утро золотило.Чтоб, как лампаде, сердцу догореть,
Иль, как часам, остановиться,
Чтобы я мог так просто умереть,
Как человек на свет родится.Над гаснущим в томительном бреду
Не надо слов — их гул нестроен;
Немного музыки — и я уйду
Туда — где человек спокоен.
Если ночи тюремны и глухи,
Если сны паутинны и тонки,
Так и знай, что уж близко старухи,
Из-под Ревеля близко эстонки.Вот вошли, — приседают так строго,
Не уйти мне от долгого плена,
Их одежда темна и убога,
И в котомке у каждой полено.Знаю, завтра от тягостной жути
Буду сам на себя непохожим…
Сколько раз я просил их: «Забудьте…»
И читал их немое: «Не можем».Как земля, эти лица не скажут,
Что в сердцах похоронено веры…
Не глядят на меня — только вяжут
Свой чулок бесконечный и серый.Но учтивы — столпились в сторонке…
Да не бойся: присядь на кровати…
Только тут не ошибка ль, эстонки?
Есть куда же меня виноватей.Но пришли, так давайте калякать,
Не часы ж, не умеем мы тикать.
Может быть, вы хотели б поплакать?
Так тихонько, неслышно… похныкать? Иль от ветру глаза ваши пухлы,
Точно почки берез на могилах…
Вы молчите, печальные куклы,
Сыновей ваших… я ж не казнил их… Я, напротив, я очень жалел их,
Прочитав в сердобольных газетах,
Про себя я молился за смелых,
И священник был в ярких глазетах.Затрясли головами эстонки.
«Ты жалел их… На что ж твоя жалость,
Если пальцы руки твоей тонки,
И ни разу она не сжималась? Спите крепко, палач с палачихой!
Улыбайтесь друг другу любовней!
Ты ж, о нежный, ты кроткий, ты тихий,
В целом мире тебя нет виновней! Добродетель… Твою добродетель
Мы ослепли вязавши, а вяжем…
Погоди — вот накопится петель,
Так словечко придумаем, скажем…». . . . . . . . . . . . . . . .Сон всегда отпускался мне скупо,
И мои паутины так тонки…
Но как это печально… и глупо…
Неотвязные эти чухонки… Год написания: без даты
(Колыбельная)Изба. Тараканы. Ночь. Керосинка чадит. Баба над зыбкой борется
со сном.Баю-баюшки-баю,
Баю деточку мою! Полюбился нам буркот,
Что буркотик, серый кот… Как вечор на речку шла,
Ночевать его звала.«Ходи, Васька, ночевать,
Колыбель со мной качать!». . . . . . . . . . . . . .Выйду, стану в ворота,
Встрену серого кота… Ба-ай, ба-ай, бай-баю,
Баю милую мою…. . . . . . . . . . . . . .Я для того для дружка
Нацедила молока…. . . . . . . . . . . . . .Кот латушку облизал,
Облизавши, отказал. . . . . . . . . . . . . .Отказался напрямик:
(Будешь спать ты, баловник?)«Вашей службы не берусь:
У меня над губой ус.Не иначе, как в избе
Тараканов перебей.Тараканы ваши злы.
Съели в избе вам углы.Как бы после тех углов
Да не съели мне усов». . . . . . . . . . . . . .Баю-баю, баю-бай,
Поскорее засыпай. . . . . . . . . . . . . .Я кота за те слова
Коромыслом оплела… Коромыслом по губы:
«Не порочь моей избы.Молока было не пить,
Чем так подло поступить?». . . . . . . . . . . . . . (Сердито.)Долго ж эта маета?
Кликну черного кота… Черный кот-то с печки шасть, —
Он ужо тебе задасть… Вынимает ребенка из зыбки и закачивает. (Тише.)А ты, котик, не блуди,
Приходи к бел_о_й груди. (Еще тише.)Не один ты приходи,
Сон-дрему с собой веди… (Сладко зевая.)А я дитю перевью,
А кота за верею.Пробует положить ребенка. Тот начинает кричать. (Гневно.)Расстрели тебя пострел,
Ай ты нынче очумел?. . . . . . . . . . . .Тщетно борется с одолевающим сном.Баю-баюшки-баю…
Баю-баюшки-баю…
Нет, я не хочу внушать вам
сострадания. Пусть лучше буду я
вам даже отвратителен. Может
быть, и себя вы хоть на миг тогда
оцените по достоинству.Я спал, но мне было душно, потому что солнце уже пекло меня через штемпелеванную занавеску моей каюты. Я спал, но я уже чувствовал, как нестерпимо горячи становятся красные волосики плюшевого ворса на этом мучительно неизбежном пароходном диване. Я спал, и не спал. Я видел во сне собственную душу.
Свежее голубое утро уже кончилось, и взамен быстро накалялся белый полдень. Я узнал свою душу в старом персе. Это был носильщик.
Голый по пояс и по пояс шафранно-бронзовый, он тащил какой-то мягкий и страшный, удушливый своей громадностью тюк — вату, что ли, — тащил его сначала по неровным камням ската, потом по гибким мосткам, а внизу бессильно плескалась мутно-желтая и тошнотно-теплая Волга, и там плавали жирные радужные пятна мазута, точно расплющенные мыльные пузыри. На лбу носильщика возле самой веревки, его перетянувшей, налилась сизая жила, с которой сочился пот, и больно глядеть было, как на правой руке старика, еще сильной, но дрожащей от натуги, синея, напружился мускул, где уже прорезывались с мучением кристаллы соляных отложений.
Он был еще строен, этот шафранно-золотистый перс, еще картинно красив, но уже весь и навсегда не свой. Он был весь во власти вот этого самого масляно-чадного солнца, и угарной трубы, и раскаленного парапета, весь во власти этой грязно-парной Волги, весь во власти у моего плюшевого дивана, и даже у моего размаянного тела, которое никак не могло, сцепленное грезой, расстаться с его жарким ворсом…
Я не совсем проснулся и заснул снова. Туча набежала, что ли? Мне хотелось плакать… И опять снилось мне то единственное, чем я живу, чем я хочу быть бессмертен и что так боюсь при этом увидеть по-настоящему свободным.
Я видел во сне свою душу. Теперь она странствовала, а вокруг нее была толпа грязная и грубая. Ее толкали — мою душу. Это была теперь пожилая девушка, обесчещенная и беременная; на ее отечном лице странно выделялись желтые пятна усов, и среди своих пахнущих рыбой и ворванью случайных друзей девушка нескладно и высокомерно несла свой пухлый живот.
И опять-таки вся она — была не своя. Только кроме власти пьяных матросов и голода, над ней была еще одна странная власть. Ею владел тот еще не существующий человек, который фатально рос в ней с каждым ее неуклюжим шагом, с каждым биением ее тяжело дышавшего сердца.
Я проснулся, обливаясь потом. Горело не только медно-котельное солнце, но, казалось, вокруг прело и пригорало все, на что с вожделением посмотрит из-за своей кастрюли эта сальная кухарка. Моя душа была уже здесь, со мной, робкая и покладливая, и я додумывал свои сны.
Носильщик-перс… О нет же, нет… Глядите: завидно горделиво он растянулся на припеке и жует что-то, огурцы или арбузы, что-то сочное, жует, а сам скалит зубы синему призраку холеры, который уже давно высматривает его из-за горы тюков с облипшими их клочьями серой ваты.
Глядите: и та беременная, она улыбается, ну право же, она кокетничает с тем самым матросом, который не дальше как сегодня ночью исполосовал кулачищем ее бумажно-белую спину.
Нет, символы, вы еще слишком ярки для моей тусклой подруги. Вот она, моя старая, моя чужая, моя складная душа. Видите вы этот пустой парусиновый мешок, который вы двадцать раз толкнете ногой, пробираясь по палубе на нос парохода мимо жаркой дверцы с звучной надписью «граманжа».
Она отдыхает теперь, эта душа, и набирается впечатлений: она называет это созерцать, когда вы ее топчете. Погодите, придет росистая ночь, в небе будут гореть яркие июльские звезды. Придет и человек — может быть, это будет носильщик, может быть, просто вор; пришелец напихает ее всяким добром, — и она, этот мешок, раздуется, она покорно сформируется по тому скарбу, который должны потащить в ее недрах на скользкую от росы гору вплоть до молчаливого черного обоза… А там с зарею заскрипят возы, и долго, долго душа будет в дороге, и будет она грезить, а грезя, покорно колотиться по грязным рытвинам никогда не просыхающего чернозема…
Один, два таких пути, и мешок отслужил. Да и довольно… В самом деле — кому и с какой стати служил он?
Просил ли он, что ли, о том, чтобы беременная мать, спешно откусывая нитки, сметывала его грубые узлы и чтобы вы потом его топтали, набивали тряпьем да колотили по черным ухабам?
Во всяком случае, отслужит же и он, и попадет наконец на двузубую вилку тряпичника. Вот теперь бы в люк!
Наверное, небытие это и есть именно люк. Нет, погодите еще… Мешок попадет в бездонный фабричный чан, и из него, пожалуй, сделают почтовую бумагу… Отставляя мизинец с темным сапфиром, вы напишете на мне записку своему любовнику… О проклятие!
Мою судьбу трогательно опишут в назидательной книжке ценою в три копейки серебра. Опишут судьбу бедного отслужившего людям мешка из податливой парусины.
А ведь этот мешок был душою поэта — и вся вина этой души заключалась только в том, что кто-то и где-то осудил ее жить чужими жизнями, жить всяким дрязгом и скарбом, которым воровски напихивала его жизнь, жить и даже не замечать при этом, что ее в то же самое время изнашивает собственная, уже ни с кем не делимая мука.
Умолк в тумане золотистом
Кудрявый сад, и птичьим свистом
Он до зари не зазвучит;
Певуний утомили хоры,
И солнца луч, лаская взоры,
Струею тонкой им журчит.Уж на лимонные леса
Теплом дохнули небеса.
Невнятный шепот пробегает
Меж белых роз, и на газон
Сквозная тень и мирный сон
С ветвей поникших упадает.За кисеею сень чертога
Царевну охраняла строго,
Но от завистливых очей
Эмир таить не видел нужды
Те звезды ясные очей,
Которым слезы мира чужды.Аишу-дочь эмир ласкал,
Но в сад душистый выпускал
Лишь в час, когда закат кровавый
Холмов вершины золотит,
А над Кордовой среброглавой
Уж тень вечерняя лежит.И вот от мирты до жасмина
Однажды ходит дочь Эддина,
Она то розовую ножку
В густых запутает цветах,
То туфлю скинет на дорожку,
И смех сверкает на устах.Но в чащу розовых кустов
Спустилась ночь… как шум листов,
Зовет Лишу голос нежный,
Дрожа, назад она глядит:
Пред ней, в одежде белоснежной
И бледный, юноша стоит.Он статен был, как Гавриил,
Когда пророка возводил
К седьмому небу. Как сиянье,
Клубились светлые власы,
И чисто было обаянье
Его божественной красы.В восторге дева замирает:
«О гость, чело твое играет,
И глаз лучиста глубина;
Скажи свои мне имена.
Халиф ли ты? И где царишь?
Иль в сонме ангелов паришь?»И ей с улыбкой — гость высокий:
— «Я — царский сын, иду с востока,
Где на соломе свет узрел…
Но миром я теперь владею,
И, если хочешь быть моею,
Я царство дам тебе в удел».— «О, быть с тобою — сон любимый,
Но как без крыльев улетим мы?
Отец сады свои хранит:
Он их стеной обгородил,
Железом стену усадил,
И стража верная не спит».— «Дитя, любовь сильнее стали:
Куда орлы не возлетали,
Трудом любовь проложит след,
И для нее преграды нет.
Что не любовь — то суета,
То сном рожденная мечта».И вот во мраке пропадают
Дворцы, и тени сада тают.
Вокруг поля. Они вдвоем.
Но долог путь, тяжел подъем…
И камни в кожу ей впились,
И кровью ноги облились.— «О, видит Бог: тебя люблю я,
И боль, и жажду, все стерплю я…
Но далеко ль идти нам, милый?
Боюсь — меня покинут силы».
И вырос дом — черней земли,
Жених ей говорит: «Пришли.Дитя, перед тобой ловец
Открытых истине сердец.
И ты — моя! Зачем тревога?
Смотри — для брачного чертога
Рубины крови я сберег
И слез алмазы для серег; Твои глаза и сердце снова
Меня увидят, и всегда
Среди сиянья неземного
Мы будем вместе… Там…» — «О, да», —
Ему сказала дочь эмира —
И в келье умерла для мира.
1.
Тоска вокзалаО, канун вечных будней,
Скуки липкое жало…
В пыльном зное полудней
Гул и краска вокзала… Полумертвые мухи
На забитом киоске,
На пролитой известке
Слепы, жадны и глухи.Флаг линяло-зеленый,
Пара белые взрывы,
И трубы отдаленной
Без ответа призывы.И эмблема разлуки
В обманувшем свиданьи —
КондуктОр однорукий
У часов в ожиданьи… Есть ли что-нибудь нудней,
Чем недвижная точка,
Чем дрожанье полудней
Над дремотой листочка… Что-нибудь, но не это…
Подползай — ты обязан;
Как ты жарок, измазан,
Все равно — но не это! Уничьтожиться, канув
В этот омут безликий,
Прямо в одурь диванов,
В полосатые тики!..
2.
В вагонеДовольно дел, довольно слов,
Побудем молча, без улыбок,
Снежит из низких облаков,
А горний свет уныл и зыбок.В непостижимой им борьбе
Мятутся черные ракиты.
«До завтра, — говорю тебе, —
Сегодня мы с тобою квиты».Хочу, не грезя, не моля,
Пускай безмерно виноватый,
Глядеть на белые поля
Через стекло с налипшей ватой.А ты красуйся, ты — гори…
Ты уверяй, что ты простила,
Гори полоской той зари,
Вокруг которой все застыло.
3.
Внезапный снегСнегов немую черноту
Прожгло два глаза из тумана,
И дым остался на лету
Горящим золотом фонтана.Я знаю — пышущий дракон,
Весь занесен пушистым снегом,
Сейчас порвет мятежным бегом
Завороженной дали сон.А с ним, усталые рабы,
Обречены холодной яме,
Влачатся тяжкие гробы,
Скрипя и лязгая цепями.Пока с разбитым фонарем,
Наполовину притушенным,
Среди кошмара дум и дрем
Проходит Полночь по вагонам.Она — как призраный монах,
И чем ее дозоры глуше,
Тем больше чада в черных снах,
И затеканий, и удуший; Тем больше слов, как бы не слов,
Тем отвратительней дыханье,
И запрокинутых голов
В подушках красных колыханье.Как вор, наметивший карман,
Она тиха, пока мы живы,
Лишь молча точит свой дурман
Да тушит черные наплывы.А снизу стук, а сбоку гул,
Да все бесцельней, безымянней…
И мерзок тем, кто не заснул,
Хаос полусуществований! Но тает ночь… И дряхл и сед,
Еще вчера Закат осенний,
Приподнимается Рассвет
С одра его томившей Тени.Забывшим за ночь свой недуг
В глаза опять глядит терзанье,
И дребезжит сильнее стук,
Дробя налеты обмерзанья.Пары желтеющей стеной
Загородили красный пламень,
И стойко должен зуб больной
Перегрызать холодный камень.