Л. Верховской.
Слушай, художница. Нынче опять я ходил любоваться
Месяцем, рдяным опять. Той же дорогою шел —
Все мимо ели, любимой тобой. Ты ее собиралась
Верной бумаге предать яркою кистью своей.
Ею ты днем восхитилась. Она и правда прекрасна
Мощной и свежей красой, ветви раскинув, стройна,
Темные — в ясной лазури; под ними — в солнечном свете —
Нивы ковром золотым, пышным далеко блестят;
Далее — зеленью мягко луга светлеют; за ними
Темной полоскою лес небо, зубчатый, облег;
Выше, в живой синеве, ее обняв и лаская,
Взорам приятна опять темных ветвей бахрома,
Близких, обильно-лохматых, широкими лапами низко,
Низко свисающих к нам — рамой живой. Но смотри:
Космы разлапых ветвей уж почти почернели на небе
Синем глубоко: меж них звезды, мигая, горят —
Крупные первые звезды — и, странно рдея без блеска,
Месяц проглянул внизу пятнами света в махрах
Хвои, не то — клочковатой разметанной шкуры; под нею —
В небе без отблеска — глянь: гроздья играющих звезд;
В их переменчивом свете, едва уловимом, но нежном,
Легкой подернуты мглой нивы, и травы, и лес;
Влажный чуть зыблется воздух, прохладными нежа струями,
И тишина, тишина… Но — ты не слышишь меня?
Ах, понапрасну речами художнице я о прекрасном
Думал поведать: могу ль живописать, как она?
Может, заране за дерзость мою я наказан: замедлив,
Месяц увидеть с горы лишний разок — опоздал.
В комнате милой моей и день я любить научаюсь,
Сидя часы у стола за одиноким трудом,
Видя в окно — лишь сруб соседней избы, а за нею —
Небо — и зелень одну, зелень — и небо кругом.
Только мой мир и покой нарушали несносные мухи;
Их я врагами считал — злее полночных мышей;
Но — до поры и до времени: мыши то вдруг расхрабрились,
Начали ночью и днем, не разбирая когда,
Быстрые, верткие, тихие — по полу бегать неслышно,
Голос порой подавать чуть не в ногах у меня.
Кончилось тем, что добрые люди жильца мне сыскали:
Черного Ваську-кота на ночь ко мне привели.
Черный без пятнышка, стройный и гибкий, неслышно ступал он;
Желтые щуря глаза, сразу ко мне подошел;
Ластясь, как свой, замурлыкал, лежал у меня на коленях;
Ночью же против меня сел на столе у окна,
Круглые, желтые очи спокойно в мои устремляя;
Или (все глядя) ходил взад и вперед по окну.
Чуткие ноздри, и уши, и очи — недобрую тайну
Чуяли; словно о ней так и мурлычет тебе
Демон, спокойно-жесток и вкрадчиво, искренно нежен.
Тронул он их или нет — как не бывало мышей.
Я же узнал лишь одно: в обыденном почувствуешь тайну, —
Черного на ночь кота в спальню к себе позови.
В комнате светлой моей так ярки беленые стены.
Солнце и небо глядят ясно в двойное окно,
Часто — слепительно-ясно; и я, опустив занавеску
Легкую — легкой рукой, ею любуюсь. Она —
Солнцем пронизанный ситец — спокойные взоры ласкает:
В поле малиновом мил радостных роз багрянец.
Крупную розу вокруг облегают листья и ветви;
Возле ж ее лепестков юные рдеют шипки.
Следом одна за другою виются малиновым полем;
Солнце сквозь яркую вязь в комнату жарко глядит,
Кажется, даже и бликов отдельных живых не бросая,
Ровным веселым огнем комнату всю приласкав.
Легкий румянец согрел потолок, и печку, и стены,
Белую тронул постель, по́ полу, нежный, скользнул,
Тронул и книги мои на столе, и бумагу, и руку…
Стены ль милей белизной? Роза ль румянцем милей?
В комнате светлой моей так ярки беленыя стены.
Солнце и небо глядят ясно в двойное окно,
Часто—слепительно-ясно; и я, опустив занавеску
Легкую—легкой рукой, ею любуюсь. Она—
Солнцем пронизанный ситец—спокойные взоры ласкает:
В поле малиновом мил радостных роз багрянец.
Крупную розу вокруг облегают листья и ветви;
Возле ж ея лепестков юные рдеют шипки.
Следом одна за другою виются малиновым полем;
Солнце сквозь яркую вязь в комнату жарко глядит,
Кажется, даже и бликов отдельных живых не бросая,
Ровным веселым огнем комнату всю приласкав.
Легкий румянец согрел потолок, и печку, и стены,
Белую тронул постель, по̀ полу, нежный, скользнул,
Тронул и книги мои на столе, и бумагу, и руку…
Стены ль милей белизной? Роза ль румянцем милей?
Радостно ветер шумит над рекою в соснах и елях,
Птичка какая-то вдруг, близкая, нежно пищит;
Я ж оглянусь на белеющий в зелени дом — и невольно,
В прошлом привычной мечтой, образы вижу людей,
Живших когда-то; меж ними — поэт, хозяин, мечтатель:
Он и гвардейцем служил, он и сатиры писал,
Драмы, элегии; он же и лен обрабатывал славно;
Он же сигарный завод в дедовском доме завел;
Правил лихие пиры, угощая званых — незваных.
В доме, в столовой — его, с дедами рядом — портрет.
Сам же, добрый поэт и старый барин, спокойно
Между родимых гробов спит за церковной стеной.
Радостно ветер шумит над рекою в соснах и елях;
Птичка какая-то вдруг, близкая, нежно пищит.
Думал ли давний строитель, когда воздвигал этот белый,
Строгий в своей простоте и величавости дом, —
Дом, озирающий ясно с холма и леса, и поляны,
Волгу меж ними внизу, — ныне сто семьдесят лет, —
Думал ли он о дальних, ему чужих поколеньях,
Или о благе людей, или о славе в веках?
Нет, он думал о жизни своей, о семье и о детях,
Как бы удобней прожить в милом привычно краю.
Но — поколенья сменились — и новые, дальние люди
Жизнью наполнили дом, жизни ему не придав:
Он, как прежде живой, и им о жизни вещает,
С древней своею красой — юную вечно красу
Им указует в себе и вокруг и жизни их учит:
Только живой для себя жизнью живет для людей.
Нынче на старый балкон прилетел воробей — и бойко
Прыгал, чирикал, смельчак, словно приучен давно
Крошки клевать на полу, получая с ними и ласки;
Мне поневоле тогда вспомнился тотчас Катулл.
Вижу я: в трепетных пятнах и легкого света, и теплых
Тихих зыбучих теней, брошенных сетью плюща, —
Прыгнул воробушек раз, и другой, и вспорхнул, — но куда же?
Птичкой порхнула мечта, резвая, следом за ним:
Вот, над перилами, листья, и нежная белая ручка,
Юная грудь, и плечо девушки милой… Увы!
Тщетно желал ты, бедняжка, коснуться остреньким клювом
Девичьих нежных перстов… Лесбии не было здесь!
Ты, кто сейчас на балконе, в том доме дальнем и милом,
Где я когда-то любил, детским томленьем страдал, —
Ты, кто любуешься звездной торжественной, тихою ночью, —
Музыку слышишь ли ты? Слышишь простые слова?
День незабвенный и вечер второго августа! Сердце
Их сохранило и вот — их годовщиною чтит.
Помню: сегодня исполнилось двадцать лет незаметных,
Как я когда-то любил, как я когда то страдал.
Если б родимою ночью не ты, а я любовался, —
Понял бы музыку я, понял — простые слова.
Если, усталый, ты хочешь пожить и подумать спокойно,
Если не прочь, уступив слабости милой, писать, —
В домике сельском, где ты — в радушном уединенье,
Кстати услуги тебе глухонемого слуги.
Изредка входит старик, издающий странные звуки,
Быстрый в движеньях живых, и, улыбаясь тебе,
Грустными смотрит глазами и свой разговор начинает
В знаках — житейски простой и торопливый всегда.
Ты, — не поймешь ли, поймешь, — а порой одинаково чуешь
Некий таинственный мир ясности и тишины.
Плавно катится луна из облака в облако; вспыхнет
Низко зарница порой в смутной дотоле дали;
Тихо березы стоят под бесшумным влажным дыханьем
Ночи — и только в траве нежно кузнечик звенит.
Все над спящей усадьбой мне веет миром, знакомым,
Радостным сельской душе; но отчего же ничто
Так не лелеет ее миротворно, любовно, как запах
Ржи, потянувший ко мне, — плотно лежащих снопов,
Полных, сухих, наполняющих ригу — здесь, у дороги?
Близкому, видно, к земле вышней отрадою — хлеб.
Ночью сидел я мирно с пером в руке и работал.
Томики новых стихов все листовал и писал.
Тихая ночь со мною стихи читала. Нежданно
В темные двери влетел, злясь и мечась, нетопырь, —
Бился в углу, трепыхал и падал на пол — и снова
Кверху беззвучно взмывал, — как исступленный, дрожа.
С дерзким вступил я в бой — и его изгнал я бесстрашно.
О, не труднее ль борьба критика с тучей стихов?
Ночь и дождь за окном, и я у двери оставил
Мокрую обувь и плащ; спички нашарил впотьмах;
Лампу скорей засветил — и узор занавески знакомый,
Полузакрывшей окно, выступил ярко на свет;
Мухи вокруг зажужжали, и дождь за окошком лепечет;
Я же невинно пишу в старой тетради моей
И о шумящем дожде, и о мухах жужжащих — и разве
Так уж блажен мой покой, чтоб о дожде мне грустить?
Волга спокойно синеет внизу, загибаясь излукой,
Узкая, странная здесь именем пышным своим.
Тут молодыми дубками и темными соснами берег
Зелен — и свежей травой — в разнообразной красе;
Там — желтоватая белая отмель, нива и роща
И надо всем — облака в бледной дали голубой.
Я же сижу — и книга в руках — и думаю, будто
Можно над Волгой читать, радостно глядя кругом!
Круглая, желтая низко луна; огромная, смотрит
Ясно сквозь нежный узор кружева юных берез.
Как хорошо нам тихо идти в желтоватом сиянье —
Словно при теплом огне. Хочется долго бродить.
Только все выше луна, все меньше; вот зеленеет
Бледный серебряный круг; темная роща внизу
Холодом августа влажным овеяна. Зябкие члены
Дрогнут невольно. Домой хочется, вижу, тебе.
Борису Лопатинскому.
Как поучительно краткий досуг отдавать переписке
Старых — своих же — стихов: каждый в них виден изян,
Видишь разрозненность их, и к цельности явно стремленье;
Пусть лишь осколки в былом, стройный в грядущем чертог:
Всякий художник рожден для единого в жизни творенья.—
Друг! Изреченье твое ныне я вспомнил не раз.
Вот из Парижа письмо, а вот — из Швальбаха. Други!
С яркой палитрой один, с лирою звонкой другой!
Рад я внимать повторенные сладостной дружбы обеты,
В милой уездной глуши письмами вдвое счастлив;
Рад — и еще возвышаюсь душой в чистоте угрызений:
Скольким недальним друзьям, вечно с пером — не пишу!
Право, мой друг, хорошо на сельской простой вечеринке
Было, тряхнув стариной, мне засидеться вчера.
Девичьи песни я слушал, смотрел на игры, на пляски.
В окна раскрытые нам веял прохладой рассвет…
Только скажу — заглядевшись в окно, я подумал невольно:
Мог бы я дома сидеть, мог бы я Гете читать!
Был я доволен поездкой недальней; здесь же, вернувшись,
Чувствую, право, себя — словно бы дома опять.
Все же — еще затеваю свидание с милыми сердцу:
Снова сюда возвращусь, — буду ли радостен вновь?
Кажется, так хорошо, что и там, и здесь то я дома;
Пусть же я дома — везде. Так ли уж все хорошо?
Пусть — я подумал сейчас — на дневник, хоть случайный, похожи
Вы, эпиграммы мои, как и другие стихи;
Все, на него не похожие, только тогда и прекрасны,
Ежели в стройной красе кроется тот же дневник.
Так я думал всегда; но еще прибавлял неизменно:
В строгом порядке держи лирики тайный дневник.
Верно, певец, ты порою свои недопетые песни
Сызнова хочешь начать, с думою грустной о них?
Правда, не спеты они; но в душе не звучали ль, живые?
Те пожалей, что могли б, но не запели в тебе.
Лучше ж — и их позабудь ты, счастливый душою певучей:
Жалок один лишь удел — душ от рожденья немых.