Море отдыхает под лучом луны,
Еле-еле слышен плеск его волны,
Робко и уныло дышит грудь моя,
O старинной песне думаю все я;
O старинной песне, где поется мне
О зарытых в море на глубоком дне
Городах, откуда сквозь морской покров
Слышатcя молитвы, звон колоколов.
Мои окрыленные песни
Далеко с тобой нас умчат,
К цветущему светлому Гангу,
В поникший над водами сад.
Он дремлет, обвитый туманом,
В чарующем свете луны,
И бродят по темным аллеям
Неясные звуки и сны.
Песни старыя и злыя,
Сны, рожденные тоской,
Схоронить хочу я нынче —
Гроб мне надобно большой.
Не скажу я, что еще в нем
Я хочу похоронить,
Только гроб тот больше бочки
Гейдельбергской должен быть.
Песни старые и злые,
Сны, рожденные тоской,
Схоронить хочу я нынче —
Гроб мне надобно большой.
Не скажу я, что еще в нем
Я хочу похоронить,
Только гроб тот больше бочки
Гейдельбергской должен быть.
Бог весть, отчего так нежданно
Тоска мне всю душу щемит,
И в памяти так неустанно
Старинная песня звучит?..
Прохладой и сумраком веет;
День выждал вечерней поры;
Рейн катится тихо, и рдеет,
Вся в искрах, вершина горы.
Для старых, мрачных песен,
Дурных, тревожных снов, —
О, если бы громадный
Для них был гроб готов!
Я собираюсь что-то
Еще в него сложить;
И бочки в Гейдельберге
Он больше должен быть.
Мои светлые червонцы,
Где блестите вы? На солнце?
Иль у рыбок золотистых,
Беззаботной неги полных,
Кувыркающихся в волнах?
У цветочков золотистых,
Что сверкают в свежих росах
Рано утром на покосах?
Все думаю о сказочке одной,
В ту сказочку и песня вплетена,
И в песне той любимая, она,
Цветет и дышит дивною весной.
Сердечко есть у девушки у той,
Но вот любовь сердечку не дана,
И глубь его надменностью полна,
И холодом, и гордостью пустой.
Не знаю, что значит такое,
Что скорбью я смущен;
Давно не дает покоя
Мне сказка старых времен.
Прохладой сумерки веют,
И Рейна тих простор.
В вечерних лучах алеют
Вершины дальних гор.
Как сглазила бабушка Лизу, решил
Народ ее сжечь в наказанье;
Судья хоть и много потратил чернил,
У бабки не вырвал сознанья.
И бросили бабку в котел, и со дна
Проклятья послышались, стоны;
Когда-ж черный дым повалил, то она
Исчезла с ним в виде вороны.
И горюя и тоскуя,
Чем мечты мои полны?
Позабыть все не могу я
Небылицу старины.
Тихо Рейн протекает,
Вечер светел и без туч,
И блестит и догорает
На утесах солнца луч.
Вы, червонцы золотые,
Скрылись где, в места какия?
Не у рыбок золотых ли,
Что́, резвясь в волнах потока,
Вдруг всплывут, нырнут глубоко?
У цветочков золотых ли,
Что́ в долине изумрудной
Под росой горять так чудно?
Беда ли, пророчество ль это…
Душа так уныла моя,
А старая, страшная сказка
Преследует всюду меня…
Все чудится Рейн быстроводный,
Над ним уж туманы летят,
И только лучами заката
Вершины утесов горят.
Поешь ты, как в старое время Тиртей,
Весь полный геройской отваги своей;
Но время для пенья и публики круг
Совсем неудачно ты выбрал, мой друг.
Она с одобреньем внимает всегда
И даже в восторге кричит иногда,
Что много в идеях твоих красоты,
Что с формой отлично справляешься ты.
О, пусть бы розы и кипарис
Над книгою этой нежно сплелись,
Шнуром увитые золотым, —
Чтоб стать ей гробницею песням моим.
Когда б и любовь схоронить я мог,
Чтоб цвел на могиле покоя цветок!
Но нет, не раскрыться ему, не цвести, —
И мне самому в могилу сойти.
Подымайтесь вы, старыя грезы!
Открывайся, сердечная дверь!
Песни сладкия, тихия слезы
Чудно рвутся наружу теперь.
Я пойду по зеленому лесу,
Где бежит ключевая вода,
Где олень горделивый гуляет
И разносятся песни дрозда.
Подымайтесь вы, старые грезы!
Открывайся, сердечная дверь!
Песни сладкие, тихие слезы
Чудно рвутся наружу теперь.
Я пойду по зеленому лесу,
Где бежит ключевая вода,
Где олень горделивый гуляет
И разносятся песни дрозда.
О, тело женское есть песнь
В альбом миротворенья!
Сам Зевс туда ее вписал
В порыве вдохновенья.
И вдохновенный тот порыв
Увенчан был удачей;
Зевс как художник совладал
С труднейшею задачей!
Женское тело — это стихи,
Они написаны богом,
Он в родословную книгу земли
Вписал их в веселии многом.
То был для него благосклонный час,
И бог был во вдохновенье,
Он хрупкий, бунтующий материал
Оформил в стихотворенье.
Гусаров очень я люблю —
В бою Господь храни их!
Люблю их без различья всех —
Как желтых, так и синих.
И мушкатеров я люблю,
Люблю всех мушкатеров —
И стариков, и молодых,
Солдат и офицеров.
Песни, вы, добрые песни мои!
Вставайте! наденьте доспехи!
Трубите в трубы
И на щите поднимите
Мою красавицу!
Отныне всевластной царицей
В сердце моем она будет
Царить и править.
Слава тебе, молодая царица!
Песни, вы, добрыя песни мои!
Вставайте! наденьте доспехи!
Трубите в трубы,
И на щите поднимите
Мою красавицу!
Отныне всевластной царицей
В сердце моем она будет
Царить и править.
Слава тебе, молодая царица!
В край северный влечет меня моя звезда;
Прощай и, вспоминая друга иногда,
Не изменяй, мой брат, поэзии, и милой
Невесте верен будь; считая слово силой
Могучей, охраняй, как охранять привык,
Прекрасный и живой немецкий наш язык…
А если посетишь когда-нибудь, быть может,
Ты берег северный, где тишину встревожит
Дошедший издали неясный тихий звук —
К нему прислушайся ты чутко, милый друг,
Все понимая, большими глазами
Взглянула ты, и я прочел,
Что нету общего меж нами:
Ты так добра, а я так зол.
Да, я так зол, что вот бездушно
Насмешку в дар несу со зла
Той, что мила так, и радушна,
И даже искренна была.
«Я не скромная мещанка,
Поднимай гораздо выше:
Как свободной кошке, нужен
Чистый воздух мне на крыше.
«Там, в прохладе летней ночи,
Мне отраднее живется;
Песни звуки льются сами,
И пою я, что споется».
На горе в избушке бедной,
Рудокоп живет седой;
Там сосна шумит уныло,
Светит месяц золотой.
В чистой комнатке поставлен
Мягкий стул, с резьбой края.
Кто сидит на нем, тот счастлив,
И счастливец этот — я!
Как тебя в картонном царстве
В блеске зрительного зала
Я увидел, ты Джесси́ку,
Дочь Шейлока представляла.
Чист был голос твой холодный,
Лоб такой холодный, чистый,
Ты сияла, словно глетчер,
В красоте своей лучистой.
Петер и Бендер винцо попивали…
Петер сказал: я побьюсь об заклад,
Как ты ни пой, а жены моей Метты
Песни твои не пленят.
Ставь мне собак своих, Бендер ответил.
Я о коне буду биться своем.
Нынче же в полночь, жену твою Метту
Я привлеку к себе в дом.
Смотрите, вот старый наш тамбурмажор,—
Он голову, бедный, повесил!
А прежде как ярко горел его взор,
Как был он доволен и весел!
Как гордо вертел он своей булавой,
С улыбкой сверкая глазами;
Его заслуженный мундир золотой
Сиял, озаренный лучами.
Вот это герр Людвиг баварской земли,
Таких у нас не много;
Баварский народ в нем чтит короля
По высшей милости бога.
Он любит пскусство, чтоб с лучших дам
Портреты рисовали;
Как евнух искусства, гуляет он
В своем расписном серале.
Вековой собор в Кордове.
Ровно тысяча и триста
В нем стоит колонн огромных,
Подпирая купол дивный.
И колонны, купол, стены —
Все, от верха и до низа,
Надписями из корана,
Арабесками покрыто.
На небе блещут звезды, и солнце, и луна,
И в них Творца величье мир видит издавна́:
Поднявши очи кверху, с любовью неизменной,
Толпа благословляет Создателя вселенной.
Но для чего я буду смотреть на небеса,
Когда кругом я вижу земные чудеса
И на земле встречаю Творца произведенья,
Которые достойны людского изумленья?
Если нищий речь заводит
Про томан, то уж, конечно,
Про серебряный томан,
Про серебряный — не больше.
Но в устах владыки, шаха, —
На вес золота томаны:
Шах томаны принимает
И дарует — золотые.
Это — Людвиг баварский. Подобных ему
Существует на свете немного.
Короля своего родового теперь
Почитают баварцы в нем строго.
Он художник в душе и с красивейших жен
Он портреты писать заставляет
И в своем рисовальном серале порой,
Словно евнух искусства, гуляет.
Бог сновидений взял меня туда,
Где ивы мне приветливо кивали
Руками длинными, зелеными, где нежен
Был умный, дружелюбный взор цветов;
Где ласково мне щебетали птицы,
Где даже лай собак я узнавал,
Где голоса и образы встречали
Меня как друга старого; однако
Все было чуждым, чудно, странно чуждым.
Увидел я опрятный сельский дом,