Генрих Гейне - стихи про сердце - cтраница 4

Найдено стихов - 132

Генрих Гейне

Холодные сердца

Как тебя в картонном царстве
В блеске зрительного зала
Я увидел, ты Джесси́ку,
Дочь Шейлока представляла.

Чист был голос твой холодный,
Лоб такой холодный, чистый,
Ты сияла, словно глетчер,
В красоте своей лучистой.

И еврей лишился дочки,
Ты нашла в крещеном мужа…
Бедный Шейлок! А Лоренцо —
За него я плачу вчуже!

Повстречались мы вторично;
Вспыхнув страстью великой,
Стал твоим я дон Лоренцо,
Стала ты моей Джесси́кой.

Как меня вино пьянило,
Так тебя — любви проказы,
И лобзал твои я очи,
Эти хладные алмазы.

Тут я начал бредить браком,
Точно вдруг рехнулся разом.
Или близость донны Клары
Заморозила мне разум?

После свадьбы очутился
Я в Сибири. Что же это?
Холоднее свежной степи
Ложе брачное поэта.

Я лежал так одиноко
В этих льдах, я мерз все хуже,
И мои продрогли песни
В честь любви — от страшной стужи.

К пылкой груди прижимаю
Я подушку — с снегом льдину,
Купидон стучит зубами,
А жена воротит спину.

***

Будут в свет теперь рождаться,
Отморозив нос, малютки —
Мною сложенные песни,
Остроты мои и шутки.

Получивши насморк, муза
(Музы — нежные творенья)
Молвит: «Я уйду, мой Генрих,
От мороза нет терпенья».

О, из льда Киприды храмы
С освещением грошовым!
Что-ж меня магнитом тянет
В холод к тем серцам суровым?

Генрих Гейне

Утренний привет

Талатта! Талатта!
Тысячи раз лой привет тебе, вечное море!
Сердце ликует в восторге великом —
Так тебе древле привет посылали
Тысячи Греков,
В бою побежденных и к родине милой идущих,
Светом прославленных Греков…
Волнуются воды,
Журча и сверкая
На солнце, что весело с неба
Розовых, ясных лучей проливает потоки.
Стаи испуганных чаек
С громкими криками вдаль улетают,
Топают гордые кони,
Всадники звонко в щиты ударяют
И далеко раздается, как песня победы:
Талатта! Талатта!
Здравствуй, вечное море!
Как звуки родные на дальней чужбине
Журчание волн твоих радует сердце!
Как грезы волшебный детства сверкают оне предо мною
И старое вновь воскресает
В образах чудных, любимых игрушек,
Пестрых подарков, огнями сияющих елок,
Коралловых красных деревьев,
Корабликов, золотом блещущих, перлов и раковин дивных,
Которые ты так таинственно скрыло
В светлых, прохладных чертогах пучины кристальной….
Как я томился на дальней чужбине!
Так увядающий, бледный цветочик томится
В душной, стеклянной теплице…
Словно сидел я в холодную, долгую зиму,
Мучимый тяжкой болезнью,
В комнате темной и скучной
И словно вдруг вышел на воздух:
О, как ослепительно блещет в глаза мне своими лучами
Весна изумрудная, солнцем воззванная к жизни!
Деревья белеют, покрытые цветом, как снегом.
Цветы молодые глядят на меня улыбаясь,
Пестрея на зелени свежей;
Все благоухает, жужжит, и смеется, и дышет,
И птички ноют, пропадая в лазури далекой…
Талатта! Талатта!
Ты, отступавшаго храброе сердце!
Как часто, постыдно, убийственно—часто
Севера злыя дикарки тебя поражали!
Большие глаза, торжествуя жестоко победу,
Сыпали грозныя стрелы;
Слова наточивши, коварно
Дикарки мне грудь разрывали;
Записками клинообразными мозг мой оне поражали,
Бедный, страдающий мозг!
Напрасно щитом я хотел заслониться —
Стрелы шипели, удары трещали
И севера злыя дикарки
Гнали меня вплоть до дальняго, синяго моря…
Свободно вздыхая, приветствую море,
Милое, жизнь мою спасшее море!
Талатта! Таллата!

Генрих Гейне

Сиротки

Вот идут они попарно
В светло-синих сюртучках.
Щечки их здоровьем пышат,
Радость светится в глазах!
Как они послушны, кротки
Эти милые сиротки!

В каждом сердце симпатию
Пробуждает детский вид.
И от милостыни щедрой
Кружка медная звучит.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!

Вот чувствительная дама
Подбежала к одному;
И батистом утирает
Грязный нос она ему.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!

Ицко сам и тот стыдливо
Вынул талер сиротам;
(У него есть тоже сердце)
И пошел к своим делам.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!

Господин благочестивый
Опускает луидор.
И чтоб Бог его увидел
Обращает к небу взор!
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!

Нынче праздник; веселится
Целый день — рабочий люд;
И за маленьких сироток,
Бедняки от сердца пьют.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!

И инкогнито, богиня
Милосердия идет,
Переваливаясь важно,
За процессией сирот.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!

На лугу — палатка; вьются
Флаги пестрые над ней.
У дверей оркестр играет.
Угощать хотят детей.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!

Сели длинными рядами…
Пир горой у них идет;
И грызут себе как мышки,
И суют усердно в рот,
Торты, вафли и лепешки
Эти бедненькие крошки!
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!

Но мерещится невольно,
Мне иной, сиротский дом;
Нету лакомых обедов,
В необятном доме там…
У людей там и у неба
Дети тщетно просят хлеба.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!

Там не водят их попарно,
Но куда ни загляни
Одинокие, печально,
Бродят день и ночь они…
Там голодных слышны стоны,
И голодных тех — мильоны!
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!

Генрих Гейне

Закат солнца

Огненно-красное солнце уходит
В далеко волнами шумящее,
Серебром окаймленное море;
Воздушные тучки, прозрачны и алы,
Несутся за ним; а напротив,
Из хмурых осенних облачных груд,
Грустным и мертвенно-бледным лицом
Смотрит луна; а за нею,
Словно мелкие искры,
В дали туманной
Мерцают звезды.

Некогда в небе сияли,
В брачном союзе,
Луна-богиня и Солнце-бог;
А вкруг их роились звезды,
Невинные дети-малютки.

Но злым языком клевета зашипела,
И разделилась враждебно
В небе чета лучезарная.

И нынче днем в одиноком величии
Ходит по́ небу солнце,
За гордый свой блеск
Много молимое, много воспетое
Гордыми, счастьем богатыми смертными.
А ночью
По небу бродит луна,
Бедная мать,
Со своими сиротками-звездами,
Нема и печальна…
И девушки любящим сердцем
И кроткой душою поэты
Ее встречают
И ей посвящают
Слезы и песни.

Женским незлобивым сердцем
Все еще любит луна
Красавца мужа
И под вечер часто,
Дрожащая, бледная,
Глядит потихоньку из тучек прозрачных,
И скорбным взглядом своим провожает
Уходящее солнце,
И, кажется, хочет
Крикнуть ему: «Погоди!
Дети зовут тебя!»
Но упрямое солнце
При виде богини
Вспыхнет багровым румянцем
Скорби и гнева
И беспощадно уйдет на свое одинокое
Влажно-холодное ложе.

Так-то шипящая злоба
Скорбь и погибель вселила
Даже средь вечных богов,
И бедные боги
Грустно проходят по не́бу
Свой путь безутешный
И бесконечный,
И смерти им нет, и влачат они вечно
Свое лучезарное горе.

Так мне ль — человеку,
Низко поставленному,
Смертью одаренному, —
Мне ли роптать на судьбу?

Генрих Гейне

Средь тихой ночи, в сладком сне

Средь тихой ночи, в сладком сне
Явилась милая ко мне;
В глухую ночь, в свой скромный дом
Ее привлек я волшебством.

Он здесь, мой образ неземной,
С улыбкой кроткой предо мной,
Забилось сердце у меня,
И говорю ей страстно я:

«Всю жизнь, всю молодость свою
Тебе охотно отдаю,
Но этой ночью до зари
Любви блаженство мне дари».

Она с загадочной тоской,
С любовью, с нежностью такой,
Сказала: «О, отдай ты мне
Блаженство в горней стороне!»

«Всю жизнь, кровь юную свою
Тебе охотно отдаю;
Но, милый ангел, не отдам,
Я своего блаженства там».

Красы чарующей полна,
Еще нежней глядит она
И шепчет: «О, отдай ты мне
Блаженство в горней стороне!»

Я воспален; в душе моей
Пылают тысячи огней;
И сердце жгут ея слова…
Мне тяжко, я дышу едва.

В сияньи славы золотом,
Летают ангелы кругом;
Но из земли кобольдов рой
Явился бешеной толпой.

Кобольды, мрачные, как ночь,
Их отогнали скоро прочь,

Но и кобольдов черный рой
Исчез, сокрытый серой мглой.

Я весь от страсти замирал,
В обятьях милую сжимал;
Она, как лань прильнув ко мне,
Рыдала горько в тишине.

Причину знаю этих слез,
Ищу устами губок-роз…
«Потоки слез останови,
Отдайся, друг, моей любви!»

«Отдайся вся моей любви…»
Но лед я чувствую в крови,
Пол под ногами задрожал,
И разверзается провал.

Из недр земли, как мрак черны,
Выходят слуги сатаны.
Бледнеет милая моя…
Из рук ее теряю я.

Пленен я черною толпой;
Все скачет в пляске круговой,
Со всех сторон меня теснит
И резким хохотом звучит.

Теснее, все тесней их круг;
И страшный хор поет вокруг:
«Раз отдал душу ты бесам —
Принадлежишь навеки нам!»

Генрих Гейне

Аллилуйя

На небе блещут звезды, и солнце, и луна,
И в них Творца величье мир видит издавна́:
Поднявши очи кверху, с любовью неизменной,
Толпа благословляет Создателя вселенной.

Но для чего я буду смотреть на небеса,
Когда кругом я вижу земные чудеса
И на земле встречаю Творца произведенья,
Которые достойны людского изумленья?

Да, мне земля дороже, быть может, потому,
Что есть на ней созданье такое, что ему
Подобного не будет и не было от века;
Великое созданье… То — сердце человека.

Роскошно в небе солнце в игре его лучей,
Мерцанье звезд мы любим в тьме голубых ночей,
Приковывает взоры кометы появленье,
И лунное сиянье полно успокоенья,

Но все светила вместе от солнца до луны
Копеечною свечкой казаться нам должны
В сравнении с тем сердцем, которое трепещет
В людской груди и светом неугасимым блещет.

Оно в миниатюре — весь мир: здесь вся земля,
Здесь горы есть, и реки, и тучные поля,
Пустыни, где нередко зверь дикий тоже воет
И бедненькое сердце грызет и беспокоит.

Здесь родники струятся и дремлют в вешнем сне,
Леса, тропинки вьются по горной крутизне,
Садов цветущих зелень подобна изумруду,
И для ослов, баранов есть пастбище повсюду.

Фонтаны бьют высоко, меж тем в тени ветвей
Неутомимо страстный, несчастный соловей,
Чтоб улыбнулась роза, любви его отрада,
До горловой чахотки поет в затишьи сада.

Здесь жизнь разнообразна, как и природа вся:
Сегодня светит солнце, а завтра, морося,
Неугомонно льется дождь целыми часами,
И стелются туманы над нивой и лесами.

С цветов, вчера цветущих, спадают лепестки,
Бушует ветер, полный убийственной тоски,
Снег хлопьями своими все покрывает скоро,
И замерзают в стужу и реки, и озера.

Тогда зима приходит, а с ней и целый ряд
Забав и развлечений, и — благо маскарад —
Маскированья зная великое искусство,
Кружатся и пьянеют в безумной пляске чувства.

Конечно, в этом вихре веселья иногда
Врасплох их ловят горе, страдание, вражда,
И о погибшем счастье невольно вздохи рвутся,
Хоть все кругом танцуют, резвятся и смеются.

Вдруг что-то затрещало… Не бойся! это лед
Взломало; снова солнце свет благодатный льет,
И таять ледяная кора под солнцем стала,
Что наше сердце долго, как панцирь, окружала.

Должна исчезнуть скоро холодная зима,
Идет, идет — о, прелесть! — навстречу нам сама
Весна, природы праздник и милая обнова,
Любви жезлом волшебным разбуженная снова.

Величье Саваофа, создавшего весь свет,
И на земле, и в небе оставило свой след,
Во всем велик Создатель, и с небывалой силой
Пою я аллилуйя и Господи помилуй!

Божественно, прекрасно Им мир весь сотворен,
А перл Его созданья есть наше сердце. Он
Вдохнул в него бессмертный свой дух — им сердце бьется,
На нашем языке любовью он, зовется.

Прочь, лира древних греков! Я к ней не прикоснусь,
Не нужно прежних песен с беспутной пляской муз!
Благоговейно, скромно, исполненный смиренья,
Хочу я возвеличить Создателя творенье.

Прочь музыка и песни язычников слепых!
Пусть звуки струн Давида, струн набожно простых
Мне будут тихо вторить, когда свою хвалу я
Начну псалмом священным, запевши: аллилуйя!

Генрих Гейне

С чего бунтует кровь во мне

С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.

Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.

Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:

Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.

Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.

Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.

Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.

Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!

Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.

Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!

С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?

Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.

Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.

Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:

Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.

Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.

Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.

Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.

Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!

Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.

Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.

С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!

Генрих Гейне

Морской призрак

А я лежал на краю корабля и смотрел
Дремотным оком
В зеркально-прозрачную воду,
Все глубже и глубже
Взглядом в нее проникая…
И вот в глубине, на самом дне моря,
Сначала как будто в тумане,
Потом все ясней и ясней,
Показались церковные главы и башни,
И наконец, весь в сиянии солнца,
Целый город,
Старобытно-фламандский,
С живою толпою народной.
Важные граждане в черных плащах,
В белых фрезах, в почетных цепях,
С длинными шпагами, с длинными лицами
Проходят по рыночной площади,
Народом кипящей,
К ратуше
С высоким крыльцом,
Где каменной стражей
Стоят императоров статуи
С мечами и скиптрами.
Неподалеку, вдоль длинного ряда домов,
Где окна так ярко блестят,
Где пирамидами липы подстрижены,
Гуляют, шелком платьев шумя,
Стройные девушки,
И их цветущие лица
Скромно глядят из-под шапочек черных
И из-под золота пышных волос.
Мимо гордо проходят,
Им головою кивая,
Пестрые франты в испанском наряде.
Старые женщины в желтых
Полинявших платьях,
Со святцами, с четками
Мелкими идут шажками к собору…
Уж с башен благовест льется,
А в церкви орган загудел.

И меня самого эти дальние звуки
Охватили таинственным трепетом…
Бесконечная, страстная грусть
И глубокая скорбь
Тихо крадутся в сердце ко мне —
Едва исцеленное сердце…
И кажется, будто сердечные раны мои
Уста любимые
Лобзаньями вновь открывают,
И снова кровь из них льется —
Горячими, красными каплями,
И капли те падают тихо,
Тихо, одна за другой,
На старый дом, в том глубоком,
Подводном городе,
На старый, с высокою кровлею дом,
Унылый, пустой и безлюдный…
Только внизу, под окном,
Сидит пригорюнясь там девушка —
Словно бедный, забытый ребенок…
И я знаю тебя, мое бедное
Дитя позабытое!

Так вот куда,
В какую глубокую глубь
От меня ты скрылась
Из детской прихоти,
И выйти уж больше на свет не могла,
И сидела одна, как чужая,
Средь чуждых людей,
Меж тем как, скорбный душою,
По целой земле я искал тебя —
Все только искал тебя,
Вечно-любимая,
Давно-утраченная,
Наконец-обретенная!
Да, я нашел тебя — и опять
Вижу прекрасное
Лицо твое, вижу глаза,
Умные, преданно-добрые,
Милую вижу улыбку…
И уж теперь не расстанусь с тобой,
И к тебе низойду,
И, раскрывши обятья,
Припаду на сердце к тебе!

Но вовремя тут капитан
Схватил меня за ногу,
И дальше от края меня оттащил,
И молвил, сердито смеясь:
«В уме ли вы, доктор!»

Генрих Гейне

Донна Клара

Вечереющей аллеей
Тихо ходит дочь Алькада.
Ликованье труб и бубен
К ней доносится из замка.

Ах, наскучили мне танцы
И слащавость комплиментов
Этих рыцарей, что чинно
Сравнивают меня с солнцем.

Мне наскучило все это
С той поры, как в лунном блеске
Под окно мое явился
Юный рыцарь с нежной лютней.

Как стоял он, бодрый, стройный,
И глаза огни метали;
Он лицом прекрасно бледным
Был Георгию подобен.

Так мечтала донна Клара,
Опуская очи долу;
И, поднявши и внезапно,
Видит—этот рыцарь с нею.

Шопоты, рукопожатья,
И они в сияньи ходят;
И зефир несется льстивый,
Сказочно целуя розы.

И под тем приветом розы,
Как гонцы любви, пылают…
«Но скажи мне, дорогая,
Отчего ты покраснела?»

— Комары меня тревожат.
Комары мне ненавистны
Летом, милый, как евреев
Долгоносая порода…--

«Брось ты мошек, брось евреев»,
Говорит с улыбкой рыцарь;
С миндалей легко слетают
Тысячи цветочных хлопьев.

Тысячи цветочных хлопьев
Разливали ароматы.
«Но скажи мне, дорогая,
Всем ли сердцем ты со мною?»

— Я люблю тебя, мой милый,
В том могла-б тебе поклясться
Тем, кого убили злобно
Богохульники евреи…

«Брось, прошу, забудь евреев»,
Говорит с улыбкой рыцарь.
В лунном свете, как в виденьи,
Чуть колеблются лилеи.

Чуть колеблются лилеи,
Обращая взоры к звездам.
«Но скажи мне, дорогая,
Эта клятва непритворна?»

— Нет во мне притворства, милый,
Как в груди моей, любимый,
Нет ни капли крови мавров
И жидовской грязной крови.

«Брось ты мавров и евреев»,
Говорит с улыбкой рыцарь;
В тени миртовой беседки
Он уводит дочь Алькада.

Мягкими сетями страсти
Он ее опутал тайно,
Кратки речи, долги ласки,
Переполнены сердца их.

Словно песнь невесты тает,
Соловей поет влюбленный;
Светляки летают, словно
Это с факелами пляска.

И в беседке стало тише,
Только слышен полусонный
Тихий шопот умных миртов
Да цветов кругом дыханье.

Но внезапно вновь из замка
Труб и бубен слышны звуки,
И от рыцаря отпрянув,
Вдруг очнулась донна Клара.

— Слышишь, милый, слышишь клики;
Но пред тем, как нам разстаться,
Ты свое открой мне имя,
Ты скрывал его так долго.

И смеясь лукаво, рыцарь
Донны пальчики целует
И чело ея, и губы,
Говоря ей на прощанье: —

«Я, синьора, ваш любимый,
Сын известнаго повсюду,
Досточтимаго раввина
Израэля в Сарагоссе».

Генрих Гейне

Зловещий грезился мне сон

Зловещий грезился мне сон…
И люб, и страшен был мне он;
И долго образами сна
Душа, смутясь, была полна.

В цветущем — снилось мне — саду
Аллеей пышной я иду.
Головки нежныя клоня,
Цветы приветствуют меня.

Веселых пташек голоса
Поют любовь; а небеса
Горят, и льют румяный свет
На каждый лист, на каждый цвет.

Из трав курится аромат;
Теплом и негой дышит сад…
И все сияет, все цветет,
Все светлой радостью живет.

В цветах и в зелени кругом,
В саду был светлый водоем.
Склонялась девушка над ним
И что-то мыла. Неземным

В ней было все: и стан, и взгляд,
И рост, и поступь, и наряд.
Мне показалася она
И незнакома, и родна.

Она и моет, и поет —
И песнью за̀ сердце берет:
«Ты плещи, волна, плещи!
Холст мой белый полощи!»

К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И здесь зачем, и моешь что̀?»

Она в ответ мне: «Будь готов!
Я мою в гроб тебе покров.»
И только молвила — как дым
Исчезло все. — Я недвижим

Стою в лесу. Дремучий лес
Касался, кажется, небес
Верхами темными дубов;
Он был и мрачен и суров.

Смущался слух, томился взор…
Но — чу! вдали стучит топор.
Бегу заросшею тропой —
И вот поляна предо мной.

Могучий дуб на ней стоит —
И та же девушка под ним;
В руках топор… И дуб трещит,
Прощаясь с корнем вековым.

Она и рубит, и поет —
И песнью за̀ сердце берет:
«Ты руби, мой топорок!
Наруби ты мне досок!»

К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И рубишь дерево на что́?»

Она в ответ мне: «Близок срок!
Тебе на гроб рублю досок.»
И только молвила — как дым
Исчезло все. — Тоской томим,

Гляжу — чернеет степь кругом,
Как опаленная огнем,
Мертва, безплодна… Я не знал,
Что ждет меня; но весь дрожал.

Иду… Как облачный туман,
Мелькнул вдали мне чей-то стан.
Я подбежал… Опять она!
Стоит, печальна и бледна,

С тяжелым заступом в руках —
И роет им. Могильный страх
Меня обял. О, как она
Была прекрасна и страшна!

Она и роет и поет —
И скорбной песнью сердце рвет:
«Заступ, заступ! глубже рой:
Надо в сажень глубиной!»

К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И здесь зачем, и роешь что́?»

Она в ответ мне: «Для тебя
Могилу рою.» — Ныла грудь,
И содрогаясь и скорбя;
Но мне хотелось заглянуть

В свою могилу. — Я взглянул…
В ушах раздался страшный гул,
В очах померкло… Я скатился
В могильный мрак — и пробудился.

Генрих Гейне

Морское видение

А я лежал у борта корабля,
И, будто бы сквозь сон, смотрел
В зеркально чистую морскую воду…
Смотрел все глубже, глубже —
И вот, на дне передо мной
Сперва, как сумраком подернуты туманным,
Потом ясней, в определенных красках,
И куполы, и башни показались,
И наконец, как солнце, светлый, целый город
Древне-фламандский,
Жизнию кипящий.
Там, в черных мантиях, серьезные мужчины,
С брыжами белыми, почетными цепями,
Мечами длинными и лицами такими ж,
По площади, кишащей пестрым людом,
Шагают к ратуше с крыльцом высоким,
Где каменные статуи царей
Стоят настороже с мечом и скиптром.
Невдалеке, где тянутся рядами
Со стеклами блестящими дома,
И пирамидами острижены деревья,
Там, шелком шелестя, девицы ходят,
И целомудренно их розовые щечки
Одеты шапочкою черной
И пышными кудрями золотыми,
Из-под нее бегущими наружу.
В испанских платьях молодые франты
Рисуются и кланяются ловко;
Почтенные старушки,
В коричневых и старомодных платьях,
Неся в руках молитвенник и четки,
Спешат, ногами семеня,
К высокой церкви,
На звон колоколов
И звуки стройные органа.

Я сам охвачен тайным содроганьем…
Далекий звон домчался до меня…
Тоской глубокою и грустью бесконечной
Мое сдавилось сердце,
Еще незалечившееся сердце;
Мне чудится, что губы дорогие
Опять его целуют раны,
И точат кровь из них,
И капли красные, горячие, катятся
Струею медленной и долгой
На старый дом, стоящий там, внизу,
В подводном городе глубоком —
На старый дом с высокими стенами
Меланхолически пустынный,
Где только девушка у нижнего окна
Сидит, склонивши на руку головку,
Как бедное, забытое дитя —
И знаю я тебя,
Забытое и бедное дитя!

Так вот как глубоко, на дно морское,
Из детской прихоти ты скрылась от меня
И не могла уже оттуда выйти,
И меж чужими ты, чужая, все сидела…
И так столетья шли…
А я меж тем с душой, печалью полной,
Искал тебя по всей земле,
И все тебя искал,
Тебя, всегда любимую,
Тебя, давно потерянную
И снова обретенную.
Тебя нашел я, и смотрю опять
На милый образ твой,
На умные и верные глаза,
На милую улыбку…
Теперь с тобой я не расстанусь больше,
И на морское дно к тебе сойду,
И кинусь я, раскрыв обятья,
К тебе на грудь…

Но вовремя как раз меня
Схватил за ногу капитан
И оттащил от борта,
И крикнул мне, сердито засмеявшись:
«Да что вы, помешались, доктор?»

Генрих Гейне

Аполлон

Над самым обрывом обитель стоит;
Рейн мимо несется, как птица;
И сквозь монастырской решетки глядит
На Рейн молодая белица.

На Рейне, вечерней зарей облита,
Колышется шлюпка; цветами
Пестреет на парусе гордом тафта;
Обвешана мачта венками.

Кудрявый красавец стоит над рулем,
Как образ античного бога;
Пурпурная тога надета на нем,
И вышита золотом тога.

У ног его девять богинь возлежат —
Из мрамора вылиты лики;
Их стройные формы призывно сквозят
Под складками легкой туники.

Кудрявый красавец поет про любовь,
На сладостной лире играет…
Горит у белицы встревоженной кровь
И к сердцу ключом прикипает.

И крестится раз она — раз и другой;
Но бедной и крест не помога,
И жмет ей своей беспощадной рукой
Болезненно сердце тревога.

«Я бог всесильный музыки;
Повсюду я прославлен;
Мне на Парнасе, в Греции,
Издревле храм поставлен.

Да, на Парнасе, в Греции,
Я восседал и пенью
Внимал у струй Касталии,
Под кипарисной тенью,

Порой со дщерями деля
Торжественные хоры;
Звучали всюду ля-ля-ля,
И смех, и разговоры.

А между тем — тра-ра, тра-ра —
Гремели звуки рога:
В лесу охотилась сестра,
Горда и быстронога.

Не знаю, как случалося,
Но только освежали
Уста струи Касталии —
Уста мои звучали:

Я пел, невольно слух маня,
Невольно лира пела,
Как будто Дафнэ на меня
Тогда сквозь лавр глядела.

Я пел — лились амброзией
Моих напевов волны,
И были звучной славою
Земля и небо полны.

Лет с тысячу из Греции
Я изгнан… Миновалось…
Но сердце — сердце в Греции
Возлюбленной осталось…»

В одеяние бегинок —
В эпанечку с капюшоном
Из грубейшей черной саржи
Вся закуталась белица,

И идет она поспешно
По голландской по дороге,
Вдоль по Рейну, и поспешно
Каждых встречных опрошает:

«Не видали ль Аполлона?
Он одет в пурпурной тоге;
Сладко он поет под лиру:
Он кумир мой вожделенный».

Но никто не отвечает:
Кто спиною повернется,
Кто в глаза ей захохочет,
Кто прошепчет ей: «Бедняжка!»

Но дорогу переходит
Ей старик; он весь трясется;
Цифры в воздухе выводит
И поет гнусливо что-то.

За спиной его котомка;
На макушке трехугольный
Колпачок; лукаво щурясь,
Внемлет он речам белицы:

«Не видали ль Аполлона?
Он одет в пурпурной тоге;
Сладко он поет под лиру:
Он кумир мой вожделенный».

Головой качая дряхлой,
Отвечал он ей подробно,
И забавно, при ответе,
Дергал острую бородку:

«Не видал ли Аполлона?
Отчего ж его не видеть?
Я видал его нередко
В амстердамской синагоге.

Он служил там запевалой,
Прозывался Рабби Фебиш —
Аполлон на их наречье,
Но кумиром мне он не был.

Ну, и пурпурную тогу
Также знаю; славный пурпур:
По восьми флоринов, только
Недоплачено полсуммы.

А родитель Аполлона,
Моисей, прозваньем Йитчер, —
Всякой всячины обрезчик…
И, конечно, уж червонцев.

Мать приходится кузиной
Зятю нашему… Торгует:
Огурцов у ней соленых
И ветошек разных много.

Сына вряд ли очень любят.
Славный он игрок на лире;
Но играть гораздо лучше
Он привык в тарок и в ломбер.

Ну, и вольница при этом:
Потерял недавно место;
Ест свинину; бродит с труппой
Нарумяненных актеров.

И по ярмаркам он с ними
Представляет в балаганах
Арлекина, Олоферна
И царя Давида даже.

Говорят, царя Давида
Представляет он удачно,
И псалмы поет на ветхом
Иудейском диалекте.

В Амстердаме, проигравшись
В пух и в прах в игорном доме,
Набрал муз теперь и с ними
Разезжает Аполлоном.

Ту, которая потолще
И венок лавровый носит,
И визжит, зовут подруги,
Да и все: Зеленой Свинкой».

Генрих Гейне

Песнь океанид

Меркнет вечернее море,
И одинок, со своей одинокой душой,
Сидит человек на пустом берегу
И смотрит холодным,
Мертвенным взором
Ввысь, на далекое,
Холодное, мертвое небо
И на широкое море,
Волнами шумящее.
И по широкому,
Волнами шумящему морю
Вдаль, как пловцы воздушные,
Несутся вздохи его —
И к нему возвращаются, грустны;
Закрытым нашли они сердце,
Куда пристать хотели…
И громко он стонет, так громко,
Что белые чайки
С песчаных гнезд подымаются
И носятся с криком над ним…
И он говорит им, смеясь:

«Черноногие птицы!
На белых крыльях над морем вы носитесь,
Кривым своим клювом
Пьете воду морскую;
Жрете ворвань и мясо тюленье…
Горька ваша жизнь, как и пища!
А я, счастливец, вкушаю лишь сласти:
Питаюсь сладостным запахом розы,
Соловьиной невесты,
Вскормленной месячным светом;
Питаюсь еще сладчайшими
Пирожками с битыми сливками;
Вкушаю и то, что слаще всего, —
Сладкое счастье любви
И сладкое счастье взаимности!

Она любит меня! Она любит меня!
Прекрасная дева!
Теперь она дома, в светлице своей, у окна,
И смотрит на вечерний сумрак —
Вдаль, на большую дорогу,
И ждет, и тоскует по мне — ей-богу!
Но тщетно и ждет, и вздыхает…
Вздыхая, идет она в сад,
Гуляет по́ саду
Среди ароматов, в сиянье луны,
С цветами ведет разговор
И им говорит про меня:
Как я — ее милый — хорош,
Как мил и любезен, — ей-богу!
Потом и в постели, во сне, перед нею,
Даря ее счастьем, мелькает
Мой милый образ;
И даже утром, за кофе, она
На бутерброде блестящем
Видит мой лик дорогой
И страстно седает его — ей-богу!»

Так он хвастает долго,
И порой раздается над ним,
Словно насмешливый хохот,
Крик порхающих чаек.
Вот наплывают ночные туманы;
Месяц, желтый, как осенний лист,
Грустно сквозь сизое облако смотрит…
Волны морские встают и шумят…
И из пучины шумящего моря
Грустно, как ветра осеннего стон,
Слышится пенье:
Океаниды поют,
Милосердные, чудные девы морские…
И слышнее других голосов
Ласковый голос
Среброногой супруги Пелея…
Океаниды уныло поют:

«Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Скорбью истерзанный!
Убиты надежды твои,
Игривые дети души,
И сердце твое — словно сердце Ниобы —
Окаменело от горя.
Сгущается мрак у тебя в голове,
И вьются средь этого мрака,
Как молнии, мысли безумные!
И хвастаешь ты от страданья!
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Упрям ты, как древний твой предок,
Высокий титан, что похитил
Небесный огонь у богов
И людям принес его,
И, коршуном мучимый,
К утесу прикованный,
Олимпу грозил, и стонал, и ругался
Так, что мы слышали голос его
В лоне глубокого моря
И с утешительной песнью
Вышли из моря к нему.
Безумец! безумец! Хвастливый безумец!
Ты ведь бессильней его,
И было б умней для тебя
Влачить терпеливо
Тяжелое бремя скорбей —
Влачить его долго, так долго,
Пока и Атлас не утратит терпенья
И тяжкого мира не сбросит с плеча
В ночь без рассвета!»

Долго так пели в пучине
Милосердые, чудные девы морские.
Но зашумели грознее валы,
Пение их заглушая;
В тучах спрятался месяц; раскрыла
Черную пасть свою ночь…
Долго сидел я во мраке и плакал.

Генрих Гейне

Германия

Будь безумцем и поэтом,
Если сердце рвется ввысь;
Только в жизни ты при этом
К воплощеньям не стремись!

Были дни — я помню гору,
Рейн манил внизу меня;
Вся страна цвела в ту пору
Предо мной в сиянье дня.

И под рокот мелодичный
Волны свой свершали путь;
Дрожь услады необычной
Мне закрадывалась в грудь.

А теперь дойду до цели —
Уж мелодия не та:
Сны и грезы облетели,
В прах развеялась мечта.

А теперь взгляну с вершины
На простор родной земли:
Там, где жили исполины,
Ныне карлики пошли.

Вместо мира золотого,
Что добыт ценой смертей,
Вижу я, куются снова
Злые цепи для людей.

Слышу я, поносят с жаром
Тех, кто в яростном бою
Подставлял не раз ударам
Грудь бесстрашную свою.

О, позор! Страной забыты,
В небреженье храбрецы;
Жалким рубищем прикрыты
Их священные рубцы!

Соль земли, надежда края,
Ходят неженки в шелках,
Честь венчает негодяя
И наемника — размах.

Клеветой на предков чинных
Стал немецкий наш наряд,
И камзолы о старинных,
Прежних днях нам говорят,

Днях, когда с простым обличьем
Добрый нрав в согласье жил
И, покорствуя приличьям,
Юный возраст старость чтил;

Когда девушке не лгали
Вздохи модного юнца
И князьки не украшали
Лжеприсягою венца;

Когда все вершилось словом,
А не записями книг,
И под панцырем суровым
Билось сердце каждый миг.

Здесь, в садах, родные недра
Не один взрастили цвет;
Их земля питает щедро,
Небо льет им кроткий свет.

Но цветок, что встарь когда-то
Расцветал и на скалах,
Он, источник аромата,
Не растет у нас в садах.

Люди с твердою рукою
Чтили в нем любви залог;
Благосклонностью людскою
Именуется цветок.

Путник, к замку на вершине
Тщетно ты направишь шаг:
Не уют ты встретишь ныне,
А лишь холод, жуть и мрак.

Мост подемный кверху вскинут,
Не трубит дозор в трубу;
Властелин и стража стынут
Под землей, уснув в гробу.

Жены дремлют в склепах тоже,
Те, что нежностью цвели;
Тут сокровища дороже
Высших ценностей земли.

Песней неги и томленья
Веет в сумраке могил,
Ибо дух благоговенья
И любви там опочил.

Но и нашим дамам нежным,
Тоже любящим, — хвала:
Так подходят им, прилежным,
Танцы, живопись, игла.

Воспевают звучно очень
Старину, любовь навек,
Сомневаюсь тут же, впрочем,
Так ли создан человек.

Наши матери когда-то
Полагали, что алмаз,
В мире всех прекрасней, свято
Погребен в душе у нас.

Не совсем уж от мамаши
Отличается и дочь;
Быть в алмазах дамы наши,
Как-никак, отнюдь не прочь.

Призрак дружбы




Пусть во власти суеверья




Дивный жемчуг Иордана
Алчным Римом подменен,



Прочь, видения былого,
Скройтесь, призраки теней!
Не вернет пустое слово
Красоты ушедших дней.

Генрих Гейне

Боги Греции

О, полно, блистающий месяц! В твоем величавом сиянии,
Широкое море сверкает, как золото в быстрых струях;
Весь берег облит как бы утренним светом,
Но с призрачно-сумрачным, тихим оттенком.
По светло-лазурному своду беззвездного неба
Проносятся белые тучи,
Как лики богов-исполинов
Из ярко блестящего мрамора…
Нет, нет, то не тучи!
То сами они, то могучие боги Эллады,
Те боги, что весело так заправляли когда-то вселенной,
А нынче забыты, без жизни,
Как сонм привидений громадных,
Проходят по не́бу в полуночный час.
Обят изумлением чудным, смотрю я
На этот воздушный, большой Пантеон,
На этих богов-исполинов,
Безмолвно и страшно свершающих по́ небу путь.
Вот он, вот Кронион, владыка небесного царства!
Узнал я его белоснежные кудри,
Те славные, некогда целый Олимп потрясавшие кудри…
В руке он потухшую молнию держит,
В лице громовержца — несчастье и скорбь,
Но старая гордость с него не исчезла доныне.
Да, славное время то было, о Зевс,
Когда ты себе на потеху
Брал отроков, нимф, гекатомбы
И ими небесно себя услаждал!..
Но царствовать вечно нельзя и бессмертным,
И новые старых сгоняют,
Так некогда сам ты седого отца своего
И дяде́й — титанов согнал,
Отцеубийца-Юпитер!...
Узнал и тебя я, надменная Зевса супруга!
Ревнивой тоскою наполнено сердце твое,
И очи большие твои потускнели,
И нет уже силы в лилейных руках,

Узнал и тебя я, Паллада-Афина!
Ни щит твой, ни мудрость, как видно, спасти не умели
От гибели гордых богов!
Узнал и тебя, Афродита,
Тебя, что была золотой и серебряной стала…
Хоть пояс волшебный ты носишь еще и теперь,
Но с ужасом тайным гляжу на твою красоту я,
И если бы телом своим осчастливить меня
Ты вдруг пожелала, как древних героев, —
Я умер бы верно от страха!..
Богинею трупов ты кажешься мне,
Венера-Любитина!
Не с прежней любовью глядит тебе в очи,
Бесстрашный и гордый Арей.
И юноша Феб-Аполлон омрачился печалью:
Молчит его лира, та лира,
Что весело так на пирах олимпийских звучала.
Еще молчаливо-грустнее Эфест. Да и как же
Не быть ему грустным? Ведь он, хромоногий,
Не будет уж Гебу cменять на пирах
И в кубки вливать торопливо
Спасителый нектар. — Давно уж умолкнул
Когда-то немолкнувший хохот богов…
Я вас никогда не любил, олимпийские боги!
Затем, что мне греки противны давно
И римляне мие ненавистны!
Но все ж состраданье святое и горькая жалость
Сжимают мне сердце,
Когда я гляжу в вышину
На вас, позабытые боги,
Вас, мертвые, ночью бродящие тени,
Непрочные, словно туман разгоняемый ветром.
Такие слова говорил я, и видимо глазу
Краснели воздушные образы в небе,
Взглянули в глаза мне они умирающим взглядом
И вдруг с небосклона исчезли.
Сокрылся и месяц за черною, новою тучей,
Запенилось бурное море,
И в небе зажглись победительно вечные звезды.

Генрих Гейне

Затмение света

Май наступил, златисто-светлый, нежно
И ароматно веющий, раскинул
Ковер зеленый, сотканный из ярких
Цветов и солнечных лучей, в алмазах
Росы играющих, и, улыбаясь
Голубенькими глазками фиалок,
Он милый род людской в свои обятья
Зовет приветливо. Тупой народ
На первый зов спешит в обятья Мая.
Мужчины светлыя надели брюки
И праздничные фраки с золотыми,
Сверкающими пуговками; дамы
Оделись в цвет невинности; усы
Подвили юноши; девицы дали
Простор груди; поэты городские
Кладут в кармам бумагу, карандаш,
Лорнетку—и пестреющей толпою
Все за город стремятся. Там, на чистом
И вольном воздухе садятся на траву
Душистую, наивно восклицают:
«Как быстро кустики растут!»—цветами
Играют, внемлют щебетанью птичек,
И до небес несутся ликованья.
Май и ко мне пришел, три раза в дверь
Мою он стукнул.—«Отопри, я—Май!
Я за тобой пришел, мечтатель бледный,
Я поцелуем освежу тебя».
Но я не отпер двери. Ты напрасно
Завлечь меня желаешь, гость коварный!
Насквозь тебя я вижу! Вижу я
Насквозь и мироздание, глубоко
Я заглянул, увидел слишком много —
И отлетела радость, скорбь на веки
Запала в сердце мне. Я проникаю взором
Сквозь каменныя стены как домов,
Так и сердец людских, и вижу там
Обман и ложь, и нищету и горе.
Я мысли сокровенныя читаю
На лицах: в целомудренном румянце
Девиц я трепет тайной похоти читаю;
А юношей высокое чело,
Сияющее гордым вдохновеньем,
Покрыто, вижу ясно, колпаком
Дурацким с погремушкой. Я повсюду
Уродливыя только лица вижу,
Да тени хилыя, и я не знаю,
Как мне назвать приличней нашу землю —
Больницей, или домом сумасшедших.
Я вижу сквозь кору земную все
Те ужасы, которые напрасно
Ковром цветущим прикрывает Май.
Я вижу под землею мертвецов
В могилах темных: сложены их руки,
Глаза открыты, лица сини, черви
Из уст их выползают. На отцовской
Могиле сын с развратницей уселся;
Кругом их трели соловьев каким-то
Злорадным смехом льются, и цветы
Могильные насмешливо кивают
Головками. Отец в своем гробу
Зашевелился, дрогнула земля
Болезненно… О, мать земля, я вижу
Твои страдания, я вижу огнь,
Палящий грудь твою; я вижу,
Как раны древния твои раскрылись
И как из них и кровь, и дым, и пламя
Струею бьет. Я вижу дерзновенных
Сынов твоих, Титанов. Из подземных,
Глубоких бездн поднявшись, до небес
Нагромоздивши скалы, потрясая
Кровавым факелом, они стремятся
С неудержимой яростью на небо;
И стаи черных карликов вослед
Ползут за ними. С треском гаснут звезды
Небесныя. Рукою дерзновенной
Они срывают занавес с престола
Владыки Зевса; с воплем пали ниц,
Обяты страхом, сонмы светлых духов.
Весь бледный на своем престоле, Зевс
Сорвал с себя корону; растрепались
Седые волосы. Со смехом диким
Титаны поджигают свод небесный,
А карлики бичами огневыми
По спинам хлещут гениев; от боли
Те, корчась, изгибаются. В пространство
Их низвергают демоны, схватив
За кудри светлыя. И вижу я
И своего там гения с кудрями
Златистыми и вечною любовью
В очах его лазурных. Вижу я,
Как черный, страшно безобразный демон
Схватил его в обятия свои
И, скаля зубы, сладострастно смотрит
На красоту его и крепче, крепче
В обятиях сжимает. Побледнел
Мой бедный гений… Вдруг из края в край
Вселенной вопль пронзительный пронесся,
И рухнули столпы, и свод небесный
Обрушился на землю, и над миром
Погибшим воцарился первобытный мрак.

Генрих Гейне

Дон Рамиро

«Донна Клара! Донна Клара!
Радость пламенного сердца!
Обрекла меня на гибель,
Обрекла без сожаленья.

Донна Клара! Донна Клара!
Дивно сладок жребий жизни!
А внизу, в могиле темной,
Жутко, холодно и сыро.

Донна Клара! Завтра утром
Дон Фернандо перед богом
Назовет тебя супругой, —
Позовешь меня на свадьбу?»

«Дан Рамиро! Дон Рамиро!
Речь твоя мне ранит сердце,
Ранит сердце мне больнее,
Чем укор светил небесных.

Дон Рамиро! Дон Рамиро!
Отгони свое унынье;
Много девушек на свете, —
Нам господь судил разлуку.

Дон Рамиро, ты, что мавров
Поборол с такой отвагой,
Побори свое упорство —
Приходи ко мне на свадьбу».

«Донна Клара! Донна Клара!
Да, клянусь тебе, приду я.
Приглашу тебя на танец, —
Я приду, спокойной ночи!

Спи спокойно!» Дверь закрылась;
Под окном стоит Рамиро,
И вздыхает, каменея,
И потом уходит в сумрак.

Наконец, в борьбе упорной,
День сменяет мглу ночную;
Словно сад, лежит Толедо,
Сад, пестреющий цветами.

На дворцах и пышных зданьях
Солнца отсветы играют,
Купола церквей высоких
Пламенеют позолотой.

И гудит пчелиным роем
Перезвон на колокольнях,
И несутся песнопенья
К небесам из божьих храмов.

А внизу, внизу, смотрите! —
Там из рыночной часовни
Люди праздничным потоком
Выливаются на площадь.

Блещут рыцари и дамы,
Свита золотом сияет,
И со звоном колокольным
Гул сливается органа.

Но почтительно и скромно
Уступают все дорогу
Юной паре новобрачных —
Донне Кларе и Фернандо.

До ворот дворца Фернандо
Зыбь людская докатилась;
Там свершится брачный праздник
По старинному обряду.

Игры трапезу сменяют
В ликованье беспрерывном;
Время мчится незаметно,
Ночь спускается на землю.

Гости званые средь зала
Собираются для танцев;
В блеске свеч сверкают ярче
Драгоценные наряды.

На особом возвышенье
Сел жених, и с ним невеста;
Донна Клара, дон Фернандо
Нежно шепчутся друг с другом.

И поток людской шумнее
Разливается по залу,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Но скажи, зачем ты взоры,
Повелительница сердца,
Устремила в угол зала?» —
Удивленно молвит рыцарь.

«Иль не видишь ты, Фернандо,
Человека в черном платье?»
И смеется нежно рыцарь:
«Ах! То тень лишь человека!»

И, однако, тень подходит —
Человек подходит в черном,
И тотчас, узнав Рамиро,
Клара кланяется робко.

В это время бал в разгаре,
Все неистовее в вальсе
Гости парами кружатся,
Пол грохочет, сотрясаясь.

«Я охотно, дон Рамиро,
Танцевать пойду с тобою,
Но зачем ты появился
В этом мрачном одеянье?»

И пронизывает взором
Дон Рамиро донну Клару;
Охватив ее, он шепчет:
«Ты велела мне явиться!»

И в толпе других танцоров
Оба мчатся в вальсе диком,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Ты лицом белее снега!» —
Шепчет Клара с тайным страхом.
«Ты велела мне явиться!» —
Глухо ей в ответ Рамиро.

Ярче вспыхивают свечи,
И поток людской теснится,
И гремят победно трубы,
И грохочут в такт литавры.

«Словно лед, твое пожатье!» —
Шепчет Клара, содрогаясь.
«Ты велела мне явиться!»
И они стремятся дальше.

«Ах, оставь меня, Рамиро!
Смерти тлен в твоем дыханье!»
Он в ответ, все так же мрачно:
«Ты велела мне явиться!»

Пол дымится, накаляясь,
И ликуют альт и скрипка;
Словно в чарах смутной сказки,
Все кружится в светлом зале.

«Ах, оставь меня, Рамиро!» —
Не смолкает женский ропот.
И Рамиро неизменно:
«Ты велела мне явиться!»

«Если так, иди же с богом!» —
Клара вымолвила твердо,
И, едва она сказала,
Без следа исчез Рамиро.

Клара стынет, смерть во взгляде,
На душе могильный холод;
Мысли в трепетном бессилье
Погрузились в царство мрака.

Наконец, туман редеет,
Раскрываются ресницы;
Но теперь от изумленья
Вновь хотят сомкнуться очи:

С той поры как бал начался,
Клара с места не сходила;
Рядом с нею дон Фернандо,
Он участливо ей шепчет:

«Отчего ты побледнела?
Отчего твой взор так мрачен?» —
«А Рамиро?» — шепчет Клара,
Цепенея в тайном страхе.

И суровые морщины
Прорезают лоб супруга:
«Госпожа, к чему — о крови?
В полдень умер дон Рамиро».

Генрих Гейне

Сумерки богов

Вот май — и с ним сиянья золотые,
И воздух шелковый, и пряный запах.
Май обольщает белыми цветами,
Из тысячи фиалок шлет приветы,
Ковер цветочный и зеленый стелет,
Росою затканный и светом солнца,
И всех людей зовет гостеприимно,
И глупая толпа идет на зов.
Мужчины в летние штаны оделись,
На новых фраках пуговицы блещут,
А женщины — в невинно-белых платьях.
Юнцы усы весенние все крутят,
У девушек высоко дышат груди;
В карман кладут поэты городские
Бумагу, карандаш, лорнет, — и шумно
Идет к воротам пестрая толпа
И там садится на траве зеленой,
Дивится росту мощному деревьев,
Срывает разноцветные цветочки,
Внимает пению веселых птичек
И в синий небосвод, ликуя, смотрит.

Май и ко мне пришел. Он трижды стукнул
В дверь комнаты и крикнул мне: «Я — май!
Прими мой поцелуй, мечтатель бледный!»
Я, дверь оставив на запоре, крикнул:
«Зовешь напрасно ты, недобрый гость!
Я разгадал тебя, я разгадал
Устройство мира, слишком много видел
И слишком зорко; радость отошла,
И в сердце мука вечная вселилась.
Сквозь каменную я смотрю кору
В дома людские и в сердца людские,
В тех и в других — печаль, обман и ложь.
Я в лицах мысли тайные читаю —
Дурные мысли. В девичьем румянце
Дрожит — я вижу — тайный жар желаний;
На гордой юношеской голове
Пестреет — вижу я — колпак дурацкий;
И рожу вижу и пустые тени
Здесь, на земле, и не могу понять —
В больнице я иль в доме сумасшедших.
Гляжу сквозь почву древнюю земли,
Как будто сквозь кристалл, и вижу ужас,
Который зеленью веселой хочет
Напрасно май прикрыть. Я вижу мертвых,
Они внизу лежат, гроба их тесны,
Их руки сложены, глаза открыты,
Бела одежда, лица их белы,
А на губах коричневые черви.
Я вижу — сын на холм отца могильный
С любовницей присел на краткий срок;
Звучит насмешкой пенье соловья,
Цветы в лугах презрительно смеются;
Отец-мертвец шевелится в гробу,
И вздрагивает мать-земля сырая».

Земля, я знаю все твои страданья,
В твоей груди — я вижу — пламя пышет,
А кровь по тысяче струится жил.
Вот вижу я: твои открылись раны,
И буйно брызжет пламя, дым и кровь.
Вот смелые твои сыны-гиганты —
Отродье древнее — из темных недр
Идут, и красный факел каждым поднят;
И, ряд железных лестниц водрузив,
Стремятся ввысь, на штурм небесной тверди,
И гномы черные за ними лезут,
И с треском топчут золотые звезды.
Рукою дерзкой с божьего шатра
Завеса сорвана, и с воем ниц
Упали сонмы ангелов смиренных.
И, сидя на престоле, бледный бог
Рвет волосы, венец бросает прочь,
А буйная орда теснится ближе.
Гиганты красных факелов огонь
В небесное бросают царство, гномы
Бичами ангельские спины хлещут, —
Те жмутся, корчатся, боясь мучений, —
И за волосы их швыряют вниз.
И своего я ангела узнал:
Он с нежными чертами, русокудрый,
И вечная в устах его любовь,
И в голубых глазах его — блаженство.
И черным, отвратительным уродом
Уже настигнут он, мой бледный ангел.
Осклабясь, им любуется урод,
В обятьях тело нежное сжимает —
И резкий крик звучит по всей вселенной,
Столпы трещат, земля и небо гибнут.
И древняя в права вступает ночь.

Генрих Гейне

Воспоминание

О, грустно милое мечты моей созданье!
Зачем ко мне пришла ты вновь?
Ты смотришь на меня: покорная любовь
В твоих глазах — твое я чувствую дыханье…
Да, это ты! тебя, ах, знаю я,
И знаешь ты меня, страдалица моя!

Теперь я болен, сердце сожжено,
Разбито тело, все вокругь темно…
Но не таким я был в те дни былые,
Когда тебя увидел я впервые.
Исполнен свежих, гордых сил,
Я быстро шел дорогой шумной
Вослед мечте моей безумной!
Весь мир моим владеньем был —
Сбирался шар земной я растоптать ногами
И свергнуть свод небес, усыпанный звездами!

О, Франкфурт! Много ты ослов и злых людей
В стенах своих хранишь; но несмотря на это,
Люблю тебя: ты дал земле моей
Хороших королей и лучшего поэта,
И ты — тот город, где в былые времена
Со мною встретилась она…

По главной улице бродил я. Это было
Во время ярмарки. Толпа вокруг меня
Волнами двигалась… Брань, песни, болтовня —
Все это голову мою ошеломило
И я смотрел, как будто сквозь туман,
На этот пестрый океан.

И вдруг — она! С блаженным изумленьем
Увидел я небесный свет очей
И дуги мягкие бровей,
И стан, колеблемый чарующим движеньем…
Она взглянула и прошла —
И сила страстная за ней меня влекла.
Все далее и далее тянуло…
Вот уличка, таинственно темна;
Здесь с милою улыбкою она
Ко мне головку повернула
И в дом вбежала. Я скорей
Туда последовал за ней.

Старуха-бабушка своей корыстной страсти
Цветущее дитя на жертву принесла;
Но милая себя мне отдала
Не под напором этой власти —
Нет, добровольно; и в душе
Помина не было у ней о барыше.

Нет, нет, клянусь; во всем прекрасном поле,
А не в одних лишь музах знатоком
Я стал давно, и не обманет боле
Меня никто смазливеньким лицом.
Так биться грудь притворная не станет,
И так светло ложь никогда не взглянет.

Как хороша она была!
Богиня пеною морскою
Рожденная, не превзошла
Ее небесной красотою.
Ах, это не она-ль еще в дни детства, мне,
Как чудный дух являлася ко мне?

Я не узнал ее. Какой-то тьмою странной
Подернулся мой ум… Спала душа моя
В оковах чуждых чар… То счастье, что я
Искал везде, всегда, так жадно, неустанно,
Лежало, может быть, у сердца моего,
И я — я не узнал его!

С чудесным существом, в чудесном упоенье
Прогрезил я три целых дня,
И — вновь безумное стремленье
Идти вперед проснулось у меня…
Ах, милая еще прекрасней стала,
Когда пред ней весть страшная упала;

Когда, проснувшись вдругь от сладостного сна,
Вся обезумевши оть безысходной муки,
С распущенной косой, ломая дико руки,
Отчаянно звала она меня
И с воплем пала предо мною,
К моим ногам приникнув головою.

Ах, Господи! В железе шпор моих
Несчастная своими волосами
Запуталась… я видел кровь на них…
И — вырвался… Все кончилось меж нами…
Я потерял тебя, ребенок мой,
И более не встретился с тобой…

Минувших дней безумное стремленье
Исчезнуло; но где бы ни был я,
Малютка бедная моя
Передо мной как грустное видение…
Где ты теперь, в каком глухом краю?
Я растоптал, убил всю жизнь твою!..

Генрих Гейне

Сумерки богов

Явился Май, принес и мягкий воздух,
И золотой свой свет, и аромат,
И дружелюбно белыми цветами
Всех манит, и из тысячи фиалок
С улыбкой смотрит синими очами,
И расстилает свой ковер зеленый,
Весь пышно затканный лучами солнца
И утренней росой, и созывает
К себе любезных смертных. Глупый люд
На первый зов покорно поспешает.
Мужчины вышли в нанковых штанах
И в праздничных кафтанах с золотыми,
Сияющими пуговками; в цвет
Невинности все женщины оделись;
Крутит свой ус весенний молодежь;
У девушек высоко дышат груди;
Поэты городские запаслись
Карандашом, бумагой и лорнетом…
И все, ликуя, за город бегут,
Садятся на муравчатых полянах,
Любуются на быстрый рост деревьев,
На нежные и пестрые цветочки,
Внимают пенью беззаботных пташек
И шлют привет свой ясным небесам.

И у меня был Май с визитом. Трижды
В затворенную дверь он постучал
И кликнул мне: «Я Май! Не прячься, бледный
Мечтатель! выдь! Тебя я поцелую!»
Но двери я не отпер и сказал:
«Недобрый гость, зовешь меня напрасно!
Тебя насквозь прозрел я — и насквозь
Узнал строенье мира; слишком много
И слишком глубоко узнал — и прахом
Рассеялись все радости мои,
И в сердце скорби вечные вселились.
Сквозь каменную жесткую кору
Мне ясно видно все в людских домах,
В людских сердцах; и здесь и там я вижу
Обман, да ложь, да жалостное горе.
На лицах я читаю злые мысли;
В стыдливом девственном румянце виден
Мне тайный трепет похоти; над гордым
И вдохновенным юноши челом —
Колпак дурацкий. Всюду на земле
Лишь тени прокаженные я вижу
Да рожи глупые и сам не знаю,
В больнице я иль в доме сумасшедших.
Насквозь, как в чистое стекло, я вижу
И всю земную глубь, и весь тот ужас,
Что Май напрасно хочет утаить
Под пышной муравой своей. Я вижу,
Как мертвецы лежат в гробах там тесных;
Глаза раскрыты, руки скрещены,
Лицо как полотно, и бел их саван,
И черви между желтых губ клубятся.
Я вижу — сын, с любовницей шутя,
Садится на отцовскую могилу…
Вокруг с насмешкой свищут соловьи,
И нежные цветочки полевые
Лукаво издеваются, и мертвый
Отец в своей могиле шевелится,
И вздрагивает скорбно мать земля».

О бедная земля! твои терзанья
Я знаю. Вижу я, как грудь твою
Снедает пламя, как исходят кровью
Бесчисленные жилы, как широко
Твоя раскрылась рана и потоком
Вдруг хлынули огонь, и кровь, и дым.
Я вижу — из земной разверстой пасти
Выходят исполинские сыны
Предвечной ночи, машут над собой
Багровыми светильниками, ставят
Свои литые лестницы и грозно
Бегут по ним на штурм твердыни неба.
За ними лезут карлики, и с треском
Там золотые лопаются звезды.
Руками дерзновенных пришлецов
Раздернута завеса золотая
У божьего шатра, и с воем ниц
Святые сонмы ангелов упали.
Весь побледнев, сидит на троне бог,
Рвет волосы и топчет свой венец.
Горит все царство вечности. Повсюду
Пожар кровавый мечут исполины,
А карлы бьют горящими бичами
По спинам ангелов и в смертных корчах
Их за волосы тащут и кидают.
И мой хранитель-ангел там, с цветущим,
Прелестным ликом, с русыми кудрями,
С блаженством в голубых глазах и вечной
Любовью на устах… И гадкий, черный
Урод его схватил и повалил…
Со скрежетом он смотрит на его
Божественные члены… Сладострастно
Насилует его в своих обятьях…
И ярый крик несется по вселенной…
Шатнулися основы мировые —
И рухнули и небо и земля,
И воцарилась тьма предвечной ночи.

Генрих Гейне

Король Длинноухий И

Само собой, в короли прошел
Большинство голосов получивший осел,
И учинился осел королем.
Но вот вам хроника о нем:

Король-осел, корону надев,
Вообразил о себе, что он лев;
Он в львиную шкуру облекся до пят
И стал рычать, как львы рычат.
Он лошадьми себя окружает,
И это старых ослов раздражает.
Бульдоги и волки — войско его,
Ослы заворчали и пуще того.
Быка он приблизил, канцлером сделав,
И тут ослы дошли до пределов.
Грозятся восстанием в тот же день!
Король корону надел набекрень
И быстро укутался, раз-два,
В шкуру отчаянного льва.
Потом обявляет особым приказом
Ослам недовольным явиться разом,
И держит следующее слово:

«Ослы высокие! Здорово!
Ослом вы считаете меня,
Как будто осел и я, и я!
Я — лев; при дворе известно об этом
И всем статс-дамам, и всем субреттам.
И обо мне мой статс-пиит
Создал стихи и в них говорит:
«Как у верблюда горб природный,
Так у тебя дух льва благородный —
У этого сердца, этого духа
Вы не найдете длинного уха».
Так он поет в строфе отборной,
Которую знает каждый придворный.
Любим я: самые гордые павы
Щекочут затылок мой величавый.
Поощряю искусства: все говорят,
Что я и Август и Меценат.
Придворный театр имею давно я;
Мой кот исполняет там роли героя.
Мимистка Мими, наш ангел чистый,
И двадцать мопсов — это артисты.
В академии живописи, ваянья
Есть обезьяньи дарованья.
Намечен директор на место это —
Гамбургский Рафаэль из гетто,
Из Грязного вала, — Леман некто.
Меня самого напишет директор.
Есть опера и есть балет,
Он очень кокетлив, полураздет.
Поют там милейшие птицы эпохи
И скачут талантливейшие блохи.
Там капельмейстером Мейер-Бер,
Сам музыкальный миллионер.
Уже наготовил Мерин-Берий
К свадьбе моей парадных феерий.
Я сам немного занят музы́кой,
Как некогда прусский Фридрих Великий.
Играл он на флейте, я на гитаре,
И много прекрасных, когда я в ударе
И с чувством струны свои шевелю,
Тянутся к своему королю.
Настанет день — королева моя
Узнает, как музыкален я!
Она — благородная кобылица,
Высоким родом своим гордится.
Ее родня ближайшая — тетя
Была Росинанта при Дон-Кихоте;
А взять ее корень родословный
Там значится сам Баярд чистокровный;
И в предках у ней, по ее бумагам,
Те жеребцы, что ржали под флагом
Готфрида сотни лет назад,
Когда он вступал в господень град.
Но прежде всего она красива,
Блистает! Когда дрожит ее грива,
А ноздри начнут и фыркать и грохать,
В сердце моем рождается похоть, —
Она, цветок и богиня кобылья,
Наследника мне принесет без усилья.
Поймите, — от нашего сочетанья
Зависит династии существованье.
Я не исчезну без следа,
Я буду в анналах Клио всегда,
И скажет богиня эта благая,
Что львиное сердце носил всегда я
В груди своей, что управлял
Я мудро и на гитаре играл».

Рыгнул король, и речь прервал он,
Но ненадолго, и так продолжал он:

«Ослы высокие! Все поколенья!
Я сохраню к вам благоволенье,
Пока вы достойны. Чтоб всем налог
Платить без опоздания, в срок.
По добродетельному пути,
Как ваши родители, идти, —
Ослы старинные! В зной и холод
Таскали мешки они, стар и молод,
Как им приказывал это бог.
О бунте никто и мыслить не мог.
С их толстых губ не срывался ропот,
И в мирном хлеву, где привычка и опыт,
Спокойно жевали они овес!
Старое время ветер унес.
Вы, новые, остались ослами,
Но скромности нет уже меж вами.
Вы жалко виляете хвостом
И вдруг являете треск и гром.
А так как вид у вас бестолков,
Вас почитают за честных ослов;
Но вы и бесчестны, вы и злы,
Хоть с виду смиреннейшие ослы.
Подсыпать вам перцу под хвост, и вмиг
Вы издаете ослиный крик,
Готовы разнести на части
Весь мир, — и только дерете пасти.
Порыв, безрассудный со всех сторон!
Бессильный гнев, который смешон!
Ваш глупый рев обнаружил вмиг,
Как много различнейших интриг,
Тупых и низких дерзостей
И самых пошлых мерзостей,
И яда, и желчи, и всякого зла
Таиться может в шкуре осла».

Рыгнул король, и речь прервал он,
Но ненадолго, и так продолжал он:

«Ослы высокие! Старцы с сынами!
Я вижу вас насквозь, я вами
Взволнован, я злюсь на вас свирепо
За то, что бесстыдно и нелепо
О власти моей вы порете дичь.
С ослиной точки трудно постичь
Великую львиную идею,
Политикой движущую моею.
Смотрите вы! Бросьте эти штуки!
Растут у меня и дубы и буки,
Из них мне виселицы построят
Прекрасные. Пусть не беспокоят
Мои поступки вас. Не противясь,
Совет мой слушайте: рты на привязь!
А все преступники-резонеры —
Публично их выпорют живодеры;
Пускай на каторге шерсть почешут.
А тех, кто о восстании брешут,
Дробят мостовые для баррикады, —
Повешу я без всякой пощады.
Вот это, ослы, я внушить вам желал бы
Теперь убираться я приказал бы».

Король закончил свое обращенье;
Ослы пришли в большое движенье;
Они прокричали: «И-а, и-а!
Да здравствует наш король! Ура!»

Генрих Гейне

Покинув в полночь госпожу

Покинув в полночь госпожу,
Безумьем и страхом обятый, брожу
И вижу: на кладбище что-то блестит,
Зовет и манит от могильных плит.

Зовет и манит от плиты одной,
Где спит музыкант под полной луной.
И слышится шопот: «Я выйду, вот-вот!»
И бледное что-то в тумане встает.

То был музыкант, из могилы он встал,
Уселся в надгробье и цитру взял.
Он бьет по струнам проворной рукой,
И голос доносится, хриплый, глухой:

«Вы, струны, помните еще
Напев старинный, горячо
Вещавший нам о чуде?
Зовут его ангелы сладостным сном,
Зовут его демоны адским огнем,
Любовью зовут его люди!»

И чуть лишь замер песенки звук,
Как все могилы раскрылись вдруг;
И призраков бледных мятущийся рой
Певца обступил под напев хоровой:

«О любовь, любовь, любовь!
Ты смирила нашу кровь,
Смертный нам сплела покров,
Что же ты нас будишь вновь?»

Кружатся и стонут на всяческий лад,
Хохочут, грохочут, скрежещут, хрипят:
Певца обступили со всех сторон,
И вновь по струнам ударяет он:

«Браво! Браво! Веселей!
Звуку слова
Колдовского
Ты послушна, рать теней!
Да и верно, что за прок
Спать, забившись в уголок;
Поразвлечься вышел срок!
Спору нет, —
Нас сейчас не слышит свет —
Всю-то жизнь, тоской томимы,
Дураками провели мы
И в плену любовных бед.
Нынче скука нас не свяжет,
Нынче каждый пусть расскажет,
Как сюда он угодил,
Как томил
И травил
Нас любовный, дикий пыл».

Окончил певец, расступился кружок
Выходит на тощих ногах паренек:

«Я был подмастерьем портновским
С булавками и иглой;
Работал с усердьем чертовским
Булавками и иглой;
Явилась хозяйская дочка
С булавками и иглой
И сердце пронзила мне — точно
Булавками и иглой».

Хохочет, беснуется призраков рой;
Серьезен и тих, выступает второй:

«Мне Ринальдо Ринальдини,
Шиндерханно, Орландини
И в особенности Моор
Были близки с давних пор.

И влюбился я, — не скрою, —
Как и следует герою,
С сердцем, отданным мечтам
О прекраснейшей из дам.

Изводился в злой разлуке,
Изливался в страстной муке
И совал, любовью пьян,
Руку ближнему в карман.

Осердились как-то власти,
Что решил я слезы страсти,
Подступившие, как ком,
Осушить чужим платком.

И меня — святой обычай —
С соблюденьем всех приличий
Посадили под замок,
Чтоб раскаяться я мог.

Там, любовию сгорая,
Дни корпел и вечера я,
Но Ринальдо мне предстал
И с собой во тьму умчал».

Хохочет, беснуется призраков рой;
И третий выходит, обличьем герой:

«Я был королем артистов
И знал лишь любовника роль;
«О боги!» — рычал я, неистов,
И — «Ах!», когда чувствовал боль.

Играл я с Мариею вместе,
Я Мортимер был хоть куда!
Но как ни искусен я в жесте,
Она оставалась тверда.

Однажды, упав на колени,
«Святая!» — я громко вскричал
И глубже, чем нужно по сцене,
Вонзил себе в грудь кинжал».

Хохочет, беснуется призраков рой;
Четвертый выходит, покинув строй:

«Болтал профессор красноречивый,
А я кивал головой во сне,
Но, правда, с дочкой его красивой
Много приятней было мне.

Переглянусь, бывало, с нею,
С цветком прелестным, с юной весной!
Но эту весну обявил своею
Сухарь-филистер с тугой мошной.

Проклятьями я всех женщин осыпал,
И адского зелья подлил в вино?
И смерть позвал, и «на ты» с нею выпил,
И смерть мне сказала: «Ты мой, решено!»

Хохочет, беснуется призраков рой;
И пятый выходит, опутан петлей:

«Хвалился граф за бокалом вина:
«Красавица-дочь у меня — и казна!»
Сиятельный граф, на что мне казна?
Вот дочка твоя, мне по вкусу она.

И дочь и казну он держал под замком,
У графа служителей полон дом.
Что значат служители и замки? —
Подняться по лестнице — мне с руки.

Поднялся, к окошечку милой приник,
Вдруг слышу внизу проклятья крик:
«Полегче, любезный, — и я примкну,
И я погляжу на свою казну».

И граф, издеваясь, схватил меня;
Сбежались служители — шум и возня.
Эй, к дьяволу, челядь! Я вовсе не вор,
Хотел я с любимой вступить в разговор

Что толку, не верят пустой болтовне,
Веревку на шею накинули мне;
И солнце дивилось, поутру взойдя:
Меж двух столбов качался я».

Хохочет, беснуется призраков рой;
Выходит — в руках голова — шестой:

«Томим тоской, с ружьем в руках,
Я дичь выслеживал в кустах.
И слышу вдруг зловещий крик,
И ворон каркает: «Погиб!»

Когда б голубку мне найти
И в дом любимой принести!
Так я мечтал и ждал чудес,
С ружьем обшаривая лес.

Кто там воркует средь кустов?
Конечно, пара голубков.
Курок взведен, подкрался я
И вижу — милая моя!

Голубка, та, что так нежна,
В чужих обятиях она. —
Не оплошай, стрелок лихой!
И в луже крови тот, другой.

И вскоре лесом мрачный ход
Зловеще тронулся вперед,
На суд и казнь. В деревьях хрип,
И ворон каркнул мне: «Погиб!»

Хохочет, беснуется призраков рой;
Бьет музыкант по струнам рукой:

«Чудесно прежде певалось,
Но кончена, видно, игра.
Коль сердце в груди порвалось,
По домам и песням пора!»

И неистовый смех раздается опять,
И беснуется бледных призраков рать.
Тут с башни послышался хриплый бой,
И тени скрылись под грохот и вой.

Генрих Гейне

Воевода Вислоухий И

Сошлись животныя гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что́ поветствует хроника об этом.

Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем разсердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда-ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:

«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблужденьи:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокия все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальныя мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургскаго gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,

И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокаго полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник, как это родословной
Ея доказано; в ея фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфрида из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно-ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистыя ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».

Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:

«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и во́-время платить
Налоги будете, и вообще так жить,

Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нея они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Безсильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческаго рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:

«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы безстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.

Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».

Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»

Генрих Гейне

Воевода Вислоухий И

Сошлись животные гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что поветствует хроника об этом.

Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем рассердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблуждении:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокие все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальные мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургского gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,
И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокого полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник как это родословной
Ее доказано; в ее фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфри́да из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистые ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».

Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:

«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и вовремя платить
Налоги будете, и вообще так жить,
Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нее они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Бессильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческого рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:

«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы бесстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.
Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».

Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»

Генрих Гейне

Тангейзер

Бойтесь, бойтесь, эссиане,
Сети демонов. Теперь я
В поученье расскажу вам
Очень древнее поверье.

Жил Тангейзер — гордый рыцарь.
Поселясь в горе — Венеры,
Страстью жгучей и любовью
Наслаждался он без меры.

— «О, красавица Венера!
Час пришел с тобой прощаться;
Не могу я жить с тобою,
Не могу здесь оставаться».

— «Милый рыцарь, ты сегодня
Скуп на ласки. Для чего же,
Не ласкаясь и тоскуя,
Хочешь бросить это ложе?

Каждый день вином янтарным
Я твой кубок наполняла,
И венок из роз душистых
Каждый день тебе свивала».

— «Мне наскучили, подруга,
Поцелуи, вина, розы,
Мне нужны теперь страданья,
Мне доступны только слезы.

Пусть замолкнут смех и шутки,
Скорбь зову к себе на смену,
Вместо роз венок терновый
Я на голову надену».

— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Ищешь ссоры ты, конечно;
Где ж та клятва, что со мною
Обещался жить ты вечно?

В темной спальне, в сладкой неге
Я б развлечь тебя умела…
Наслажденья обещает
Это мраморное тело».

— «Нет, красавица Венера,
Красота твоя не вянет,
Многих, многих вид твой дивный
Очарует и обманет.

На груди твоей в блаженстве
Замирали боги, люди,
И теперь мне столь противен
Вечный трепет этой груди.

Ты доныне всех готова
Звать на ложе наслажденья,
Потому к тебе невольно
Получил я отвращенье».

—«Речь твоя меня жестоко,
Милый рыцарь, оскорбила.
Бил меня ты, но побои
Прежде легче я сносила.

Можно вынести удары,
Как бы не были жестоки,
Но выслушивать не в силах
Я подобные упреки.

Ласк моих тебе не нужно,
Не нужна моя забота;
Так прощай, мой друг, — сама я
Отворю тебе ворота».

Гул и звон несется в Риме.
Ряд прелатов внемлет хору.
И в процессии сам папа
Тихо шествует к собору.

На челе Урбана папы
Блеск тиары драгоценной,
И за ним несут бароны
Пурпур мантии священной.

— «Подожди, святой владыко!
Мне в грехе открыться надо!..
Только ты лишь вырвать можешь
Душу грешную из ада!..»

Хор замолк; священных гимнов
На минуту стихли звуки,
И к ногам Урбана-папы
Грешник пал, поднявши руки.

— «Ты один святой владыко,
Судишь правых и неправых;
Защити меня от ада,
От сетей его лукавых!..

Имя мне — Тангейзер — рыцарь.
За блаженством я гонялся
И семь лет в горе Венеры
Негой страсти упивался.

Лучший цвет красавиц мира
Пред Венерою бледнеет,
От речей ее волшебных
Сердце мечется и млеет.

Как цветов благоуханье
Мотылька невольно манит,
Так меня к губам Венеры
Непонятной силой тянет.

По плечам ее роскошным
Кудри падают каскадом,
Я немел, как заколдован,
Под ее всесильным взглядом.

Я стоял пред ним недвижим,
Тайным трепетом обятый,
И едва мне сил достало
Убежать с горы проклятой.

Я бежал — но вслед за мною
Взор следил все с той же силой,
И манил он, и шептал он:
«О, вернись, вернись, мой милый!»

Днем брожу я, словно призрак,
Ночь придет — и с тем же взглядом
Та красавица приходит
И со мной садится рядом.

Слышен смех ее безумный,
Зубы белые сверкают…
Только вспомню этот хохот —
Слезы с глаз моих сбегают.

Я люблю ее насильно,
Страсти гнет с себя не скину;
Та любовь сильна, как волны
Разорвавшие плотину.

Эти волны несдержимо
В белой пене с ревом мчатся,
И при встрече все ломая
В брызги мелкие дробятся.

Я спален любовью грешной,
Сердце выжжено, как камень…
Неужель в груди изнывшей
Не угаснет адский пламень?

Ты один, святейший папа,
Судишь правых и неправых,
Защити ж меня от ада,
От сетей его лукавых!..»

Папа к небу поднял руки
И вздохнув, ответил тем он:
— «Сын мой! власть моя бессильна
Там, где власть имеет демон.

Страшный демон — та Венера,
Из когтей ее прекрасных
Не могу я, бедный рыцарь,
Вырвать жертв ее несчастных.

Ты поплатишься душою
За усладу плоти грешной,
Проклят ты, а проклято́му
Путь один — во ад кромешный…»

И назад пошел Тангейзер,
Больно, в кровь стирая ноги.
В ночь вернулся он к Венере
В подземельные чертоги.

И забыла сон Венера,
Быстро ложе покидала
И, любовника руками
Обвивая, целовала.

Но ложится молча рыцарь,
Для него лишь отдых нужен,
А Венера гостю в кухне
Приготавливает ужин.

Подан ужин, и хозяйка
Гостю кудри расчесала,
На ногах омыла раны
И приветливо шептала:

— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Долго ты не возвращался;
Расскажи, в каких же странах
Столько времени скитался?»

— «Был в Италии и в Риме
Я, подруга дорогая,
По делам своим, но больше
Не поеду никуда я.

Там, где Рима дальний берег
Тибр волнами орошает,
Папу видел я: Венере
Он поклоны посылает.

Чрез Флоренцию из Рима
Я прошел, и был в Милане,
Проходил я через Альпы,
Исчезая в их тумане.

И когда я шел чрез альпы, —
Падал снег, — мне улыбались
Вкруг озера голубые
И орлы перекликались.

Я с вершины Сен-Готарда
Слышал, как храпела звонко
Вся страна почтенных немцев,
Спавших сладким сном ребенка.

И опять теперь вернулся
Я к тебе, к моей Венере
И до гроба не покину
Я твоей волшебной двери».

Генрих Гейне

Покинув прекрасной владычицы дом

Покинув прекрасной владычицы дом,
Блуждал, как безумный, я в мраке ночном;

И мимо кладбища когда проходил,
Увидел — поклоны мне шлют из могил.

С плиты музыканта несется привет;
Луна проливает-мерцающий свет…
Вдруг шопот: «Сейчас я увижусь с тобой!»
И бледное что-то встает предо мной.

То был музыкант. Он на памятник сел
И голосом диким, могильным запел,
Струн цитры касаясь костлявой рукой;
Печальная песнь полилася рекой:

«Ну, струны, песенку одну
Вы помните-ль, что в старину
Грудь обливала кровью?
Зовет ее ангел блаженством небес,
Мученьями ада зовет ее бес,
А люди — любовью!»

Раздался лишь слова последняго звук,
Могилы кладбища разверзлися вдруг,
Воздушныя тени из них поднялись,
Вокруг музыканта, как вихрь, понеслись.

«Твой огонь, любовь, любовь,
Нас в могилы уложил.
Так зачем же из могил
Вызываешь ночью вновь!»

Все плачут и воют, ревут и кряхтят,
И стонут и свищут, бушуют, шумят,
Теснят музыканта безумной толпой;
Он вновь по струнам ударяет рукой:

«Браво, браво, тени! Пляс
Продолжайте
И внимайте
Песне, сложенной для вас!
В тишине спать сладко нам,
Как мышонкам по норам;
Но поднять и шум и гам
В эту ночь,
Помешать не могут нам!

Жить мы в мире не умели,
Дураки, мы не хотели

Гнать любви безумье прочь…
Так как нынче нам удобно,
Каждый скажет пусть подробно,
Бак его вскипала кровь,
Как гнала
И рвала
На куски его любовь!»

И тощая тень, словно ветер легка,
Жужжит, выступая вперед из кружка:

«Подмастерьем у портного,
С ножницами и иглой,
Жил я, нрава был живого,
С ножницами и иглой;
Дочь хозяйская явилась
С ножницами и иглой,
И мое пронзила сердце
Ножницами и иглой!»

Хохочет веселых теней хоровод —
Сурово второй выступает вперед:

«Я Ринальдо Ринальдини,
Шиндерганно, Орландини,
Карла Мора, наконец,
Брал себе за образец,

«Я ухаживал порою,
Как они — от вас не скрою, —
И в земных прелестных фей
Я влюблялся до ушей.

«Плакал я, вздыхал умильно
И любовью был так сильно
С толку сбит, что спутал бес —
Я в чужой карман залез.

«И беднягу задержали
Лишь за то, что он в печали
Слезы вытереть тайком
Захотел чужим платком.

«С негодяями, ворами
Был упрятан я властями
По суду в рабочий дом,
Где томился под замком,

«О любви святой мечтая,
Там сидел я, шерсть мотая;
Но мой дух в прекрасный день
Унесла Ринальдо тень».

Хохочет веселых теней хоровод,
В румянах выходит дух третий вперед:

«Царил я, бывало, на сцене,
Любовников первых играл,
«О, боги!» — ревел при измене,
Блаженствуя, нежно вздыхал.

«Мортимер я был превосходный,
Мария была так мила!..
Но жесты я тратил безплодно,
Понять их она не могла!

«На счастье утратив надежду,
«Небесная», — раз я вскричал —
И в грудь глубоко, сквозь одежду,
Вонзил себе острый кинжал».

Хохочет веселых теней хоровод;
Весь в белом выходить четвертый вперед:

«Я сладко дремал под профессора чтенье,
От сна отказаться мне было не в мочь!
Зато приводила меня в восхищенье
Профессора скучнаго милая дочь.

«Она из окошка мне делала знаки,
Цветок из цветочков, мой ангел земной!
Цветок из цветочков был сорван, однако —
Филистером тощим с богатой казной.

«Тут проклял я женщин, богатых нахалов,
Чертовскаго зелья насыпал в рейнвейн
И чокнулся с смертью; при звоне бокалов
Смерть молвила: «здравствуй, зовусь я друг Гейн!»

Хохочет веселых теней хоровод;
На шее с веревкою пятый идет:

«Хвалился, пируя, граф дочкой своей
И блеском своих драгоценных камней!
Не надо мне, граф, драгоценных камней —
В восторге от дочки я милой твоей!

«Запоры, замки дочь и камни хранят,
В передней лакеев стоит длинный ряд;
Лакеи, запоры меня не страшат —
Я лестницу смело тащу к тебе в сад.

«По лестнице бойко в окно лезу я;
Вдруг слышу, внизу окликают меня:
«Дружок, подожди-ка! Вдвоем веселей,
Любитель и я драгоценных камней!»

«Так граф издевался — и схвачен я был,
Шумя, ряд лакеев меня обступил.
«Эй, к чорту вы, челядь, не жулик я, прочь!
Хотел я украсть только графскую дочь!»

«Помочь не могли уверенья слова…
В петлю угодила моя голова!
И солнце, явясь с наступлением дня,
Дивилось, увидев висящим меня».

Хохочет веселых теней хоровод;
Шестой, с головою в руке, шел вперед:

«В любовной боли и тоске
Я лесом шел с ружьем в руке;
Вдруг слышу — ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»

«Когда-б мне голубя найти,
С охоты милой принести!
Так думал я, и тут, и там
Я долго шарил по кустам.

«Чу! Шорох!.. Поцелуй!.. Опять!
Не голубки ли? Надо взять!
Спешу, взвожу курок ружья —
И что-ж? Голубка там моя!

«Невесту, милую мою
В чужих обятьях застаю…
Охотник, промаху не дай!..
И залит кровью негодяй.

«Тем лесом вскоре шел народ.
Меня везли на эшафот…
И снова ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»

Хохочет веселых теней хоровод;
И сам музыкант выступает вперед:

«Пел я песенку когда-то,
Спета песенка моя,
Ах, когда разбито сердце —
Песни кончены, друзья!»

Быстрей завертелися тени вокруг;
Тут хохот безумный удвоился вдруг;
Раздался удар колокольных часов —
К могилам рванулась толпа мертвецов.

Генрих Гейне

Белый слон

Король Сиамский Магавазант
Владеет Индией до Мартабант.
Семь принцев, сам Великий Могол
Признали ленным свой престол.

Что год — под знамена, рожки, барабаны
Тянут к Сиаму дань караваны, —
Семь тысяч верблюдов, за парами пары
Тащат ценнейшие в мире товары.

Заслышит он трубы музыкантов —
И дух улыбается Магавазантов;
Правда, он хнычет в кулуарах,
Что мало места в его амбарах.

Но эти амбары такой высоты,
Великолепия и красоты,
Здесь действительность — точь-в-точь
Сказка про тысячу и одну ночь.

«Твердынями Индры» зовутся чертоги,
В которых выставлены все боги,
Колоннообразные, с тонкой резьбою,
С инкрустацией дорогою.

Числом пятнадцать тысяч двести
Фигур и странных и страшных вместе,
Помесь людей, льва и коровы —
Многоруки, многоголовы.

Увидишь ты средь «Пурпурного зала»
Тысяча триста дерев коралла;
Странный вид — ствол до небес,
Разубраны ветки, красный лес.

Каменный пол хрусталем там устлан,
И отражает каждый куст он.
Фазаны в пестрейшем оперенье
Важно гуляют в помещенье.

Обезьяне любимой Магавазант
Навесил на шею шелковый бант,
А к этому банту он ключ привязал,
Которым был замкнут «Спальный зал».

Там камни цветные без цены
Горохом насыпаны вдоль стены
В большие кучи. В них налидо
Бриллианты с куриное яйцо.

На сероватых мешках с жемчугами
Любит король завалиться с ногами,
И обезьяна ложится с сатрапом,
И оба спят со свистом и храпом.

Но гордость его, его отрада,
То, что дороже всякого клада,
Дороже, чем жизнь, дороже, чем трон
Магавазантов белый слон.

Для высокого гостя король повелел
Построить дворец белее, чем мел;
Кровля его с золотой канителью,
Колонны с лотосной капителью.

Триста драбантов стоят наготове
В качестве лейб-охраны слоновьей,
И, упав перед ним на брюхо,
Служат ему сто три евнуха.

На блюдах златых приносится пища,
Все что почище для хоботища,
Он пьет из серебряных ведер вино,
Приправлено специями оно.

Мастят его амброй и розовой мазью,
Главу украшают цветочной вязью,
И служит как плед для породистых ног
Ему кашемировый платок.

Полнейшее счастье дано ему в общем,
Но на земле мы вечно ропщем.
Высокий зверь, неизвестно как,
Стал меланхолик и чудак.

И белый меланхоликус
Теряет к изобилию вкус,
Пробуют то, пробуют это, —
Все остается без ответа.

Напрасно водят пляски и песни
Пред ним баядеры; напрасно, хоть тресни,
Бубнят барабаны музыкантов, —
Слон не весел Магавазантов.

Что день, ухудшается положенье,
Магавазант приходит в смятенье;
Велит он призвать к ступеням храма
Умнейших астрологов Сиама.

«О звездочет, ты костьми здесь ляжешь, —
Внушает король ему, — если не скажешь,
Что у слона случилось такое,
И почему он лишился покоя».

Но трижды падя пред высоким местом,
Тот отвечает с серьезным жестом:
«Я правду скажу о слоне недужном,
И делай все, что находишь нужным.

Живет на севере жена,
Телом бела, станом стройна,
Великолепен твой слон, несомненно,
Но даже с слоном она несравненна.

В сравнении с нею слон твой лишь
Не что иное, как белая мышь;
Стан великанши из Рамаяны,
Рост — эфесской великой Дианы.

Как зти громадные извивы
Изгибаются в строй красивый,
Несут этот строй два высоких пилястра
Из белоснежного алебастра.

И этот весь колоссальный мрамор —
Есть храм кафедральный бога Амор;
Горит лампадою там в кивоте
Сердце, в котором пятна не найдете.

Поэты напрасно лезут из кожи,
Чтоб описать белизну ее кожи;
Сам Готье здесь сух, как табель, —
О, эта белая !

Снег с вершин гималайских гор
В ее присутствии сер, как сор;
А лилию — если кто ей подаст, —
Желтит и ревность и контраст.

Зовется она графиня Бьянка,
Большая, белая иностранка,
В Париже у франков ее салон,
И вот в нее влюбился слон.

Предназначением душ влекомы,
Только во сне они и знакомы,
И в сердце сонное запал
К нему высокий идеал.

С тех пор им мысль владеет одна,
И вместо здорового слона
Вы серого Вертера в нем найдете.
Мечтает он о северной Лотте.

Глубокая тайна этих связей!
Не видел ее, а тоскует по ней.
Он часто топает при луне
И стонет: «Быть бы птичкой мне».

В Сиаме осталось тело, мысли
Над Бьянкой, в области франков повисли;
Но от разлуки тела и духа
Слабеет желудок и в горле сухо.

Претит ему самый лакомый кус;
Лапша да еще Оссиан — его вкус;
Он кашлять начал, он похудел,
И ранний гроб его удел.

Хочешь спасти ведь, хочешь слона ведь
В млекопитающем мире оставить,
Пошли же высокого больного
Прямо к франкам, в Париж, и готово!

Когда его реальный вид
Прекрасной дамы развеселит,
Прообраз которой ему приснился, —
Можно сказать, что он исцелился.

Где милой его сияют очи —
Рассеется мрак духовной ночи;
Улыбка сгонит последние тени
Его мрачнейших ощущений.

А голос ее, как звуки лир,
Вернет душе раздвоенной мир;
И весело уха поднимет он лопасть, —
Он возрожден, исчезла пропасть!

Как весело, любо живешь, спешишь
В тебе, любезный город Париж:
Там прикоснется твой слон к культуре,
Раздолье там его натуре.

Но прежде всего открой ему кассу,
Дай ему денег по первому классу,
И срочным письмом открой кредит
У Ротшильд- на .

Да срочным письмом — на миллион
Дукатов примерно. Сам барон
Фон Ротшильд скажет о нем тогда:
«Слоны — милейшие господа».

Такое астролог сказал ему слово
И трижды бросился наземь снова.
Король отпустил его с приветом
И тут же прилег — подумать об этом.

Он думал этак, думал так;
Короли не привыкли думать никак.
Обезьяна пробралась к нему во дворец,
И оба заснули под конец.

Я расскажу вам после то, что
Он порешил; запоздала почта;
Ей долго пришлось блуждать, вертеться;
Она к нам прибыла из Суэца.