Самоубийц хоронят
Меж четырех дорог;
Растет цветок там синий,
Проклятых душ цветок.
Я плакал мертвой ночью
Меж четырех дорог;
В лучах луны кивал мне
Проклятых душ цветок.
Меж тем как с робкою надеждой
Я у чужих стучусь дверей,
Межь тем как я подстерегаю,
Сокровище других людей,
Другие люди, вероятно,
В другую улицу пошли,
С моим сокровищем, в окошко,
Переговоры завели!
Так быть должно! И рок правдивый
Конечно вступится за всех!
Пусть на своей дороге каждый —
Находит счастье и успех!
Межь тем как с робкою надеждой
Я у чужих стучусь дверей.
Межь тем как я подстерегаю,
Сокровище других людей.
Другие люди, вероятно,
В другую улицу пошли,
С моим сокровищем, в окошко,
Переговоры завели!
Так быть должно! И рок правдивый
Конечно вступится за всех!
Пусть на своей дороге каждый —
Находит счастье и успех!
Ветер воет меж деревьев,
Мрак ночной вокруг меня;
Серой мантией окутан,
Я гоню в лесу коня.
Впереди меня порхают
Вереницы легких снов
И несут меня на крыльях
Под давно желанный кров.
Лают псы; встречают слуги
У крыльца с огнем меня:
Я по лестнице взбегаю,
Шумно шпорами звеня.
Освещен покой знакомый —
Как уютен он и тих, —
И она, моя царица,
Уж в обятиях моих.
Ветер воет меж деревьев;
Шепчут вкруг меня листы:
«Сны твои, ездок безумный,
Так же глупы, как и ты».
В песнопеньи состязаться
Минезингеры идут…
Очень странное, признаться,
Представленье будет тут,
Пылкое воображенье
Будет им служить конем,
Их щитом — дар песнопенья,
А дар слова — их мечом.
Устремляют дамы взоры
Вниз с балкона, только нет
Той меж ними, от которой
Ждет венка себе поэт.
Всяк другой в арене бранной
Здрав и телом и дунюй;
Мы-ж идем с смертельной раной
К состязанью меж собой.
И кто больше на турнире
Крови песен изольет,
Тот из уст чуднейших в мире
Больше славы обретет.
Был пудель, Брут. Могу сказать я смело,
На имя то имел он все права.
Про ум его и доблести гремела
По всей стране стоустая молва.
Терпения и правил самых строгих
И верности являл он образец.
Блестящий перл, меж всех четвероногих,
Людьми был чтим, он как Натан мудрец.
Ценя его достойно по заслугам,
Ему во всем хозяин доверял;
Считал его он преданнешим другом
И к продавцу его за мясом посылал.
И отдавал ему мясник корзину,
И, взявши в рот ее, почтенный пес
Баранину, телятину, свинину,
По улицам спокойно гордо нес.
Хоть запах был заманчив, — не пленялся
Им честный Брут: в душе он стоик был.
Он ни костей, ни мяса не касался,
И в целости домой все приносил.
Но меж собак есть много, к сожаленью,
(Как и меж нас) бесчувственных скотов,
Что преданы плотско́му наслажденью,
Но лишены всех нравственных основ.
И эти-то дворны́е псы из мести
Задумали составить заговор:
Бесило их, что верен долгу чести
Всегда был Брут, и не был гнусный вор…
И вот, когда, однажды, он из лавки
Неся свою корзину, шел домой,
Вся эта дрянь — барбосы, жучки, шавки —
Вдруг на него накинулись гурьбой,
И вырвали добычу дорогую!
Он отражать не в силах был врагов.
Попадали куски на мостовую,
И начался дележ у алчных псов.
Сперва на них глядел спокойным взглядом,
Как истинный философ, честный Брут,
Но наконец взяла его досада,
Что сладко так мерзавцы эти жрут,
И волю дав обявшей сердце злости
Сам уплетать он стал филей и кости.
Как, Брут! и ты? который был так чист?
Скорбя душой, воскликнет моралист.
Увы! Дурной пример собьет с дороги!
И даже Брут — краса четвероногих
Несовершенен сам: он жрет
Как всякий скот.
А я лежал у борта корабля,
И, будто бы сквозь сон, смотрел
В зеркально чистую морскую воду…
Смотрел все глубже, глубже —
И вот, на дне передо мной
Сперва, как сумраком подернуты туманным,
Потом ясней, в определенных красках,
И куполы, и башни показались,
И наконец, как солнце, светлый, целый город
Древне-фламандский,
Жизнию кипящий.
Там, в черных мантиях, серьезные мужчины,
С брыжами белыми, почетными цепями,
Мечами длинными и лицами такими ж,
По площади, кишащей пестрым людом,
Шагают к ратуше с крыльцом высоким,
Где каменные статуи царей
Стоят настороже с мечом и скиптром.
Невдалеке, где тянутся рядами
Со стеклами блестящими дома,
И пирамидами острижены деревья,
Там, шелком шелестя, девицы ходят,
И целомудренно их розовые щечки
Одеты шапочкою черной
И пышными кудрями золотыми,
Из-под нее бегущими наружу.
В испанских платьях молодые франты
Рисуются и кланяются ловко;
Почтенные старушки,
В коричневых и старомодных платьях,
Неся в руках молитвенник и четки,
Спешат, ногами семеня,
К высокой церкви,
На звон колоколов
И звуки стройные органа.
Я сам охвачен тайным содроганьем…
Далекий звон домчался до меня…
Тоской глубокою и грустью бесконечной
Мое сдавилось сердце,
Еще незалечившееся сердце;
Мне чудится, что губы дорогие
Опять его целуют раны,
И точат кровь из них,
И капли красные, горячие, катятся
Струею медленной и долгой
На старый дом, стоящий там, внизу,
В подводном городе глубоком —
На старый дом с высокими стенами
Меланхолически пустынный,
Где только девушка у нижнего окна
Сидит, склонивши на руку головку,
Как бедное, забытое дитя —
И знаю я тебя,
Забытое и бедное дитя!
Так вот как глубоко, на дно морское,
Из детской прихоти ты скрылась от меня
И не могла уже оттуда выйти,
И меж чужими ты, чужая, все сидела…
И так столетья шли…
А я меж тем с душой, печалью полной,
Искал тебя по всей земле,
И все тебя искал,
Тебя, всегда любимую,
Тебя, давно потерянную
И снова обретенную.
Тебя нашел я, и смотрю опять
На милый образ твой,
На умные и верные глаза,
На милую улыбку…
Теперь с тобой я не расстанусь больше,
И на морское дно к тебе сойду,
И кинусь я, раскрыв обятья,
К тебе на грудь…
Но вовремя как раз меня
Схватил за ногу капитан
И оттащил от борта,
И крикнул мне, сердито засмеявшись:
«Да что вы, помешались, доктор?»
Две ноги мы имеем от Бога
Для того, чтоб идти все вперед,
Чтоб не мог человечества ход
Прекращаться уже у порога.
Быть торчащим недвижно слугой
Мы могли б и с одною ногой.
Двое глаз нам даны для того,
Чтоб сильней освещался наш разум;
Для принятья на веру всего
Обошлись и одним бы мы глазом.
Двое глаз Бог нам дал, чтоб могли
Всеми благами этой земли
Беспрепятственно мы любоваться.
Точно так же нам очень годятся
При зевании в толпе двое глаз.
Будь при этом один — каждый раз
Наступали бы нам на мозоли,
От которых особенно боли
Терпим мы, когда узок сапог.
Две руки для того дал нам Бог,
Чтоб вдвойне мы добро расточали,
А не вдвое повсюду хватали
Для себя и добычею рук
Наполняли железный сундук,
Как меж нас не один поступает;
(Имена их назвать — не хватает,
Право, смелости; этих господ
Мне повесить весьма бы приятно;
Но ведь это, к несчастью, народ
Все такой и богатый, и знатный,
Филантропы, сановники… Тут
И протекторов наших найдут.
Из германского дуба покуда
Плах не строят для знатного люда).
Нос один потому людям дан,
Что будь два — опускать бы в стакан
Не могли бы мы оба свободно —
И вино разливали б бесплодно.
Рот один Бог нам дал оттого,
Что иметь нездорово бы пару:
И с одним-то чего уж, чего
Наболтать не имеем мы дару!
Будь двурот человек — верьте мне,
Он и лгал бы, и жрал бы вдвойне.
Нынче в рот коль вы каши набрали,
Так молчите, пока не сожрали;
А при двух, дорогая моя,
Лгали б мы и во время жранья.
Мы имеем два уха от Бога —
И при этом смотрите, как много
Симметрии меж них! У людей
Не в таких эти члены размерах,
Как у наших приятелей серых.
Для того у нас пара ушей,
Чтобы мы не теряли ни звука
У Моцарта, и Гайдна, и Глюка.
Вот когда б было нам суждено
Наслаждаться твоей лишь, великий
Мейербер, геморойной музы́кой —
Пусть имели б мы ухо одно!
Так Бригитте своей белокурой
Говорил я. Вздохнула она
И сказала, раздумья полна:
«Ах, причины того, что натурой
Создается, стараться найти,
Проникать в Провиденья пути
Дерзновенно критическим глазом —
Это значит ведь, друг, ум за разум
Заводить, это, как говорят,
Просвещать яйца куриц хотят.
Но наш брат человек постоянно,
Чуть пред ним что нелепо иль странно,
Предлагает вопрос: отчего?
Вот теперь я из слов твоего
Обяснения вынесла много;
Я узнала, к чему мы от Бога
Ног с руками, и глаз, и ушей,
Получили на долю по паре;
Нос и рот же в одном экземпляре.
Но к чему, обясни мне скорей,
Создал Бог
Глубоко вздыхает вальтамский аббат;
Дошли к нему горькие вести:
Проигран при Гастингсе бой — и король,
Убитый, остался на месте.
Зовет он монахов и им говорит:
«Ты, Асгод, ты, Эльрик, — вы двое —
Идите, сыщите вы труп короля
Гарольда меж жертвами боя!»
В печали монахи на поиск пошли;
Вернулись к аббату в печали.
«Нерадостна, отче, господня земля:
Ей дни испытаний настали!
О, горе нам! пал благороднейший муж,
И воля ничтожных над нами:
Грабители делят родную страну
И делают вольных рабами.
Паршивый норманский оборвыш — увы! —
Британским становится лордом;
Везде щеголяют в шитье золотом,
Кого колотили по мордам!
Несчастье тому, кто саксонцем рожден!
Нет участи горше и гаже.
Враги наши будут безбожно хулить
Саксонских святителей даже!
Узнали мы, что нам большая звезда
Кровавым огнем предвещала,
Когда на горящей метле в небесах
Средь темной полночи скакала.
Сбылося предвестье, грозившее нам
И нашей отчизне бедами!
Мы были на Гастингском поле, отец, —
Завалено поле телами.
Бродили мы долго, искали везде,
Надеждой и страхом томимы…
Увы! королевского тела нигде
Меж трупами там не нашли мы!»
Так молвили Асгод и Эльрик. Аббат,
Сраженный их вестью жестокой,
Поник головою — и молвил потом
Монахам с тоскою глубокой:
«Живет в гриндельфильдском дремучем лесу,
Сношений с людьми не имея,
Одна, в беззащитной избушке своей,
Эдифь Лебединая Шея.
Была как у лебедя шея у ней,
Бела, и стройна, и прекрасна,
И в бозе почивший король наш Гарольд
Когда-то любил ее страстно.
Любил он ее, целовал и ласкал;
Потом разлюбил и покинул.
За днями шли дни, за годами года:
Шестнадцатый год тому минул.
Идите вы, братие, в хижину к ней…
Туда вы поспеете к ночи…
Возьмите с собою на поиск Эдифь:
У женщины зоркие очи.
Вы труп короля принесете сюда;
Над нашим почившим героем
По чину мы долг христианский свершим
И с почестью тело зароем».
Уж в полночь монахи к избушке лесной
Пришли — и стучатся. «Скорее
С постели вставай и за нами иди,
Эдифь Лебединая Шея!
Нас герцог норманский в бою победил,
И много легло нас со славой;
Но пал под мечом и король наш Гарольд
На гастингской ниве кровавой!
Пришли тебя звать мы — искать, где лежит
Меж мертвыми наш повелитель:
Найдя, понесем мы его хоронить
В священную нашу обитель».
Ни слова не молвя, вскочила Эдифь
И вышла к монахам босая.
Ей ветер полночный трепал волоса,
Седые их космы вздувая.
Пошли. По оврагам, по топям и пням
Вела их лесная жилица…
И вот показался утес меловой,
Как в небе зажглася денница.
Белея как саван, взвивался туман
Над полем сраженья; взлетали
С кровавыми клювами стаи ворон —
И дико и мерзко кричали.
Ограблены, голы, без членов, черны,
Валялися трупы повсюду:
Там люди лежали, тут лошадь гнила,
Давя безобразную груду.
Бродила Эдифь по равнине, где меч
Разил и губил без пощады;
Из глаз неподвижных метала она,
Как стрелы, пытливые взгляды.
В крови по колени ходила Эдифь;
Порой рукавами рубахи
От мертвых гнала она стаи ворон.
За нею плелися монахи.
Весь день проискала она короля.
Закат был как зарево красен…
Вдруг бедная с криком поникла к земле.
Пронзительный крик был ужасен!
Нашла Лебединая Шея, нашла,
Кого так усердно искала!
Не молвила слова и слез не лила,
И к бледному лику припала…
Лобзала его и в чело и в уста
И жалась лицом к его стану;
Лобзала на мертвой груди короля
Кровавую черную рану.
Потом увидала на правом плече
(И к ним приложилась устами)
Три рубчика: в чудно-блаженную ночь
Она нанесла их зубами.
Монахи две жерди меж тем принесли
И доску к жердям привязали,
И на доску подняли труп короля
В глубокой, безмолвной печали.
В обитель святую его понесли —
Отпеть и предать погребенью;
За трупом любви своей тихо Эдифь
Пошла похоронного тенью.
И пела надгробные песни она
Так жалобно-детски!.. Звучали
Напевы их скорбно в ночной тишине…
Монахи молитву шептали.
В каюте своей суперкарго Ван-Койк
За книгой сидит и считает;
Свой груз оценяя по счетам, с него
Наличный барыш вычисляет:
«И гумми, и перец сойдут — у меня
Их триста бочонков; ценнее
Песок золотой да слоновая кость;
Но черный товар прибыльнее.
«Я негров шесть сотен почти за ничто
Променом достал с Сенегала;
Их тело, их члены, их мускулы — все,
Как лучший отлив из металла.
«За них, вместо платы, я водки давал,
Да бус, да куски позументов:
Умрет половина — и то барыша
Мне будет сот восемь процентов.
«И если три сотни из них довезу
До гавани в Рио-Жанейро —
По сотне червонцев за штуку возьму
С домов Гонзалеса Перейро».
Но вдруг из приятных мечтаний своих
Почтенный Ван-Койк пробудился;
Ван-Шмиссен, его корабельный хирург,
К нему с донесеньем явился.
То был человек долговязый, сухой,
Лицо все в угрях и веснушках.
— Ну, чтo мой любезнейший фельдшер морской.
Что скажешь о черненьких душках?
Хирург поклонился на этот вопрос:
— Я к вам, — отвечал он умильно: —
С докладом, что ночью умерших число
Меж ними умножились сильно.
Пока умирало их средним числом
Лишь по двое в день; нынче пали
Уж целых семь штук, и убыток тотчас
В своем я отметил журнале.
Их трупы внимательно я осмотрел —
Ведь негры лукавее черта:
Прикинуться мертвыми могут порой,
Чтоб только их бросили с борта.
Я с мертвых оковы немедленно снял,
Все члены своею рукою
Ощупал и в море потом приказал
Всех бросить их утром, с зарею.
И тотчас из волн налетели на них
Акулы — вдруг целое стадо.
Нахлебников много меж них у меня:
Им черное мясо — отрада!
Из гавани самой повсюду они
Следят постоянно за нами:
Знать, бестии чуют добычу свою
И всех пожирают глазами.
И весело, право, на них посмотреть,
Как мертвых канальи хватают:
Та голову хапнет, та ногу рванет,
Другая лохмотья глотает.
И, все проглотив, соберутся толпой
Внизу под кормой и оттуда
Глазеют, как будто хотят мне сказать:
«Спасибо за сладкое блюдо!»
Но, тяжко вздыхая, прервал его речь
Ван-Койк: — О, скажи мне скорее,
Что сделать, чтоб эту мне смертность пресечь?
Какое тут средство вернее?
— В том сами они виноваты одни, —
Хирург отвечает разумный: —
Своим неприятным дыханьем они
Весь воздух испортили трюмный.
Притом с меланхолии многие мрут:
Они ведь ужасно скучают;
Но воздух, да пляска, да музыка тут
Всегда хорошо помогают.
— Прекрасно! отлично! Мой федьдшер морской,
Ты подал совет мне чудесный!
Я верю — умом не сравнится с тобой
И сам Аристотель известный.
В тюльпанной компании в Дельфте у нас
Директор — практичный мужчина
И очень умен; но едва ль у него
Ума твоего половина.
Скорее музыкантов сюда! У меня
Запляшет все общество черных;
А кто не захочет из них танцевать —
Арапник подгонит упорных.
Высо́ко со свода небес голубых
Светила прекрасные ночи
Глядят так отрадно, приветно, умно,
Как женщин пленительных очи.
Глядят на равнину безбрежную вод,
Кругом фосфорическим блеском
Покрытых, а волны приветствуют их
Своим упоительным плеском.
Свернув паруса, неподвижно стоит
Невольничий бриг, отдыхая;
Но ярко на деке горят фонари,
И громко гудит плясовая.
Усердно на скрипке пилит рулевой,
Матрос в барабан ударяет,
Хирург корабельный им вторит трубой,
А повар на флейте играет.
И сотни невольников, женщин, мужчин,
Кружатся, махают руками
И скачут по деку, и с каждым прыжком
Гремят, в такт с оркестром, цепями,
И скачут в безумном весельи кругом;
Там черной красавицы руки
Нагого товарища вдруг обоймут —
И слы́шны стенания звуки.
Один из десятских здесь ,
Арапником длинным махает,
Стегая уставших своих плясунов:
К веселью он их поощряет.
И все дребезжит, и гудит, и гремит,
И звуки несутся далеко;
Они пробуждают чудовищ морских,
Уснувших в пучине глубокой.
Акулы в просонках с прохладного дна
Наверх выплывают стадами
И, будто на диво, глядят на корабль
Смущенными глупо глазами.
Они замечают, что утренний час
Еще не настал, и зевают
Огромною пастью; ряды их зубов,
Как острые пилы, сверкают.
И все дребезжит, и гремит, и гудит,
На палубе скачка, круженье…
Акулы глазеют наверх и хвосты
Кусают себе с нетерпенья.
Ведь музыки звуков не любят они,
Как все им подобный хари;
Шекспир говорит: «Берегись доверять
Не любящей музыки твари».
И все дребезжит, и гудит, и гремит,
И тянется гул бесконечно.
Почтенный Ван-Койк у фок-мачты стоит
И молится жарко, сердечно:
«О, Господи! Ради Христа, сохрани
От всяких недугов телесных
Сих грешников черных! Прости им: они
Глупее скотов бессловесных!
Спаси их, о, Боже! и жизнь их продли
Спасителя нашего ради!
Ведь если в живых не останется их
Штук триста — я буду в накладе!»