Генрих Гейне - стихи про волну - cтраница 2

Найдено стихов - 40

Генрих Гейне

Дон Рамиро

«Донна Клара, донна Клара!
Я любил тебя так долго,
А теперь мою погибель
Ты решила невозвратно.

«Донна Клара, донна Клара!
Сладок жизни дар прекрасный,
Но как страшно под землею,
В темной и сырой могиле!

«Донна Клара, донна Клара!
Завтра утром дон Фернандо

Назовет тебя супругой;
Получу-ль я зов на свадьбу?»

«Дон Рамиро, дон Рамиро!
Речь твоя терзает горько —
Горше, чем планет решенье,
Мне насмешливо враждебных.

«Дон Рамиро, дон Рамиро!
Отгони кручину злую:
Много девушек на свете:
Нас же сам Господь разрознил.

«Дон Рамиро, ты, который
Побеждал так часто мавров,
Победи себя однажды —
Приходи ко мне на свадьбу!»

«Донна Клара, донна Клара!
Да, клянусь тебе, я буду!
Танцовать мы будем вместе;
До свиданья, буду завтра».

«До свиданья!» — Клара скрылась;
Под окном стоял Рамиро;
Долго он стоял недвижно,
Наконец, исчез во мраке.

Наконец и ночь исчезла,
Уступив дневному свету.
Как цветник живой и пестрый,
Пробудясь, лежит Толедо.

Блещут пышные чертоги
Блеском утренняго солнца;
Будто в новой позолоте,
Блещут куполы на храмах.

И жужжа, как рой пчелиный,
Звон несется колокольный,
И молитвенное пенье
Огласило Божьи домы.

Но внизу, внизу — смотрите!
Там на площади, из церкви,
Вытекают, будто волны,
Люди пестрыми толпами.

Тут и рыцари, и дамы,
И придворные в наряде;
Между звоном колокольным
Звуки стройные органа.

Посреди толпы, в почете,
Нетеснимые народом,
От венца идут четою
Донна Клара, дон Фернандо.

До чертогов жениховых
Разлились толпы густыя;
По обычаям старинным
Там отпразднуется свадьба.

Игры, клики, угощенье —
Все слилося в ликованье,
И часы промчались быстро
До начала брачной ночи.

Вот сошлись для танцев гости
В зале, ярко освещенной;
И в огне блестят роскошно
Драгоценные наряды.

На высоких креслах сели
Рядом с женихом невеста,
И меняются речами
Дон Фернандо, донна Клара.

А людей поток блестящий
Разливается по зале,
И звучат в ней громко трубы,
И гремят им в такт литавры.

«Но зачем о, друг прекрасный,
Все глядишь в тот угол залы?»
Вдруг спросил свою супругу
Дон Фернандо с удивленьем.

«Иль не видишь ты, Фернандо,
В черной мантии мужчину?
«Это только тень колонны»,
Говорит с улыбкой рыцарь.

Тень однако же подходит.
И она — в плаще мужчина;

Тотчас в нем узнав Рамиро,
Клара кланяется робко.

Между тем уж бал в разгаре;
Пары весело кружатся,
Так что пол трясется, стонет
В вихре бешенаго вальса.

«Я охотно, дон Рамиро,
Танцовать иду с тобою;
Но в плаще могильно черном
Ты явился здесь напрасно».

Неподвижным острым взором
На красавицу он смотрит
И, обняв, ей мрачно шепчет:
«Ведь меня ты пригласила».

Вот пошла в толпу танцоров.
Протеснившаяся пара;
И звучат немолчно трубы,
И гремят им в такт литавры.

«Ты, как снег, Рамиро, бледен»,
Шепчет Клара с тайным страхом.
«Ведь меня ты пригласила»,
Отвечает рыцарь глухо.

И пылают в зале свечи
Между волн толпы веселой,
И звучат немолчно трубы,
И гремят им в такт литавры.

«У тебя рука, как льдина»,
Вся дрожа, вновь шепчет Клара.
«Ведь меня ты пригласила!»
И они несутся в танце.

«О, пусти, пусти, Рамиро!
Веет смерть в твоем дыханье!»
Но ответ опять все тот же:
«Ведь меня ты пригласила».

Жаром, всюду так и пышет,
Бойко льются звуки скрипок,
Будто в бешенстве волшебном,
Все кружится в светлой зале.

«О, пусти; пусти, Рамиро!»
Не смолкает жалкий шопот;
И Рамиро неизменно:
«Ведь меня ты пригласила».

«Уходи-ж, во имя Бога!»
Клара вдруг сказала твердо,
И едва сказать успела,
Как Рамиро вмиг исчезнул.

Будто мертвая, недвижна
И бледна вдруг стала Клара,
Обморок унес мгновенно
Светлый образ в мир свой темный.

Наконец, испуг проходит,
И очнулась донна Клара,
Но раскрытыя ресницы
Вновь смыкает изумленье:

С той поры, как бал открылся,
Клара с места не сходила,
И сидит супруг с ней рядом…
Он тревожно говорит ей:

«Отчего такая бледность?
Что́ мрачит твой взор прекрасный?»
«Где-ж Рамиро»… шепчет Клара,
И сковал язык ей ужас.

Но чело супруга гневно
Омрачилось: «Здесь не место
Для кроваваго ответа —
Нынче умер дон Рамиро».

Генрих Гейне

Тангейзер

Бойтесь, бойтесь, эссиане,
Сети демонов. Теперь я
В поученье расскажу вам
Очень древнее поверье.

Жил Тангейзер — гордый рыцарь.
Поселясь в горе — Венеры,
Страстью жгучей и любовью
Наслаждался он без меры.

— «О, красавица Венера!
Час пришел с тобой прощаться;
Не могу я жить с тобою,
Не могу здесь оставаться».

— «Милый рыцарь, ты сегодня
Скуп на ласки. Для чего же,
Не ласкаясь и тоскуя,
Хочешь бросить это ложе?

Каждый день вином янтарным
Я твой кубок наполняла,
И венок из роз душистых
Каждый день тебе свивала».

— «Мне наскучили, подруга,
Поцелуи, вина, розы,
Мне нужны теперь страданья,
Мне доступны только слезы.

Пусть замолкнут смех и шутки,
Скорбь зову к себе на смену,
Вместо роз венок терновый
Я на голову надену».

— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Ищешь ссоры ты, конечно;
Где ж та клятва, что со мною
Обещался жить ты вечно?

В темной спальне, в сладкой неге
Я б развлечь тебя умела…
Наслажденья обещает
Это мраморное тело».

— «Нет, красавица Венера,
Красота твоя не вянет,
Многих, многих вид твой дивный
Очарует и обманет.

На груди твоей в блаженстве
Замирали боги, люди,
И теперь мне столь противен
Вечный трепет этой груди.

Ты доныне всех готова
Звать на ложе наслажденья,
Потому к тебе невольно
Получил я отвращенье».

—«Речь твоя меня жестоко,
Милый рыцарь, оскорбила.
Бил меня ты, но побои
Прежде легче я сносила.

Можно вынести удары,
Как бы не были жестоки,
Но выслушивать не в силах
Я подобные упреки.

Ласк моих тебе не нужно,
Не нужна моя забота;
Так прощай, мой друг, — сама я
Отворю тебе ворота».

Гул и звон несется в Риме.
Ряд прелатов внемлет хору.
И в процессии сам папа
Тихо шествует к собору.

На челе Урбана папы
Блеск тиары драгоценной,
И за ним несут бароны
Пурпур мантии священной.

— «Подожди, святой владыко!
Мне в грехе открыться надо!..
Только ты лишь вырвать можешь
Душу грешную из ада!..»

Хор замолк; священных гимнов
На минуту стихли звуки,
И к ногам Урбана-папы
Грешник пал, поднявши руки.

— «Ты один святой владыко,
Судишь правых и неправых;
Защити меня от ада,
От сетей его лукавых!..

Имя мне — Тангейзер — рыцарь.
За блаженством я гонялся
И семь лет в горе Венеры
Негой страсти упивался.

Лучший цвет красавиц мира
Пред Венерою бледнеет,
От речей ее волшебных
Сердце мечется и млеет.

Как цветов благоуханье
Мотылька невольно манит,
Так меня к губам Венеры
Непонятной силой тянет.

По плечам ее роскошным
Кудри падают каскадом,
Я немел, как заколдован,
Под ее всесильным взглядом.

Я стоял пред ним недвижим,
Тайным трепетом обятый,
И едва мне сил достало
Убежать с горы проклятой.

Я бежал — но вслед за мною
Взор следил все с той же силой,
И манил он, и шептал он:
«О, вернись, вернись, мой милый!»

Днем брожу я, словно призрак,
Ночь придет — и с тем же взглядом
Та красавица приходит
И со мной садится рядом.

Слышен смех ее безумный,
Зубы белые сверкают…
Только вспомню этот хохот —
Слезы с глаз моих сбегают.

Я люблю ее насильно,
Страсти гнет с себя не скину;
Та любовь сильна, как волны
Разорвавшие плотину.

Эти волны несдержимо
В белой пене с ревом мчатся,
И при встрече все ломая
В брызги мелкие дробятся.

Я спален любовью грешной,
Сердце выжжено, как камень…
Неужель в груди изнывшей
Не угаснет адский пламень?

Ты один, святейший папа,
Судишь правых и неправых,
Защити ж меня от ада,
От сетей его лукавых!..»

Папа к небу поднял руки
И вздохнув, ответил тем он:
— «Сын мой! власть моя бессильна
Там, где власть имеет демон.

Страшный демон — та Венера,
Из когтей ее прекрасных
Не могу я, бедный рыцарь,
Вырвать жертв ее несчастных.

Ты поплатишься душою
За усладу плоти грешной,
Проклят ты, а проклято́му
Путь один — во ад кромешный…»

И назад пошел Тангейзер,
Больно, в кровь стирая ноги.
В ночь вернулся он к Венере
В подземельные чертоги.

И забыла сон Венера,
Быстро ложе покидала
И, любовника руками
Обвивая, целовала.

Но ложится молча рыцарь,
Для него лишь отдых нужен,
А Венера гостю в кухне
Приготавливает ужин.

Подан ужин, и хозяйка
Гостю кудри расчесала,
На ногах омыла раны
И приветливо шептала:

— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Долго ты не возвращался;
Расскажи, в каких же странах
Столько времени скитался?»

— «Был в Италии и в Риме
Я, подруга дорогая,
По делам своим, но больше
Не поеду никуда я.

Там, где Рима дальний берег
Тибр волнами орошает,
Папу видел я: Венере
Он поклоны посылает.

Чрез Флоренцию из Рима
Я прошел, и был в Милане,
Проходил я через Альпы,
Исчезая в их тумане.

И когда я шел чрез альпы, —
Падал снег, — мне улыбались
Вкруг озера голубые
И орлы перекликались.

Я с вершины Сен-Готарда
Слышал, как храпела звонко
Вся страна почтенных немцев,
Спавших сладким сном ребенка.

И опять теперь вернулся
Я к тебе, к моей Венере
И до гроба не покину
Я твоей волшебной двери».

Генрих Гейне

Невольничий корабль

Сам суперкарго мейнгер ван Кук
Сидит, считая, в каюте;
Он сличает верный приход
С убылью в нетте и брутте.

«И гумми хорош, и перец хорош,
Мешков и бочек тыща;
Песок золотой, слоновая кость —
Но черный товар почище.

Четыреста негров за сущий пустяк
Я выменял у Сенегала.
Тугое мясо, и жила тверда, —
Как брус литого металла.

Для мены сталь была у меня,
Стеклянные бусы и вина;
Семьсот процентов я наживу,
Если дойдет половина.

Двести негров останься в живых
До гавани Рио-Жанейро,
И сотню дукатов даст с головы
Мне дом Гонзалес-Перейро».

Но в этот миг мейнгер ван Кук
Оторван от этих чисел;
Входит в двери морской хирург,
Доктор ван дер Смиссен.

Морской хирург и тощ и прям,
А нос в угрях багровых.
«Ну, водный лекарь, — воскликнул ван Кук,
А как арапчата здоровы?»

Хирург благодарен ему за вопрос:
«Я шел доложить мейнгеру,
Что смертность за нынешнюю ночь
Слегка превысила меру.

В среднем мрут ежедневно три,
Но нынче умерло восемь,
Мужчин и женщин. — Убыль мы
Немедля в журнал заносим.

Я тщательно все эти трупы вскрыл,
Я знаю эту породу:
Они симулируют часто смерть,
Чтобы их бросили в воду.

Засим я цепи с мертвых снял,
И, как всегда при этом,
Я в море бросить их велел
За час перед рассветом.

И тотчас целая стая акул
Стрелою к ним юркнула, —
Любители черного мяса они,
Столуется здесь акула.

Они за нами стадом шли,
Когда мы плыли заливом:
Чует, бестия, мертвый дух
Нюхом своим похотливым.

Весьма забавно на них смотреть,
Как мертвых они обступят:
Та голову цап, та за ногу хвать,
А эта лохмотья лупит.

А все проглотят — улягутся в ряд,
Довольные, и оттуда
Пялятся вверх, как будто хотят
Сказать спасибо за блюдо».

Но тут прерывает хирургову речь
Мейнгер ван Кук, вздыхая:
«Скажите, как нам зло пресечь,
Откуда напасть такая?»

Хирург возразил: «По своей вине
Процент значительный умер:
Своим дурным дыханьем они
Испортили воздух в трюме.

От меланхолии тоже мрут, —
Они смертельно скучают;
Танцы, музыка, вольный дух
При этом всегда помогают».

И крикнул тогда мейнгер ван Кук:
«Другого такого найдете ль!
Какой совет! Мой милый хирург
Умен как Аристотель.

Хотя председатель Лиги Друзей
Улучшенья Тюльпанной Культуры
И очень ловок, — но нет у него
И трети вашей натуры.

Эй, музыки! музыки! Негры должны
Плясать и резвиться как дети;
А кто, танцуя, станет скучать,
Того подгонят плети».

Высоко с синего свода небес
Тысячи звезд сладострастных,
Большие и умные, глядят
Глазами женщин прекрасных.

Они на море сверху глядят,
А море во всю круговую
Фосфорноблещущим сжато кольцом;
Сладостно волны воркуют.

Ни паруса. Весь невольничий бриг
Как будто растакелажен;
Но ярко на мачте горят фонари,
На палубе бал налажен.

На старой скрипице боцман пилит,
И повар на флейте играет,
Юнга бьет в такт в барабан,
А доктор в трубу задувает.

И сотни негров — женщин, мужчин —
Прыгают, вьются, взлетают,
Как полоумные; с каждым прыжком
Мерно цепи бряцают.

Яростно топчут доски они,
И девушка полунагая
К нагому товарищу страстно льнет
И с ним кружится, вздыхая.

Надсмотрщик — maîtrе dеs plaиsиrs,
И плеть его воловья
Бодрит ленивых танцовщиков, —
Пускай прибавляют здоровья.

И дидельдумдей, и шнеддереденг,
И шум морского бала
Морскую нечисть разбудил,
Которая тупо дремала.

И, сонные, тупо всплывают из волн
Акулы, за стаей стая,
И пялятся вверх на светлый дек,
Смущаясь, не понимая.

Они замечают, что завтрака час
Еще не настал, и рядами
Зевают, выгнув спину; а пасть
Усажена зубами.

И дидельдумдей, и шнеддереденг,
И шум не умолкает.
От нетерпенья ряд акул
Свой собственный хвост кусает.

Не любят музыки, верно, они,
Как все из акульего мира.
«Неверен не любящий музыки зверь», —
Гласит изреченье Шекспира.

И шнеддереденг, и дидельдумдей,
И шум не умолкает.
У мачты стоит мейнгер ван Кук
И руки, молясь, воздевает:

«Сих грешников черных помилуй, спаси,
Исус Христос распятый!
Не гневайся, боже, на них: они
Глупее, чем скот рогатый.

Спаси их жизнь, Исус Христос,
За мир отдавший тело!
Ведь если двести штук не дойдет,
Погибло все мое дело»

Генрих Гейне

Невольничий корабль

В каюте своей суперкарго Ван-Койк
За книгой сидит и считает;
Свой груз оценяя по счетам, с него
Наличный барыш вычисляет:

«И гумми, и перец сойдут — у меня
Их триста бочонков; ценнее
Песок золотой да слоновая кость;
Но черный товар прибыльнее.

«Я негров шесть сотен почти за ничто
Променом достал с Сенегала;
Их тело, их члены, их мускулы — все,
Как лучший отлив из металла.

«За них, вместо платы, я водки давал,
Да бус, да куски позументов:
Умрет половина — и то барыша
Мне будет сот восемь процентов.

«И если три сотни из них довезу
До гавани в Рио-Жанейро —
По сотне червонцев за штуку возьму
С домов Гонзалеса Перейро».

Но вдруг из приятных мечтаний своих
Почтенный Ван-Койк пробудился;
Ван-Шмиссен, его корабельный хирург,
К нему с донесеньем явился.

То был человек долговязый, сухой,
Лицо все в угрях и веснушках.
— Ну, чтo мой любезнейший фельдшер морской.
Что скажешь о черненьких душках?

Хирург поклонился на этот вопрос:
— Я к вам, — отвечал он умильно: —
С докладом, что ночью умерших число
Меж ними умножились сильно.

Пока умирало их средним числом
Лишь по двое в день; нынче пали
Уж целых семь штук, и убыток тотчас
В своем я отметил журнале.

Их трупы внимательно я осмотрел —
Ведь негры лукавее черта:
Прикинуться мертвыми могут порой,
Чтоб только их бросили с борта.

Я с мертвых оковы немедленно снял,
Все члены своею рукою
Ощупал и в море потом приказал
Всех бросить их утром, с зарею.

И тотчас из волн налетели на них
Акулы — вдруг целое стадо.
Нахлебников много меж них у меня:
Им черное мясо — отрада!

Из гавани самой повсюду они
Следят постоянно за нами:
Знать, бестии чуют добычу свою
И всех пожирают глазами.

И весело, право, на них посмотреть,
Как мертвых канальи хватают:
Та голову хапнет, та ногу рванет,
Другая лохмотья глотает.

И, все проглотив, соберутся толпой
Внизу под кормой и оттуда
Глазеют, как будто хотят мне сказать:
«Спасибо за сладкое блюдо!»

Но, тяжко вздыхая, прервал его речь
Ван-Койк: — О, скажи мне скорее,
Что сделать, чтоб эту мне смертность пресечь?
Какое тут средство вернее?

— В том сами они виноваты одни, —
Хирург отвечает разумный: —
Своим неприятным дыханьем они
Весь воздух испортили трюмный.

Притом с меланхолии многие мрут:
Они ведь ужасно скучают;
Но воздух, да пляска, да музыка тут
Всегда хорошо помогают.

— Прекрасно! отлично! Мой федьдшер морской,
Ты подал совет мне чудесный!
Я верю — умом не сравнится с тобой
И сам Аристотель известный.

В тюльпанной компании в Дельфте у нас
Директор — практичный мужчина
И очень умен; но едва ль у него
Ума твоего половина.

Скорее музыкантов сюда! У меня
Запляшет все общество черных;
А кто не захочет из них танцевать —
Арапник подгонит упорных.

Высо́ко со свода небес голубых
Светила прекрасные ночи
Глядят так отрадно, приветно, умно,
Как женщин пленительных очи.

Глядят на равнину безбрежную вод,
Кругом фосфорическим блеском
Покрытых, а волны приветствуют их
Своим упоительным плеском.

Свернув паруса, неподвижно стоит
Невольничий бриг, отдыхая;
Но ярко на деке горят фонари,
И громко гудит плясовая.

Усердно на скрипке пилит рулевой,
Матрос в барабан ударяет,
Хирург корабельный им вторит трубой,
А повар на флейте играет.

И сотни невольников, женщин, мужчин,
Кружатся, махают руками
И скачут по деку, и с каждым прыжком
Гремят, в такт с оркестром, цепями,

И скачут в безумном весельи кругом;
Там черной красавицы руки
Нагого товарища вдруг обоймут —
И слы́шны стенания звуки.

Один из десятских здесь ,
Арапником длинным махает,
Стегая уставших своих плясунов:
К веселью он их поощряет.

И все дребезжит, и гудит, и гремит,
И звуки несутся далеко;
Они пробуждают чудовищ морских,
Уснувших в пучине глубокой.

Акулы в просонках с прохладного дна
Наверх выплывают стадами
И, будто на диво, глядят на корабль
Смущенными глупо глазами.

Они замечают, что утренний час
Еще не настал, и зевают
Огромною пастью; ряды их зубов,
Как острые пилы, сверкают.

И все дребезжит, и гремит, и гудит,
На палубе скачка, круженье…
Акулы глазеют наверх и хвосты
Кусают себе с нетерпенья.

Ведь музыки звуков не любят они,
Как все им подобный хари;
Шекспир говорит: «Берегись доверять
Не любящей музыки твари».

И все дребезжит, и гудит, и гремит,
И тянется гул бесконечно.
Почтенный Ван-Койк у фок-мачты стоит
И молится жарко, сердечно:

«О, Господи! Ради Христа, сохрани
От всяких недугов телесных
Сих грешников черных! Прости им: они
Глупее скотов бессловесных!

Спаси их, о, Боже! и жизнь их продли
Спасителя нашего ради!
Ведь если в живых не останется их
Штук триста — я буду в накладе!»

Генрих Гейне

Мушке

Мне приснилось, что в летнюю ночь вкруг меня,
В лунном свете, вдали от движенья,
Видны были развалины храмов, дворцов,
И обломки времен возрожденья.

Из-под груды камней выступал ряд колонн
В самом строгом дорическом стиле,
Так насмешливо в небо смотря, словно им
Стрелы молний неведомы были.

Там лежали порталы, разбитые в прах,
На массивных карнизах скульптуры,
Где смешались животные вместе с людьми —
Сфинкс с Центавром, Сатир и Амуры…

Там ничем не закрытый стоял саркофаг,
Пощаженный вполне разрушеньем,
И лежал в саркофаге мертвец, как живой,
Бледный, с грустным лица выраженьем,

С напряжением вытянув шеи, его
На ладонях несли карьятиды;
И изваяны были с обеих сторон
Барельефов различные виды.

Вот Олимп с целым сонмом беспутных богов,
Сладострастно раскрывших обятья:
Вот Адам рядом с Евой, и фиговый лист
Заменяегь им всякое платье;

Вот падение Трои, Елена, Парис,
Гектор сам пред воинственным станом;
Моисей с Аароном, Юдифь и Эсфирь,
Олоферн тоже рядом с Аманом.

Вот Меркурий, Амур, Аполлон и Вулкан,
И Венера с кокетливой миной,
Вот и Бахус с Приамом, и толстый Силен,
И Плутон со своей Прозерпиной.

И осел Валаама был тут же (осел
Был со сходством большим изваянный)
Испытанье Творцом Авраама, и Лот
С дочерьми, окончательно пьяный;

Сь головою Крестителя блюдо; за ним
В танце бешеном Иродиада;
Петр апостол с ключами от райских ворот,
Сатана и вся внутренность ада;

И развратник Зевес в похожденьях своих
Был представлен здесь — как он победу
Над Данаей дождем золотым одержал,
Как сгубил, в виде лебедя, Леду;

Там с охотою дикой Диана спешит,
А вокругь нее нимфы и доги;
Геркулес в женском платье за прялкой сидит
И кудель он прядет на пороге.

Тут же рядом Синай; у подошвы его
Вот Израиль с своими быками;
Там ребенок Христос с стариками ведет
Богословские споры во храме.

Мифология с библией рядом стоят,
И контрасты намеренно резки,
И как рама, кругом обвивает их плющ
В виде общей одной арабески.

Но не странно-ль? Меж тем как смотрел я, в мечты
Погруженный душою дремавшей,
Мне казалось, что сам я тот бледный мертвец,
В саркофаге открытом лежавший.

В головах же гробницы моей рос цветок,
Ярко желтый и вместе лиловый,
Он по виду причудлив, загадочен был,
Но дышал красотою суровой.

«Страстоцветом» его называет народ.
Вырос будто — о том есть преданье —
Тот цветок ва Голгофе, когда Ииеус
На кресте изнемог от страданья.

Как свидетельство казни, цветок, говорят,
Все орудия пытки Христовой
Отразил в своей чашке среди лепеcтков,
Обличить постоянно готовый.

Атрибуты Христовых страстей в том цветке,
Как в застенке ином сохранились;
Например: бич, веревки, терновый венец,
Крест и чаша там вместе таились.

Над моею гробницею этот цветок
Нагибался и, труп мой холодный
Охраняя, мне руки и лоб, и глаза
Целовал он с тоской безысходной.

И по прихоти сна, тот цветок страстоцвет
Образ женщины принял мгновенно…
Неужели я, милая, вижу тебя?
Это ты, это ты несомненнои

Ты была тем цветком, дорогая моя!
По лобзаньям я мог догадаться:
У цветов нет таких жарких, пламенных слез,
Так не могут цветы целоваться.

Хоть глаза мои были закрыты, но я
Все же видел с немым обожаньем,
Как смотрела ты нежно, склонясь надо мной,
Освещенная лунным мерцаньем.

Мы молчали, но сердцем своим понимал
Я все мысли твои и желанья:
Нет невинности в слове, слетающем с уст,
И цветок любви чистой — молчанье.

Разговоры без слов! Можно верить едва,
Что в беседе безмолвной, казалось,
Та блаженно ужасная ночь, словно миг,
В сновнденье прекрасном промчалась.

Говорили о чем мы — не спрашивай, нет!..
Допытайся, добейся, ответа,
Что волна говорит набежавшей волне,
Плачет ветер о чем до рассвета;

Для кого лучезарно карбункул блестит,
Для кого льют цветы ароматы…
И о чем говорил страстоцвет с мертвецом —
Не старайся узнать никогда ты.

Я не знаю, как долго в гробнице своей
Я пленительным сном наслаждался…
Ах, окончился он — и мертвец со своим
Безмятежным блаженством расстался.

Смерть! В могильной твоей тишине только нам
И дано находить сладострастье…
Жизнь страданья одни да порывы страстей
Выдает нам безумно за счастье.

Но — о, горе! — исчезло блаженство мое;
Вкруг меня шум внезапный раздался —
И в испуге бежал дорогой мой цветок…
С бранью топот ужасный смешался.

Да, я слышал кругом рев, и крики, и брань
И, прислушавшись к дикому хору,
Распознал, что теперь на гробнице моей
Барельефы затеяли ссору.

Заблуждения старые в мраморе плит
Стали спорить кругом неустанно;
Моисея проклятья в том споре слились
С бранью дикого лешего Пана.

О, тот спор не окончится! Спор красоты
С словом истины — он беспределен;
Человечество будет разбито всегда
На две партии: варвар и эллин.

Проклинали, шумели, ругались они,
Увлеченные гневом старинным;
Но осел Валаамский богов и святых
Заглушил своим криком ослиным.

Слушать дикие звуки его, наконец,
Отвратительно стало и больно,
Возмутил меня этот глупейший осел,
Крикнул я и — проснулся невольно.