Своею щекою к моей ты прильни,
И слезы пусть вместе струятся;
Тесней свое сердце прижми к моему, —
Пусть общим огнем загорятся.
Когда же в тот сильный огонь потекут
Обильной рекой наши слезы,
И крепко тебя мои руки сожмут, —
Умру я от сладостной грезы!…
Пчелке твердила мать:
«К свечке нельзя летать!»
Только ее урок
Юной пчеле не впрок.
Носится вкруг огня,
Гулко жужжа, звеня;
Мать ей кричит вослед:
«Пчелка, опасен свет!»
Кровь, молодая кровь…
Вновь бы кружить и вновь;
Ярок свечи огонь, —
«Пчелка, крылом не тронь!»
Вспыхнул огня язык,
Пчелка сгорела вмиг, —
Это тебе урок:
Бойся любви, сынок!
В молодые тоже годы
Знал я тяжкия невзгоды,
Как пылал, не раз;
Но дровам цена безмерна, —
И огонь потухнет верно,
! — и в добрый час.
Вспомни это, друг прекрасный,
Устыдись слезы напрасной
И нелепаго огня:
Если жизнь ты сохранила,
То забудь, что ты любила, —
! — обняв меня.
Краше нет голубой стрекозы;
Цвет ее — перелив бирюзы.
Мотыльки все в нее влюблены,
К ней безумною страстью полны.
Ее талия дивно тонка,
Ее юбка из крыльев легка;
Грациозна в движеньях она
И в полете быстра и сильна.
Постоянно за нею скользит
Молодежь и толпа волокит.
«Полюбите меня, — шепчет франт —
Дам Голландию вам и Брабант.
Стрекоза же лукаво глядит:
«Мне не нужны они, говорит;
Мне нужна только искра огня,
Чтобы было светло у меня».
И летит молодежь за огнем,
Помышляет лишь только о нем,
И шныряет везде по пути,
Чтоб кокетке огонь принести.
Если свечку увидит иной
Жук, от страсти безумной, шальной,
Прямо в пламя летит, как во сне,
И погибель находит в огне.
Это басня японская, но
И у нас расплодилось давно
Много этих стрекоз, и они
Вероломны и лживы вполне.
Краше нет голубой стрекозы;
Цвет ея — перелив бирюзы.
Мотыльки все в нее влюблены,
К ней безумною страстью полны.
Ея талия дивно тонка,
Ея юбка из крыльев легка;
Грациозна в движеньях она
И в полете быстра и сильна.
Постоянно за нею скользит
Молодежь и толпа волокит.
«Полюбите меня, — шепчет франт —
Дам Голландию вам и Брабант.
Стрекоза же лукаво глядит:
«Мне не нужны они, говорит;
Мне нужна только искра огня,
Чтобы было светло у меня».
И летит молодежь за огнем,
Помышляет лишь только о нем,
И шныряет везде по пути,
Чтоб кокетке огонь принести.
Если свечку увидит иной
Жук, от страсти безумной, шальной,
Прямо в пламя летит, как во сне,
И погибель находит в огне.
Это басня японская, но
И у нас расплодилось давно
Много этих стрекоз, и оне
Вероломны и лживы вполне.
О, пусть бы розы и кипарис
Над книгою этой нежно сплелись,
Шнуром увитые золотым, —
Чтоб стать ей гробницею песням моим.
Когда б и любовь схоронить я мог,
Чтоб цвел на могиле покоя цветок!
Но нет, не раскрыться ему, не цвести, —
И мне самому в могилу сойти.
Так вот они, песни, что к небу, ввысь,
Как лава из Этны, когда-то неслись
И, вызваны к свету глубинным огнем,
Пожар расточали и искры кругом!
Теперь они немы, в них жизни нет,
И холоден их безмолвный привет.
Но прежний огонь оживит их вновь,
Едва их дыханьем коснется любовь.
И чаяньем смутным полнится грудь:
Любовь их согреет когда-нибудь.
И книга песен в чужом краю
Разыщет милую мою.
И чары волшебные отпадут,
И бледные буквы опять оживут,
В глаза тебе глянут со скорбной мольбой
И станут любовно шептаться с тобой,
Полночный час уж наступал;
Весь Вавилон во мраке спал.
Дворец один сиял в огнях,
И шум не молк в его стенах.
Чертог царя горел как жар:
В нем пировал царь Валтасар,
И чаши обходили круг
Сиявших златом царских слуг.
Шел говор: смел в хмелю холоп;
Разглаживался царский лоб,
И сам он жадно пил вино.
Огнем вливалось в кровь оно.
Хвастливый дух в нем рос. Он пил
И дерзко божество хулил.
И чем наглей была хула,
Тем громче рабская хвала.
Сверкнувши взором, царь зовет
Раба и в храм Еговы шлет,
И раб несет к ногам царя
Златую утварь с алтаря.
И царь схватил святой сосуд.
«Вина!» Вино до края льют.
Его до дна он осушил
И с пеной у рта возгласил:
«Во прах, Егова, твой алтарь!
Я в Вавилоне бог и царь!»
Лишь с уст сорвался дерзкий клик,
Вдруг трепет в грудь царя проник.
Кругом угас немолчный смех,
И страх и холод обнял всех.
В глуби чертога на стене
Рука явилась — вся в огне…
И пишет, пишет. Под перстом
Слова текут живым огнем.
Взор у царя и туп и дик,
Дрожат колени, бледен лик.
И нем, недвижим пышный круг
Блестящих златом царских слуг.
Призвали магов; но не мог
Никто прочесть горящих строк.
В ту ночь, как теплилась заря,
Рабы зарезали царя.
Уж час полночный наступал,
Весь Вавилон молчал и спал.
Лишь окна царскаго дворца
Сияют: пир там без конца.
В блестящей зале стол накрыт;
Царь Валтасар за ним сидит.
С царем пирует много слуг;
Не молкнет чаш веселый стук.
Все шумно: раб за чашей смел.
Строптивый царь повеселел.
В лице румянец запылал:
С вином и дерзость он впивал.
И слово грешное его
Хулит нахально божество.
Безмерно дик его язык,
И рабских хвал неистов клик.
Сверкая взором, пьяный царь
Рабов ограбить шлет алтарь.
И вот несут, склоня главы,
Всю утварь храма Еговы.
И царь преступною рукой,
Наполнив, взял сосуд святой»
Его он разом осушил
И с пеной у рта возгласил:
«Я плюю, Бог, на твой алтарь!
Я — Вавилона сильный царь!»
Еще не смолк безумный крик,
Как трепет в грудь царя проник.
Замолк мгновенно буйный смех,
И страшный холод обнял всех.
И вдруг, о ужас! на стене
Рука явилася в огне —
И пишет. Буквы под перстом
Переливаются огнем.
Недвижим царь и взором дик;
Дрожат колени, бледен лик.
Рабов сковал могильный страх,
И слово замерло в устах.
И ни единый маг не смог
Истолковать небесных строк,
В ту-ж ночь, как теплилась заря,
Рабы зарезали царя.
На прозрачном ручейке
Стрекоза-красотка пляшет,
Прихотлива и легка,
Бойко крылышками машет.
В упоении жучки
Созерцают диво-талью,
Спинки чудную эмаль,
Платье с синею вуалью.
Не один из дурачков
Свой рассудочек теряет
И, клянясь в любви, Брабант
И Голландью обещает.
Стрекоза смеется: «Мне
Ни Брабант совсем не нужен,
Ни Голландия; огня
Вы добудьте мне на ужин.
Суп варить должна сама —
Родила моя кухарка;
В печке нет огня; от вас
Жду я этого подарка».
На слова плутовки в путь
Все жуки тотчас пустились
И чрез несколько минут
За родимым лесом скрылись,
Приманил их блеск свечой
Из беседки освещенной,
И с отвагою слепой
Все туда толпой влюбленной.
Пламя вмиг сожгло жуков
С их влюбленными сердцами;
Лишь немногие спаслись —
Но с сожженными крылами.
Горе, если у жука
Крылья сожжены. Отныне
Он с червями, сам как червь,
Должен ползать на чужбине.
«Жизнь с такими, — стонет он, —
Му́ка худшая изгнанья;
Гад поганый, даже клоп
Вот моя теперь компанья.
Так как вместе мы в грязи,
Все со мной зaпанибрата;
Ада изгнанный певец
Уж грустил о том когда-то.
Вспоминаю я в тоске
Дни, когда, крылатый, мчался
Вольно я в родной эфир,
На родных цветах качался.
В чашке розы пищу пил,
В круге знатном и богатом
Жил — с кузнечиком певцом,
С мотыльком аристократом.
Нынче крылья сожжены,
Разлучен с землей моею,
Червяком в чужой грязи
Я гнию и околею.
О, зачем увидел я
Эти ножки, эту талью
Попрыгуньи голубой,
Эту лживую каналью!»
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне? Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
С чего бунтует кровь во мне,
С чего вся грудь моя в огне?
Кровь бродит, ценится, кипит,
Пылает сердце и горит.
Я ночью видел скверный сон —
Всю кровь в груди разжег мне он!
Во сне, в глубокой тишине,
Явился ночи сын ко мне.
Меня унес он в светлый дом,
Звук арфы раздавался в нем,
Огнями яркими блистал
Гостей нарядных полный зал:
Там свадьбы пир веселый шел,
Мы все уселися за стол,
Мой взгляд невесту отыскал —
Увы! я милую узнал.
Да, милую мою! Она
Навек другому отдана!
Я стал за стулом молодой,
Убитый горем и немой.
Гремель оркестр — но шум людской
Звучал в ушах моих тоской;
Невесты взор небес ясней,
Жених жмет нежно руки ей.
Из кубка он отпил вина,
Дает ей кубок, пьет она, —
Увы, то пьет моя любовь
Мою отравленную кровь.
Невеста яблоко взяла
И жениху передала;
Разрезал он его ножом —
Увы! нож в сердце был моем!
Горят любовью взоры их,
Невесте руки жмет жених,
Целует в щеки он ее —
Целует смерть лицо мое.
Лежал язык мой, как свинец,
Молчал я, бледный, как мертвец.
Шумя, встают из-за стола;
Всех буря танцев унесла.
С невестой, во главе гостей,
Жених счастливый шепчет ей…
Она краснеет лишь в ответ,
Но гнева в том румянце нет!
С каждым днем, слава Богу, редеет вокруг
Поколения старого племя;
Лицемерных и дряхлых льстецов с каждым днем
Реже видим мы в новое время.
Поколенье другое растет в цвете сил,
Жизнь испортить его не успела,
И для этих-то новых, свободных людей
Петь могу я свободно и смело.
Эта чуткая юность умеет ценить
Честность мысли и гордость поэта;
Вдохновенья лучи греют юности кровь,
Словно волны весеннего света.
Словно солнце, полно мое сердце любви,
Как огонь целомудренно-чисто;
Сами грации лиру настроили мне,
Чтоб звучала она серебристо.
Эту лиру из древности мне завещал
Прометея поэт вдохновенный:
Извлекал он могучие звуки из струн
К удивлению целой вселенной.
Подражать его «Птицам» я пробовал сам,
Их любя до последней страницы;
Изо всех его драм, нет сомнения в том,
Драма самая лучшая — «Птицы».
Хороши и «Лягушки», однако. Теперь
Их в Берлинском театре играют:
В переводе немецком, они, говорят,
В наши дни короля забавляют.
Королю эта пьеса пришлась по душе, —
Значит — вкус его тонко-античен.
К крику прусских лягушек наш прежний король
Почему-то был больше привычен.
Королю эта пьеса пришлась по душе,
Но, однако, должны мы сознаться:
Если б автор был жив, то ему бы навряд
Можно в Пруссии было являться.
Очень плохо пришлось бы живому певцу
И бедняжка покончил бы скверно:
Вкруг поэта мы все увидали бы хор
Из немецких жандармов наверно;
Чернь ругалась бы, право на брань получив,
Наглость жалких рабов обнаружа,
А полиция стала бы зорко следить
Каждый шаг благородного мужа.
Я желаю добра королю… О, король!
Моего ты послушай совета:
Воздавай похвалы ты умершим певцам,
Но щади и живого поэта.
Нет, живущих певцов берегись оскорблять,
Их оружья нет в мире опасней;
Их карающий гнев — всех Юпитера стрел,
Всех громо́в и всех молний ужасней.
Оскорбляй ты отживших и новых богов,
Потрясай весь Олимп без смущенья,
Лишь в поэта, король, никогда, никогда
Не решайся бросать оскорбленья!..
Боги могут, конечно, карать за грехи,
Пламя ада ужасно, конечно,
Где за грешные подвиги в вечном огне
Будут многих поджаривать вечно, —
Но молитвы блаженных и праведных душ
Могут грешннкам дать искуплепье;
Подаяньем, упорным и долгим постом
Достигают иные прощенья.
А когда дряхлый мир доживет до конца
И на небе звук трубный раздастся,
Очень многим придется избегнуть суда
И от тяжких грехов оправдаться.
Ад другой есть, однако, на самой земле,
И нет силы на свете, нет власти,
Чтобы вырвать могла человека она
Из его огнедышащей пасти.
Ты о Дантовом «Аде», быть может, слыхал,
Знаешь грозные эти терцеты,
И когда тебя ими поэт заклеймит,
Не отыщешь спасенья нигде ты.
Пред тобою раскроется огненный круг,
Где неведомо слово — пощада…
Берегись же, чтоб мы не повергли тебя
В бездну нового, мрачного ада.
Вековой собор в Кордове.
Ровно тысяча и триста
В нем стоит колонн огромных,
Подпирая купол дивный.
И колонны, купол, стены —
Все, от верха и до низа,
Надписями из корана,
Арабесками покрыто.
Строили собор когда-то
Мавританские владыки,
Но времен круговращенье
Многое переменило.
Где, бывало, с минарета
Слышался призыв к молитве,
Раздается христианский
Колокол меланхоличный.
Где слова пророка были
В хоре правоверных слышны,
Ныне вздорным чудом мессы
Удивляет попик лысый.
Перед рядом пестрых кукол
Прихожане гнутся низко,
Глупых свеч повсюду много,
Много звона, много дыма.
И Альманзор бен-Абдулла
Подошел к колоннам ближе,
Созерцает их безмолвно
И потом бормочет тихо;
«О колонны, вы когда-то
Славою Аллаха были.
А теперь служить должны вы
Христианам ненавистным!
Вы привыкли к повой доле,
Под ярмом вы терпеливы;
Но ведь только слабый может
Успокоиться так быстро».
И Альманзор бен-Абдулла
Весело челом склонился
К разукрашенной купели,
Храма этого святыне.
Быстро выйдя из собора,
На лихом коне он скачет,
Пряди влажные взлетают,
И трепещут перья шляпы.
По дороге в Альколею
Вдоль Гвадалквивира прямо,
Там, где белый цвет миндальный,
Где душистый померанец,
Едет там веселый рыцарь
С песней, свистом, смехом сладким.
Этим песням вторят птицы,
Вторит и реки журчанье.
В альколейском замке встречи
Ждет он с Кларой де Альварес
(На войну отец уехал,
И она свободе рада).
И Альманзор издалека
Слышит трубы и литавры,
Видит он: сквозь тень деревьев
Льется свет огней из замка.
В альколейском замке танцы:
Там двенадцать дам прекрасных,
Рыцарей двенадцать тоже,
Но искусней всех — Альманзор.
Словно счастьем окрыленный,
Он по всей порхает зале,
Он слова сладчайшей лести
Каждой даме расточает.
Руки нежной Изабеллы
Поцелует — и отпрянет,
И садится пред Эльвирой,
Весело в лицо ей глядя.
Улыбнется Леоноре:
«Как я вам сегодня нравлюсь?»
И кресты ей золотые
На плаще своем покажет.
В скромности своей сердечной
Признается каждой даме —
В вечер тридцать раз клянется
Честным словом христианским.
В альколейском замке старом
Не поют и не пируют:
Рыцарей и дам не видно,
И огни уже потухли.
Донна Клара и Альманзор
Поздно в зале остаются;
Их уныло озаряет
Свет последней лампы тусклой.
Села в кресло донна Клара,
На скамейку рыцарь тут же;
Головой своей усталой
Милых он колен коснулся.
Масло розы из флакона
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он вздохнул и взор потупил.
Поцелуем уст нежнейших
Дама льнет с сердечной грустью
К тем кудрям, густым и темным.
Он вздохнул и лоб нахмурил.
Слез поток из глаз блаженных
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он сурово стиснул губы.
Грезит рыцарь: вновь стоит он —
Очи долу, влажны кудри —
В том же вековом соборе,
Слыша много странных звуков.
Исполинские колонны
Шепчут, громко негодуя,
Больше не хотят смиряться
И дрожат, готовы рухнуть.
Вот низверглись с громом диким,
С треском рушится и купол;
Причт и паства побледнели,
У богов Христовых — смута.