Константин Дмитриевич Бальмонт - стихи про межу

Найдено стихов - 19

Константин Дмитриевич Бальмонт

В гостиной

Я в гостиной стоял, меж нарядных, уто́нченных,
Между умных, играющих в чувства людей.
Средь живых мертвецов, меж романов око́нченных,
Я вскричал всей душой потрясенной своей: —

«Есть ли где еще звери в могучем количестве?
Есть ли тигр королевский и смелые львы?
Есть ли где бегемот, в безмятежном величестве
Как коряга встающей из вод головы?»

Константин Дмитриевич Бальмонт

Меж подводных стеблей

Хорошо межь подводных стеблей.
Бледный свет. Тишина. Глубина.
Мы заметим лишь тень кораблей,
И до нас не доходит волна.

Неподвижные стебли глядят,
Тонкоствольные стебли ростут.
Как спокоен зеленый их взгляд,
Как они безтревожно цветут.

Безглагольно глубокое дно,
Без шуршанья морская трава.
Мы любили, когда-то, давно,
Мы забыли земныя слова.

Самоцветные камни. Песок.
Молчаливые призраки рыб.
Мир страстей и страданий далек.
Хорошо, что я в Море погиб.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Радуга

Летящий свист высокого стрижа.
Июльский сумрак. Розовые крыши.
Гроза прошла. И в сердце стало тише.
Мысль ворожит, всем в мире дорожа.

И красный и зеленый есть межа.
И синий в синем. Дальше. Глубже. Выше.
Провеял зыбкий лет летучей мыши.
Средь ста колосьев на одном есть ржа.

Средь тысячи безумных начинаний
Один удар мгновенного резца
Дает восторг сознанью без конца.

Свети, лазурь. Цвети, любовь в тумане.
Я знаю боль молитвы чернеца,
И семь межей, цвета престольной ткани.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Радуга

Летящий свист высокаго стрижа.
Июльский сумрак. Розовыя крыши.
Гроза прошла. И в сердце стало тише.
Мысль ворожит, всем в мире дорожа.

И красный и зеленый есть межа.
И синий в синем. Дальше. Глубже. Выше.
Провеял зыбкий лет летучей мыши.
Средь ста колосьев на одном есть ржа.

Средь тысячи безумных начинаний
Один удар мгновеннаго резца
Дает восторг сознанью без конца.

Свети, лазурь. Цвети, любовь в тумане.
Я знаю боль молитвы чернеца,
И семь межей, цвета престольной ткани.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Огненная межа

День Купалы, день Ивана, зорко сторожи,
Этот день есть знак раздельный огненной межи.

Все, что было, круг свершило, отступает прочь,
Выявляет блеск свой сила в огненную ночь.

Если ты сумел бесстрастно точный круг замкнуть,
В чаще леса не напрасно ты держал свой путь.

Сонму всех бесовских полчищ не прейти черты,
Пусть их жмутся, не прорвутся в область Красоты.

Сотни рук, несчетность цепких, в жажде тьмы и бед,
Не ухватят твой недвижный папоротник-цвет.

Все зрачки, искусных в сглазе, острых вражьих глаз
Не дождутся, чтобы взор твой, светлый взор погас.

Все шептанья, все дыханья в чаще вековой
Не осилят заклинанья, — круг всевластен твой.

Дух твой светел, ты распутал все узоры лжи,
Ты крещен великой тайной огненной межи.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Он вращающий колесо

Пятьсот голубоватых птиц
Летели, млея, чрез пространство,
Пятьсот слонов склонились ниц,
Узрев однажды постоянство, —

Души, отмеченной меж душ
Для утверждения покоя,
Кто меж людей единый муж,
Познавший ход страстей и зноя, —

Кто Майей был в саду рожден,
При ликованьи всех растений,
Кто был цветком сопровожден
В Страну, где мир без изменений, —

Кто был как лотос голубой,
И был как лотос нежно-белый,
Как лев недвижный пред толпой,
Средь ужасов спокойно-смелый, —

Кто был как новая Луна,
В веках сверкающее Солнце,
В безмерном Море тишина,
И тихий лепет веретенца.

Константин Дмитриевич Бальмонт

К звездам

Престолы душ, которые когда-то
Прошли пути страданий и надежд,
И отошли отсюда без возврата,
И там глядят в огне златистых вежд, —

Печати душ, которые созвенно
Являют взорам грамату Небес,
И говорят, как все, что было тленно,
Живет вовек, и кто был мертв — воскрес, —

Несчетность душ, горенье изумруда,
Мерцание Небесных жемчугов, —
Да буду я меж вас, уйдя отсюда,
Звездой меж звезд, над сонмами веков, —

И пусть тот храм, все больше возрастая,
Обнимет всех, многовершинный лес,
И всех и все та Истина святая, —
Всезвездность душ, — взнесет в простор Небес.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Женщина-Змея

Меж всех цветов цветок найдется,
Что лучшим кажется цветком.
Меж песен — вещая поется,
Меж вскриков — Небо знает гром.
Есть Витцлипохтли меж Богами,
Он самый страшный Бог над нами,
Мечом он бьет, и жжет огнем.

Среди цветов есть цвет агавы,
И сок его есть пьяность сил,
Тот сок, исполненный отравы,
Кветцалькоатля опьянил.
И меж огней есть дивно-синий,
И меж Богинь — с одной Богиней
Наш дух не тщетно связан был.

Как между птиц есть лебедь белый,
Так Цигуакоатль, Змея,
Придя в Ацтекские пределы,
Являла белость бытия.
Ее движенья были нежны,
Ее одежды были снежны,
Ее воздушность — как ничья.

Но, если только в темной ночи
Вставал тот нежно-белый свет,
Восторг кого-то был короче,
И кто-то знал, что счастья нет.
И кто-то был в переполохе,
И проносились в высях вздохи,
Как будто мчался Призрак Бед.

И каждый знал, что час урочный
Закончил целый ряд судьбин.
И плакал воздух полуночный,
И души плакали низин.
То Цигуакоатль летела,
Змея, чье нежно было тело,
Она же — Матерь, Тонантцин.

И где всего сильней шумели
Порыв и стоны бытия,
Там находили, в колыбели,
В пеленках, острие копья.
И это было как святыня,
И знали, вот, была Богиня,
Была здесь Женщина-Змея.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Опрокинутый кубок

В разгаре веселий,
Что с дымом печалей, —
В снежистости далей,
Где пляшет бурун, —
Средь пышности елей,
Меж призраков сосен,
В предчувствии весен,
В дрожаниях струн,
Не вешних, не здешних,
Не здешних, не вешних,
В мельканиях струн,
Закрутивших бурун, —
Я мглою был скован,
Тоской зачарован,
Я, нежный, и в нежности — злой,
Я, гений свирелей,
Я, утро апрелей,
Был сжат сребро-льдяною мглой, —
Вдруг кто-то раздвинул,
Меж снежных постелей,
Застывшие пологи льдов,
И ты опрокинул
Мой дом из снегов,
И ты опрокинул
Тот кубок метелей,
И струны запели о счастии снов,
И сны засмеялись в расцветах апрелей,
В расцветах, во взорах,
И в звонах, в которых
Весь мир засверкал, так чарующе нов.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Заговор против Змеи

Змея-Медяница, стара́я меж змей,
Зачем учиняешь изяны, и жалишь, и жалишь людей?
Ты, с медным гореньем в глазах своих злых,
Собери всех родных и чужих,
Не делай злодейств, не чини оскорбления кровного,
Вынь жало из тела греховного,
Чтоб огонь отравы притих.
А ежели нет, — я кару придумал тебе роковую,
Тучу нашлю на тебя грозовую,
Тебя она частым каменьем побьет,
Молнией туча пожжет,
Успокоишься,
От тучи нигде не укроешься,
Ни под колодой, ни под межой,
Ни на лугу, ни в поле,
Ни в темном лесу, ни за травой,
Ни в норе, ни в овраге, в подземной неволе.
Чур меня, чур!
Сниму я с тебя, Медяница, двенадцать шкур,
Все разноцветные,
Глазу заметные,
И иные, для глаз неприметные,
Тебя самое сожгу,
По чистому полю развею!
Слово мое не прейдет, горе и смерть врагу,
Слово мое как Судьба, бойся встречаться с нею!

Константин Дмитриевич Бальмонт

В пещерах друидических

Я входил в пещеры темные,
Меж утесов, над рекой,
В углубленья их укромные
Я входил с моей тоской.

В ропот мраков, где отшельники,
Где вертеп, что в камень врыт,
Где слезливые капельники
Возращают сталактит.

Говорил во тьме с пещерником,
О превратностях души,
Был подземному придверником,
Громы чувствуя в тиши.

Переходы видел рытые,
Где рисунок без теней,
Развивал я судьбы свитые,
Понимал теченье дней.

Бороздами — иссечения,
Слева вправо, полный ход,
И свеченье возвращения,
И чертеж наоборот.

Пашня рун, колосья знаками,
Дуги, взрывчатый потоп,
Клин-топор, игранье мраками,
Сказка крови, жизнь и гроб.

Атль-вода, узор зигзагами,
Змеи, вставшие жезлом,
Духи, шедшие оврагами,
В светомраке мировом.

Я читал их начертания,
Этих пращуров сих дней,
Дал им долю лучшей дани я
От живой души моей.

Но прикрытье это шлемное
Бранно-мыслящей Земли
Бросил, — бросил потаемное,
Сжег — к возврату — корабли.

Над подземностью вещающей,
Дух впивая свежих струй,
Я стою как жнец встречающий
Меж колосьев — поцелуй.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Изумрудная птица

Kat yacunah ma ya ma va.
майские письмена
В Паленке, меж руин, где Майская царица
Велела изваять бессмертные слова,
Я грезил в яркий зной, и мне приснилась птица
Тех дней, но и теперь она была жива.

Вся изумрудная, с хвостом нарядно-длинным,
Как грезы — крылышки, ее зовут Кетцаль.
Она живет как сон, в горах, в лесу пустынном,
Чуть взглянешь на нее — в душе поет печаль.

Красива птица та, в ней вешний цвет наряда,
В ней тонко-нежно все, в ней сказочен весь вид.
Но как колодец — грусть ее немого взгляда,
И чуть ей скажешь что — сейчас же улетит.

Я грезил. Сколько лет, веков, тысячелетий,
Сказать бы я не мог — и для чего считать?
Мне мнилось, меж могил, резвясь, играют дети,
И изумруд Кетцаль не устает блистать.

Гигантской пеленой переходило Море
Из края в край Земли, волной росла трава.
Вдруг дрогнул изумруд, и на стенном узоре
Прочел я скрытые в ваянии слова: —

«О, ты грядущих дней! Коль ум твой разумеет,
Ты спросишь: Кто мы? — Кто? Спроси зарю, поля,
Волну, раскаты бурь, и шум ветров, что веет,
Леса! Спроси любовь! Кто мы? А! Мы — Земля!»

Константин Дмитриевич Бальмонт

Не думай скорби мировой

Не думай скорби мировой
Ты убаюкать личным счастьем!
Другим судьба грозит ненастьем,
Тебя она дарит мечтой.
Но если всюду слезы льются,
Они в груди твоей живой
Ответным стоном отзовутся…

Как после долгих мук, слеза
Невольно на глазах трепещет,
Так в знойный летний день гроза
Дрожит на небесах и блещет…
Идет гроза — и гром гремит,
И ярко молния горит,
И ветер буйно клонит ниву,
Колосья буйно оземь бьет,
И хочет с корнем вырвать иву,
Что на меже меж них растет,
И льется дождь, и град идет…

Но вот порыв грозы стихает;
С грозой утихнув, град молчит,
И солнца яркий луч горит
Улыбкой ясной после гнева,
И ветер ласково шумит;
Но нива бедная молчит:
Пропали все плоды посева,
Все поле выбил шумный град,
Уж серп не заблестит над нивой, —
Колосья мертвые лежат!

А что же сталось с темной ивой?
Тоскливой жалости полна,
Склонившись над погибшей нивой,
Тихонько слезы льет она.
Пусть жгучей молнией палима,
Она осталась невредима;
Пусть в блеске солнечных лучей
Ей ветерок шумит нежней;
Пусть небо радугой прекрасной
Ей шлет улыбку в неге ясной, —
Но ей так нивы бедной жаль!
Она сроднилась с ней: бывало,
Она ей грезы навевала
И с нивой шелест свой сливала…
Невыразимая печаль
Ее к колосьям наклоняет,
И ива с каждого листка,
Под дуновеньем ветерка,
Слезу блестящую роняет…

Константин Дмитриевич Бальмонт

Солнечник

Июнь, июль, и август — три месяца мои,
Я в пьянственности Солнца, среди родной семьи.

Среди стеблей, деревьев, колосьев и цветов,
В незнании полнейшем, что есть возможность льдов.

В прозрачности апреля, влюбленный в ласки Лель,
Для песни сладкогласной измыслил я свирель.

Я с Ладой забавлялся во весь цветистый май,
К июньским изумрудам ушел — и спел: «Прощай».

И Лада затерялась, но долго меж ветвей
Кукушка куковала о нежности моей.

Но жалобы — в возвратность вернут ли беглеца?
И жаворонки Солнца звенели без конца.

Заслушавшись их песен, июнь я промечтал,
Очнулся лишь, заметив какой-то цветик ал.

Гляжу — ну, да, гвоздики июльские цветут,
Багряностью покрылся июньский изумруд.

И меж колосьев желтых зарделись огоньки,
То пламенные маки, и с ними васильки.

Тепло так было, жарко, высок был небосвод.
Ну, кто это сказал мне, что есть на свете лед?

Не может быть, безумно, о, цветики, зачем?
В цветении и влюблении так лучезарно всем.

Цветет Земля и Небо, поет Любовь, горя.
И я с своей свирелью дождался сентября.

Он золотом венчает, качает он листы,
Качая, расцвечает, баюкает мечты.

И спать мне захотелось, альков мой — небосклон,
Я тихо погружаюсь в свой золотистый сон.

Как девушки снимают пред сном цветистость бус,
Я цветиков касаюсь: «Я снова к вам вернусь».

Июнь, июль, и август, я в сладком забытьи.
Прощайте — до апреля — любимые мои.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Корриганы

Закурилися туманы
Над водой.
Пляшут пляску корриганы,
Светит месяц молодой.

Тени легкие мелькают,
К стану стан.
В быстрой пляске приникают
К корригане корриган.

— Что такое корриганы?
Расскажи. —
А спроси, зачем туманы
Ходят в поле вдоль межи.

Ходят вдоль межи, и тоже —
Поперек.
И зачем, еще, похожи
Ласка, крыска, и хорек.

Ты спроси, зачем он светит
Над водой,
Этот Месяц, — он ответит,
Только ладно песню спой.

А споешь ее не ладно,
Не вини.
Будет так тебе прохладно,
Не помогут и огни.

Корриганы, это дети
На века,
Пляшут, машут в лунном свете,
Пляска вольных широка.

Мир плутишек и плутовок,
Чудеса,
Каждый гибок, быстр, и ловок,
Каждый ростом — как оса.

И не трогай их, ужалят,
Еще как!
После на землю повалят,
И валяйся как дурак.

Их водицы, их криницы
Не мути.
А не то быстрее птицы
Хвать — и вот нельзя уйти.

В воду бросят: посиди-ка.
Что, свежо?
Засмеют, за плещут дик.(?дико)
— Отпустите! — А ужо.

Обмотали шарфом белым
Легкий стан.
Тело к телу, тело с телом,
С корриганой корриган.

Блещут волны золотые
Их волос,
Плещут пляски молодые
Словно волны об утес.

Но бледнеет ночь, и чудо —
Вдруг кошмар.
Эти страшные — откуда?
Что за тени старых чар?

Снежны волосы, глаза же —
Блеск углей.
И как пойманные в краже
Смотрит жалко рой теней.

Если ты узнал случайно
Их позор,
Подожди, отмстится тайна,
Мстит не вору тот, кто вор.

Глянь-ка в зеркало. Ты видишь?
Сеть морщин.
Даром духов не обидишь,
От седого — жди седин.

А под вечер, путь — в туманы,
Путь — в обман.
Будешь там, где корриганы,
С корриганой корриган.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Песня орлиная

Я долго медлил и внимал
Напевам вышнего орла.
Луна была как бы опал,
Лик Солнца был воздушно-ал,
Как будто кровью истекал,
И кровь уж бледною была.

То не был день. Ни день, ни ночь.
Я был на бархатном лугу.
О, пой, орел! Пророчь, пророчь!
Пропой: Все было так точь-в-точь,
В века умчавшиеся прочь,
На Сумерийском берегу.

На многобожном берегу,
В затоне стран, в реке времен,
Где враг был волчьи рад врагу,
И пел кроваво: «Все могу!»
И кедры высей гнул в дугу,
Чтоб был отстроен Вавилон.

Смотри, орел, мы тоже здесь
Воздвигли тридцать этажей.
Мы Шар Земной сковали весь,
У вышних туч мы сбили спесь,
Над Шаром шар пустили днесь,
Превыше свиста всех стрижей.

Смотри, достигнем и тебя,
Орел певучий и седой.
Воздушный флот идет, губя
Тех, кто в лелеяньи себя
Слабее нас. Гляди: дробя,
Мы взрыв бросаем золотой.

Кто смел восстать на наше Мы,
И наше обмежить Хочу?
Внизу там были воинств тьмы,
Но мы прошли быстрей Чумы,
Из нашей облачной сумы
Им выслав пламя — саранчу.

Над Шаром — шар. Весь Шар земной
Единой Воле подчинен.
Еще немного, и с Луной
Мы многоцветной пеленой
Сплетемся в шар один, двойной,
И дальше, в Звездный Небосклон!

Так пел я, клекоту внемля,
Что раздавался с высоты.
Вдруг, словно якорь с корабля,
Орел упал. И вольно, для
Полет, парит — и где Земля!
Я с ним. — Ну, что же, видишь ты?

Я видел. Чем я дальше плыл,
Тем больше таял круг Земли,
Земля была среди светил
Как бы кадило меж кадил,
Меж точек точка, свет могил,
Земные Чары все ушли.

Но, удаляясь от Земли,
Я не приблизился к Луне,
И Звезды Неба шли и шли,
Звезда к звезде, стада вдали,
В снежисто-блещущей пыли,
В недосягаемом Огне.

И вдруг я вскрикнул в звездной мгле,
И вдруг упал орел седой.
Я был в воздушном корабле, —
Лежу разбитый на Земле.
Орлиный дух познав в Орле,
Кому ж скажу я: «Песню спой!»

Константин Дмитриевич Бальмонт

Безумный часовщик

Меж древних гор жил сказочный старик,
Безумием обятый необычным.
Он был богач, поэт — и часовщик.

Он был богат во многом и в различном,
Владел землей, морями, сонмом гор,
Ветрами, даже небом безграничным.

Он был поэт, и сочетал в узор
Незримые безгласные созданья,
В чьих обликах был красноречьем — взор.

Шли годы вне разлада, вне страданья,
Он был бы лишь поэтом навсегда,
Но возымел безумное мечтанье.

Слова он разделил на нет и да,
Он бросил чувства в область раздвоенья,
И дня и ночи встала череда.

А чтоб вернее было их значенье,
Чтобы означить след их полосы,
Их двойственность, их смену и теченье, —

Поэт безумный выдумал часы.
Их дикий строй снабдил он голосами:
Одни из них пленительной красы, —

Поют, звенят; другие воют псами;
Смеются; говорят; кричат, скорбя.
Так весь свой дом увесил он часами.

И вечность звуком времени дробя,
Часы идут путем круговращенья,
Не уставая повторять себя.

Но сам создав их голос как внушенье,
Безумный часовщик с теченьем лет
Стал чувствовать к их речи отвращенье.

В его дворце молчанья больше нет,
Часы кричат, хохочут, шепчут смутно,
И на мечту, звеня, кладут запрет.

Их стрелки, уходя ежеминутно,
Меняют свет на тень, и день на ночь,
И все клянут, и все клянут попутно.

Не в силах отвращенья превозмочь,
Безумный часовщик, в припадке гнева,
Решил прогнать созвучья эти прочь, —

Лишить часы их дикого напева:
И вот, раскрыв их внутренний состав,
Он вертит цепь направо и налево.

Но строй ли изменился в них и сплав,
Иль с ними приключилось чарованье,
Они явили самый дерзкий нрав, —

И подняли такое завыванье,
И начали так яростно звенеть,
Что часовщик забыл негодованье, —

И слыша проклинающую медь,
Как трупами испуганный анатом,
От ужаса лишь мог закаменеть.

А между тем часы, гудя набатом,
Все громче хаос воплей громоздят,
И каждый звук — неустранимый атом.

Им вторят горы, море, пленный ад,
И ветры, напоенные проклятьем,
В пространствах снов кружат, кружат, кружат.

Рожденные чудовищным зачатьем,
Меж древних гор мятутся нет и да,
Враждебные, слились одним обятьем, —

И больше не умолкнут никогда.

Константин Дмитриевич Бальмонт

С морского дна

На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».

Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.

А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.

Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».

Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.

И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.

Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»

Константин Дмитриевич Бальмонт

Соловей Будимирович

Высота ли, высота поднебесная,
Красота ли, красота бестелесная,
Глубина ли, глубина Океан морской,
Широко раздолье наше всей Земли людской.

Из-за Моря, Моря синего, что плещет без конца,
Из того ли глухоморья изумрудного,
И от славного от города, от града Леденца,
От заморского Царя, в решеньях чудного,
Выбегали, выгребали ровно тридцать кораблей,
Всех красивей тот, в котором гость богатый Соловей,
Будимирович красивый, кем гордится вся земля,
Изукрашено судно, и Сокол имя корабля.
В нем по яхонту по ценному горит взамен очей,
В нем по соболю чернеется взамен густых бровей,
Вместо уса было воткнуто два острые ножа,
Уши — копья Мурзавецки, встали, ветер сторожа,
Вместо гривы две лисицы две бурнастые,
А взамен хвоста медведи головастые,
Нос, корма его взирает по-туриному,
Взведены бока крутые по-звериному.
В Киев мчится этот Сокол ночь и день, чрез свет и мрак,
В корабле узорном этом есть муравленый чердак,
В чердаке была беседа — рыбий зуб с игрой огней,

Там, на бархате, в беседе, гость богатый Соловей.
Говорил он корабельщикам, искусникам своим:
«В город Киев как приедем, чем мы Князя подарим?»
Корабельщики сказали: «Славный гость ты Соловей,
Золота казна богата, много черных соболей,
Сокол их везет по Морю ровно сорок сороков,
И лисиц вторые сорок, сколь пушиста тьма хвостов,
И камка есть дорогая, из Царь-Града свет-узор,
Дорогая-то не очень, да узор весьма хитер».
Прибежали корабли под тот ли славный Киев град,
В Днепр реку метали якорь, сходни стали, все глядят.
Вот во светлую во гридню смело входит Соловей,
Ласков Князь его встречает со дружиною своей.
Князю он дарит с Княгиней соболей, лисиц, камку,
Ничего взамен не хочет — место в саде, в уголку.
«Дай загон земли», он просит, «чтобы двор построить мне,
Там, где вишенье белеет, вишни будут спеть Княжне».
Соловью в саду Забавы отмежевана земля,
Он зовет людей работных со червлена корабля.
«Вы берите-ка топорики булатные скорей,
Снарядите двор в саду мне, меж узорчатых ветвей,
Где Забава спит и грезит, в час как Ночь в звездах идет,
В час как цветом, белым цветом, часто вишенье цветет».
С поздня вечера дружина с топорами, ровен звук,
Словно дятлы по деревьям, щелк да щелк, и стук да стук.
Хорошо идет, к полуночи и двор поспел, гляди,
Златоверхие три терема, и сени впереди,
Трои сени, все решетчаты, и тонки сени те,
В теремах все изукрашено, как в звездной высоте.
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в зорях звездных терем весь.
Вот к заутрени звонили, пробуждается Княжна,

Ото сна встает Забава, смотрит все ли спит она?
Из косящата окошка в свой зеленый смотрит сад,
Златоверхие три терема как будто там стоят.
«Ой вы мамушки и нянюшки, идите поскорей,
Красны девушки, глядите, что в саду среди ветвей.
Это чудо ль показалось мне средь вишенья в цвету?
Наяву ли увидала я такую красоту?»
Отвечают красны девушки и нянюшки Княжне:
«Счастье с цветом в дом пришло к тебе, и в яви, не во сне».
Вот идет Забава в сад свой, меж цветов идет Княжна,
Терем первый, в нем все тихо, золотая там казна,
Ко второму, за стенами потихоньку говорят,
Помаленьку говорят в нем, все молитву там творят,
Подошла она ко третьему, стоит Княжна, глядит,
В третьем тереме, там музыка, там музыка гремит.
Входит в сени, дверь открыла, испугалася Княжна,
Резвы ноги подломились, видит дивное она:
Небо с Солнцем, терем с солнцем, в Небе Месяц, месяц здесь,
В Небе звезды, в Небе зори, в звездных зорях терем весь.
Подломились резвы ножки, Соловей догадлив был,
Гусли звончаты он бросил, красну деву подхватил,
Подхватил за белы ручки тут Забаву Соловей,
Клал ее он на кровати из слоновыих костей,
На пуховые перины, в обомлении, положил: —
«Что ж, Забава, испужалась?» — Тут им день поворожил.
Солнце с солнцем золотилось, Месяц с месяцем горел,
Зори звездные светились, в сердце жар был юн и смел.
Сердце с сердцем, очи в очи, о, как сладко и светло,
Белым цветом, всяким цветом, нежно вишенье цвело.