И.
Скучно-безцветные дни,— сумерки, вместо дневного
Света, застигли меня, здесь,— на степном перепутье;
То ливень лил, то кругом хутора выл мокрый ветер;
Муза, и та, наконец, вместе со мной стала дрогнуть.
Все говорило ей: стой! не залетай высоко!..
Здесь даже сказки свои перезабыла старуха,
И без осмысленных слов тянется грустный напев.
Вдруг, наступила жара: в щели лучи пронизались,
И посветлело в сенях, и заскрипели ворота;
Стал просыхать чернозем, и колея со двора
Через проселок меня в серую степь увела,—
В эту широкую степь, где ни куста, ни пригорка.
К вечеру зной посвежел, воздух был мягко-прозрачен;
Вьющийся столб комаров стал провожать меня; где-то
Свистнул,— должно-быть, сурок, и, как струна басовая,
В сумерках вечера жук мимо ушей прогудел.
Дорого-б дал я, чтоб здесь мне навсегда надышаться
Силой земли, тишиной и обаяньем простора,
Чтоб унести далеко в сердце, в мозгу, в каждом нерве
Этот целебный фиал,— эту розу,— этот воздух…
Вспомнил я шум городской, стены и лестницы,— гнезда
Зависти и клеветы,— вспомнил дома, где интрига
Тонкия сети плетет, сводит людей и разводит,—
Вечно в подрыв свежих сил, вечно свободе в ущерб!—
Впомнил я… и пожелал (неисправимый мечтатель!)
В этом приволье степном взять на себя труд посильный.
ИИ.
В этом приволье степном, взяв на себя труд посильный,
Шел босоногий мужик, клячу свою понукая;
Вытянув шею свою,— кляча тянула coxy;
Из-под железа сохи черныя глыбы валились,
Около свежих борозд свежей ложась бороздой.
— «Бог тебе в помощь, земляк!» вымолвил я, и подумал:
Ум мой и руки мои, видно, не в помощь тебе!
Остановился мужик,— остановилась и кляча;
Он молча шапку стянул,— кляча развесила уши
И, помотав головой, потную морду свою
Стала тянуть к мураве, и, как лохмотья, повисли
Спутанной гривы ея космы до самой земли.
ИИИ.
— Дядя! сказал я, шутя,— не променяешь ли клячу?
Я за нее тебе дам славную штуку,— Пегаса.
Конь — что̀ ни в сказке сказать, ни пером описать,— конь крылатый.
Он приведен к нам из Греции через Европу. Слыхал ли
Ты об Европе хоть что-нибудь?..
— «Нет, не слыхал.»
— Ну, так верь мне,
Есть, дядя, эдакий конь…
И мужик с недоверьем оскалил
Белые зубы.— «Да сам-то видал ли ты?»
— Как не видать!
Сам я носился на нем, выше лесу стоячаго, выше
Облака в небе ходячаго. Конь удивительный! Только
Надо уметь его сдерживать,— разум на то человеку
Дан,— а не то ему удержу нет; — понесет, что твой вихорь!
В Иерусалим загадал?— в Иерусалиме… в Аѳон? — на Аѳоне
Мигом очутишься. Горы, моря, города, даже царства,
Как у себя на ладони, увидишь ты. Мало того,
Можешь на нем ты, с молитвою, выше полночной звезды,
К праведным, в царство небесное, очи зажмурив, подняться
И услыхать, как в раю, там поют Херувимскую,— или
Можешь там встретить несметное множество ярких светил:
Кишмя-кишат там миры лучезарные, и, как пылинки,
Носятся около них вот такия же точно обители,
Как и земля наша, где мы с тобой прозябаем. И все это
Видел я, дядя, сам видел.
— «Да ты не колдун ли?»
— Нет, не колдун,— у меня есть другое, старинное прозвище:
Люди меня обзывают поэтом. Слыхал ли ты это
Громкое слово: поэт?
— «Не слыхал, милый! с роду не слыхивал…
Что̀-ж это значит поэт?!»
— To же почти, что колдун.
— «А коли так, ты-б, родимый, мне клад указал, где зарыт…»
— Клад у тебя под рукой,— только засей свою пашню,
Из-под земли сам собой к осени выйдет твой клад.—
Понял мужик эту притчу и почесал свой затылок:
— «С этого клада», сказал он, «дай Бог до весны прокормиться…
…Ишь, лошаденка-то — кожа да кости! Крылатая лошадь —
Тоже, чай, тощая! Ты мне ее покажи,
Да уж потом и тово,— и выменивай. Кто же те знает,
Грамоте я не учен; может-статься, и вправду такое
Водится чудо заморское».
— Ну, а куда бы, любезный,
Ты бы на нем полетел?
— «Да куда полететь?— нешто в город;
Али бы к куму махнул… А не то обрубил бы
Чортовы крылья анаѳеме, да и запряг бы в телегу».
— Ну, дядя, вряд ли нам выгодно будет меняться!—
Ты на Пегасе моем далеко не уедешь, а я
С клячей твоей не спашу и одной десятины…
И.
Скучно-бесцветные дни,— сумерки, вместо дневного
Света, застигли меня, здесь,— на степном перепутье;
То ливень лил, то кругом хутора выл мокрый ветер;
Муза, и та, наконец, вместе со мной стала дрогнуть.
Все говорило ей: стой! не залетай высоко!..
Здесь даже сказки свои перезабыла старуха,
И без осмысленных слов тянется грустный напев.
Вдруг наступила жара: в щели лучи пронизались,
И посветлело в сенях, и заскрипели ворота;
Стал просыхать чернозем, и колея со двора
Через проселок меня в серую степь увела,—
В эту широкую степь, где ни куста, ни пригорка.
К вечеру зной посвежел, воздух был мягко-прозрачен;
Вьющийся столб комаров стал провожать меня; где-то
Свистнул,— должно быть, сурок, и, как струна басовая,
В сумерках вечера жук мимо ушей прогудел.
Дорого б дал я, чтоб здесь мне навсегда надышаться
Силой земли, тишиной и обаяньем простора,
Чтоб унести далеко в сердце, в мозгу, в каждом нерве
Этот целебный фиал,— эту розу,— этот воздух…
Вспомнил я шум городской, стены и лестницы,— гнезда
Зависти и клеветы,— вспомнил дома, где интрига
Тонкие сети плетет, сводит людей и разводит,—
Вечно в подрыв свежих сил, вечно свободе в ущерб!—
Вспомнил я… и пожелал (неисправимый мечтатель!)
В этом приволье степном взять на себя труд посильный.
ИИ.
В этом приволье степном, взяв на себя труд посильный,
Шел босоногий мужик, клячу свою понукая;
Вытянув шею свою,— кляча тянула coxy;
Из-под железа сохи черные глыбы валились,
Около свежих борозд свежей ложась бороздой.
— «Бог тебе в помощь, земляк!» вымолвил я, и подумал:
Ум мой и руки мои, видно, не в помощь тебе!
Остановился мужик,— остановилась и кляча;
Он молча шапку стянул,— кляча развесила уши
И, помотав головой, потную морду свою
Стала тянуть к мураве, и, как лохмотья, повисли
Спутанной гривы ее космы до самой земли.
ИИИ.
— Дядя! сказал я, шутя,— не променяешь ли клячу?
Я за нее тебе дам славную штуку,— Пегаса.
Конь — что ни в сказке сказать, ни пером описать,— конь крылатый.
Он приведен к нам из Греции через Европу. Слыхал ли
Ты об Европе хоть что-нибудь?..
— «Нет, не слыхал.»
— Ну, так верь мне,
Есть, дядя, эдакий конь…
И мужик с недоверьем оскалил
Белые зубы.— «Да сам-то видал ли ты?»
— Как не видать!
Сам я носился на нем, выше лесу стоячего, выше
Облака в небе ходячего. Конь удивительный! Только
Надо уметь его сдерживать,— разум на то человеку
Дан,— а не то ему удержу нет; — понесет, что твой вихорь!
В Иерусалим загадал?— в Иерусалиме… в Афон? — на Афоне
Мигом очутишься. Горы, моря, города, даже царства,
Как у себя на ладони, увидишь ты. Мало того,
Можешь на нем ты, с молитвою, выше полночной звезды,
К праведным, в царство небесное, очи зажмурив, подняться
И услыхать, как в раю, там поют Херувимскую,— или
Можешь там встретить несметное множество ярких светил:
Кишмя-кишат там миры лучезарные, и, как пылинки,
Носятся около них вот такие же точно обители,
Как и земля наша, где мы с тобой прозябаем. И все это
Видел я, дядя, сам видел.
— «Да ты не колдун ли?»
— Нет, не колдун,— у меня есть другое, старинное прозвище:
Люди меня обзывают поэтом. Слыхал ли ты это
Громкое слово: поэт?
— «Не слыхал, милый! с роду не слыхивал…
Что ж это значит: поэт?!»
— To же почти, что колдун.
— «А коли так, ты б, родимый, мне клад указал, где зарыт…»
— Клад у тебя под рукой,— только засей свою пашню,
Из-под земли сам собой к осени выйдет твой клад.—
Понял мужик эту притчу и почесал свой затылок:
— «С этого клада», сказал он, «дай Бог до весны прокормиться…
…Ишь, лошаденка-то — кожа да кости! Крылатая лошадь —
Тоже, чай, тощая! Ты мне ее покажи,
Да уж потом и тово,— и выменивай. Кто же те знает,
Грамоте я не учен; может статься, и вправду такое
Водится чудо заморское».
— Ну, а куда бы, любезный,
Ты бы на нем полетел?
— «Да куда полететь?— нешто в город;
Али бы к куму махнул… А не то обрубил бы
Чертовы крылья анафеме, да и запряг бы в телегу».
— Ну, дядя, вряд ли нам выгодно будет меняться!—
Ты на Пегасе моем далеко не уедешь, а я
С клячей твоей не спашу и одной десятины…
Не та любовь, что поучает,
Иль безнадежно изнывает
И песни жалкие поет,
Не та, что юность растлевает
Или ревниво вопиет,
А та любовь, что жертв не просит,
Страдает без обидных слез
И, полная наивных грез,
Не без улыбки цепи носит,
Непобедима и вечна,
Внедряя жизни семена
Везде, где смерть идет и косит…
Свидетель всех ее скорбей,
Наследник всех ее преданий, Ее забывчивых страстей
И поздних разочарований,
Угомонив с летами кровь,
В виду улик неоспоримых,
Не на скамью ли подсудимых
Влечешь ты брачную любовь?
За что ж?.. За то ли, что когда-то
Она, поверившая свято
В свое призванье жить семьей,
Не дрогнула с чужой судьбой,
Быть может тяжкой и бесславной,
Связать свободный, своенравный,
Знакомый с детства жребий свой, —
Не струсила свечи венчальной,
И, несмотря на суету
И дрязги жизни, красоту
Вообразила идеальной;
За то ль, что в этой красоте
Без маски и без покрывала
Не узнаем мы идеала,
Доступного одной мечте?..
Карай наперсников разврата,
С холодной ревностью в крови, Расчет, не знающий любви
И добивающийся злата,
Карай ханжу, что корчит брата
И хочет жить с своей женой,
Как с незаконною сестрой…
К чему соблазн? — К чему игра
В фальшивый брак! — Ведь мы не дети,
Боящиеся сатаны,
Который расставляет сети
Нам в ласках собственной жены…
Скажи, поэт, молвой любимый,
Скажи, пророк неумолимый,
Ужели мы себя спасем
Тем, что в борьбе с собой убьем
Грядущих поколений семя,
Иль тем, что, в вечность погрузясь,
В бездушной тьме утратим время,
И то забудем, что, кичась
Своим отчаяньем, в смирении
И сокрушении сердец,
Мы исказили план творенья
И разрешили все сомненья
Тем, что нашли себе конец. Бред истины — дух разуменья!
Ты в даль и в глубь меня влечешь;
В ничтожестве ли ты найдешь
Свое конечное спасенье?!
Божественность небытия
И бессознательная воля!
На вас ли променяю я
Распутников и нищих? доля
Их низменна… их грязен путь… —
И все ж они хоть что-нибудь,
В них светит искорка сознанья,
А вы, — вы призрак, вы ничто…
Не та любовь, что поучает,
Иль безнадежно изнывает
И песни жалкие поет,
Не та, что юность растлевает
Или ревниво вопиет,
А та любовь, что жертв не просит,
Страдает без обидных слез
И, полная наивных грез,
Не без улыбки цепи носит,
Непобедима и вечна,
Внедряя жизни семена
Везде, где смерть идет и косит…
Свидетель всех ее скорбей,
Наследник всех ее преданий,
Ее забывчивых страстей
И поздних разочарований,
Угомонив с летами кровь,
В виду улик неоспоримых,
Не на скамью ли подсудимых
Влечешь ты брачную любовь?
За что ж?.. За то ли, что когда-то
Она, поверившая свято
В свое призванье жить семьей,
Не дрогнула с чужой судьбой,
Быть может тяжкой и бесславной,
Связать свободный, своенравный,
Знакомый с детства жребий свой, —
Не струсила свечи венчальной,
И, несмотря на суету
И дрязги жизни, красоту
Вообразила идеальной;
За то ль, что в этой красоте
Без маски и без покрывала
Не узнаем мы идеала,
Доступного одной мечте?..
Карай наперсников разврата,
С холодной ревностью в крови,
Расчет, не знающий любви
И добивающийся злата,
Карай ханжу, что корчит брата
И хочет жить с своей женой,
Как с незаконною сестрой…
К чему соблазн? — К чему игра
В фальшивый брак! — Ведь мы не дети,
Боящиеся сатаны,
Который расставляет сети
Нам в ласках собственной жены…
Скажи, поэт, молвой любимый,
Скажи, пророк неумолимый,
Ужели мы себя спасем
Тем, что в борьбе с собой убьем
Грядущих поколений семя,
Иль тем, что, в вечность погрузясь,
В бездушной тьме утратим время,
И то забудем, что, кичась
Своим отчаяньем, в смирении
И сокрушении сердец,
Мы исказили план творенья
И разрешили все сомненья
Тем, что нашли себе конец.
Бред истины — дух разуменья!
Ты в даль и в глубь меня влечешь;
В ничтожестве ли ты найдешь
Свое конечное спасенье?!
Божественность небытия
И бессознательная воля!
На вас ли променяю я
Распутников и нищих? доля
Их низменна… их грязен путь… —
И все ж они хоть что-нибудь,
В них светит искорка сознанья,
А вы, — вы призрак, вы ничто…
Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.
Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.
И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…
А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.
На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.
Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…
Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…
Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.
Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!
Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.
Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!
Хозяйка руки жмет богатым игрокам,
При свете ламп на ней сверкают бриллианты…
В урочный час, на бал, спешат к ее сеням
Франтихи-барыни и франты.
Улыбкам счету нет…— один тапер слепой,
Рекомендованный женой официанта,
В парадном галстуке, с понурой головой,
Угрюм и не похож на франта.
И под локоть слепца сажают за рояль…
Он поднял голову — и вот, едва коснулся
Упругих клавишей, едва нажал педаль,—
Гремя, бог музыки проснулся.
Струн металлических звучит высокий строй,
Как вихрь несется вальс,— побрякивают шпоры,
Шуршат подолы дам, мелькают их узоры
И ароматный веет зной…
А он — потухшими глазами смотрит в стену,
Не слышит говора, не видит голых плеч,—
Лишь звуки, что бегут одни другим на смену,
Сердечную ведут с ним речь.
На бедного слепца слетает вдохновенье,
И грезит скорбная душа его,— к нему
Из вечной тьмы плывет и светится сквозь тьму
Одно любимое виденье.
Восторг томит его,— мечта волнует кровь:—
Вот жаркий летний день,— вот кудри золотые—
И полудетские уста, еще немые,—
С одним намеком на любовь…
Вот ночь волшебная,— шушукают березы…
Прошла по саду тень — и к милому лицу
Прильнул свет месяца,— горят глаза и слезы…
И вот уж кажется слепцу,—
Похолодевшие, трепещущие руки,
Белеясь, тянутся к нему из темноты…—
И соловьи поют, и сладостные звуки
Благоухают, как цветы…
Так, образ девушки когда-то им любимой,
Ослепнув, в памяти свежо сберечь он мог;
Тот образ для него расцвел и — не поблек,
Уже ничем не заменимый.
Еще не знает он, не чует он, что та
Подруга юности — давно хозяйка дома
Великосветская,— изнежена, пуста
И с аферистами знакома!
Что от него она в пяти шагах стоит
И никогда в слепом тапере не узнает
Того, кто вечною любовью к ней пылает,
С ее прошедшим говорит.
Что если б он прозрел,— что если бы, друг в друга
Вглядясь, они могли с усилием узнать?—
Он побледнел бы от смертельного испуга,
Она бы — стала хохотать!
Магомет
… Я вслушивался жадно
И в разговор монахов христианских,
И в шумный спор запальчивых жидов,
И в чудные рассказы бедуинов.
Я двадцать лет молчал и только слушал.
Ячмень в одну весну и расцветет,
И отцветет на плодоносной ниве;
Но много лет потребно для того,
Чтоб выросла в степи, на чахлой почве,
Широколиственная пальма…
Так замысла великого зерно
Медлительно росло и вкоренялось
У сердца моего, на жаркой почве!
Из Антиохии однажды, помню, я
Вел караван, и на песчаном море
Меня застал крылатый ураган.
Он быстро, заслоняя солнце, двигал
Свои столпы. Сыпучего песку
Сухие волны на меня катились,
И мой верблюд, зажмурившись невольно,
Стал утопать. Сопутников моих
Неясные вблизи мелькали тени.
Я им кричал; но буря заглушала,
Подобно тысяче низверженных потоков,
Мои слова: и сам я не слыхал
Моих призывных криков. На колени,
От ужаса загородив руками
Мое лицо, упал я и молился,
И говорил: «Аллах, Аллах, помилуй!
Клянусь твоим блистательным престолом,
Я разнесу твое святое имя
По всей Аравии… Аллах, помилуй!»
Но в этот миг песчаная гора
Обрушилась и на моих плечах
Рассыпалась, и я оцепенел.
Когда же я очнулся, надо мною
Уже вечернее сияло солнце.
Вокруг меня попрежнему мелькали
Товарищей сияющие лица,
И двигался по степи караван,
И я лежал, качаясь, на верблюде;
И горы белые верхушки поднимали
Из-под земли, и весело мне было,
Что я воскрес. Когда же ночь пришла,
Остановились мы на отдых у подошвы
Одной горы, и я пошел искать
Ключа, чтоб напоить моих верблюдов.
Луна, как брачная лампада, над пустыней
Сияла ярким светом. Мой кувшин
У ног моих поставил я на камень
И, прислонясь к махровой пальме, долго
Стоял и слушал. Мне казалось, где-то
Журчал источник. Долго я глядел,
Не замелькает ли серебряная точка
На месяце играющей воды.
И, к удивленью моему, в пещере,
У каменной подошвы двух утесов,
Я увидал, горит огонь. Проворно
Я взял кувшин, и смело побежал
В пещеру. И казалось мне, что духи
Передо мной летели и кружились,
И на огонь протягивали руки…
И там-то в первый раз я увидал
Пустынника Габиба…
Он в белой мантии стоял, читая
Развернутый пергаментовый список;
Чугунная лампада озаряла
И свиток, и рубцы его чела…
И молча, с ног до головы обятый
Невольным ужасом благоговенья,
Я созерцал таинственного старца.
«Ты, Магомет, из племени Гашем!
Я жду давно тебя!» сказал мне старец…
И, между прочим, говорил мне: «Слушай!
Я научу тебя премудрости великой;
Великие тебе открою тайны
Аллаха, чрез его пророков
Открытые народам. По лицу
И по походке ног твоих проворных,
Которых каждый шаг в моей пещере
Был повторен гранитным сводом,
Я узнаю того, кто мне обещан!»
Дрожа, я сел и стал вести беседу
С одним из тех премудрых на земле,
Кто слышит тайную гармонию природы
И голоса привратников небесных;
Кто отдаленное очами осязает
И по звездам читает повесть мира.
Две ночи я внимал речам Габиба,
И думали товарищи мои,
Что унесен я львицей иль растерзан
Голодным тигром, и рыдали горько…
Когда ж увидели, что я иду
И на плече несу кувшин с водою,
От радости не знали что подумать,
И, как родного брата, обнимали…
И для меня с тех пор преобразился,
Роскошней стал широкий Божий мир,
На золотой цепи повешенное солнце,
И прикрепленные к хрустальным сводам
Горящие планеты…
И начал я завидовать пророкам,
И стал просить пророческого дара.
Тому прошло уже шесть лет;
И близок день, назначенный свиданью!
Премудрый ждет меня в пустынях Геры,
Там, где стоят утесы на утесах
И упираются в пылающее небо;
Где бьет вода из камня день и ночь
И никогда не сякнет — та вода,
Которую приносит ангел, в виде
Громовых туч, и поливает горы.
Туда иду. Прощай, родная Мекка!
Я ворочусь не тем, чем вышел,
Иль никогда к тебе не ворочусь…
(Посв. Н. Щербине).
«Вставай, Секстилия!.. Пора!.. На этот раз
Готов ли факел твой? — Но сердцем изнывая,
Не спит во тьме ночной весталка молодая.
Увы! ночник ея погас…
Без факела идет Секстилия во храм.
Как жрица Весты, там, она огонь священный
Должна блюсти. Таков обычай неизменный,
Угодный царственным богам.
Вот древний жертвенник: таинственный огонь
Горит; лучи, дрожа, скользят на мрамор млечный,
На неподвижный лик, на грудь богини вечной
И на простертую ладонь.
Приблизившись к огню, Секстилия жезлом
Пошевелила пламя; возле пьедестала
Облокотилась и, откинув покрывало,
Поникла на руку челом;
Стоит, — и снится ей Полибий молодой:
Не он ли, в Колизей спеша, в плаще зеленом
За колесницею летит на запыленном
Коне по звонкой мостовой.
Под медной каскою, в одежде боевой
По тесным площадям неопытный, но смелый,
Не он ли, издали, как тень, следит за белой
Одеждой с пурпурной каймой,
И там, где мутный Тибр из-за публичных бань
Бежит в сады, — приют статуй уединенных:
Сатиров с нимфами и граций обнаженных,—
И где, как трепетную лань
Ее вчера смутил знакомый шум шагов;
Где поняла она все, все — мольбы желанья,
Любви прощальный вздох, с надеждой на свиданье.
И горький ропот на богов.
Ей снится бледный лик и темные глаза,
Одушевленные мучительною страстью…
— Кто может из владык земных, венчанных властью,
Сказать грозе: молчи, гроза!
Какое божество захочет летних дней
Роскошный цвет убить морозной пеленою,
Иль римлянку, давно созревшую душою,
Спасти от мысли и страстей!
И вспомнила она младенческие дни,—
Те дни, когда отец и мать, убрав цветами,
В храм Весты девственной, с обычными мольбами,
Ее на жертву привели.
На жертву! Для чего? И вот, ея глаза
Из-под густых ресниц блеснули небывалым
Огнем; стеснилась грудь, и по ланитам впалым
Сбежала знойная слеза…
И, отступя на шаг, над юной головой
Скрестя прекрасныя, до плеч нагия руки,
Со всеми знаками невыносимой муки,
То упрекая, то с мольбой,
Как Пиѳия, в бреду, весталка говорит:
«Богиня! для чего беречь мне этот пламень?
Ты холодна, но я — не ты, не мертвый камень,
В котором кровь не закипит.
Ты видишь: я больна. Во сне и наяву
Я брежу им. Гляди, как сами плачут очи!
Подслушай лепет мой, когда на ложе ночи
Я чуть не вслух его зову.
Скажи мне: кто зажег огонь в моей груди,
И отчего мне тяжко это покрывало?
Сойди, безсмертная богиня, с пьедестала
И сердце смертной остуди!
Тебе я отдала мои младые дни,—
Иль жертва страшная моя чудес не сто̀ит!—
Так если знаешь ты, как это сердце ноет,
Надменная! пошевельни
Над этим алтарем простертою рукой!
Одною складкой мраморной одежды…
Пускай со страхом, но не без надежды
Я ниц паду перед тобой.
Увы! суров твой лик; десница тяжела;
Твои глаза глядят, лучей не отражая.
Рыдаю… ты мертва! Тебя не согревая,
Горит пахучая смола.
Но не к одной тебе я шлю мои мольбы,—
Богини вечнаго Олимпа, к вам взываю!
Скажите, именем судьбы я заклинаю:
Как устоять против судьбы?
Чем может смертная умерить злую страсть,
Тогда как сами вы ея очарованью
Готовы уступить и жадному лобзанью
Вполне отдать себя во власть!
Одних ли вы богов ласкали на груди?
Иль мало вам небес! иль мало вам сознанья,
Что ваша молодость вечна без увяданья,
Что нет вам смерти впереди!
А мне!— мне все грозит с утратой лучших лет —
И седина, и гроб—что̀ хуже этой казни!
И я, — я не должна подумать без боязни
Нарушить тягостный обет!
О, ненавистная! о, рабская боязнь!
Долой покров!.. я рву его на части…
Потухни жертвенник, как это пламя страсти
Потушит завтрашняя казнь!»
И жертвенник потух…
«Вставай, Секстилия!.. Пора!.. На этот раз
Готов ли факел твой? — Но сердцем изнывая,
Не спит во тьме ночной весталка молодая.
Увы! ночник ее погас…
Без факела идет Секстилия во храм.
Как жрица Весты, там, она огонь священный
Должна блюсти. Таков обычай неизменный,
Угодный царственным богам.
Вот древний жертвенник: таинственный огонь
Горит; лучи, дрожа, скользят на мрамор млечный,
На неподвижный лик, на грудь богини вечной
И на простертую ладонь.
Приблизившись к огню, Секстилия жезлом
Пошевелила пламя; возле пьедестала
Облокотилась и, откинув покрывало,
Поникла на руку челом;
Стоит, — и снится ей Полибий молодой:
Не он ли, в Колизей спеша, в плаще зеленом
За колесницею летит на запыленном
Коне по звонкой мостовой.
Под медной каскою, в одежде боевой
По тесным площадям неопытный, но смелый,
Не он ли, издали, как тень, следит за белой
Одеждой с пурпурной каймой,
И там, где мутный Тибр из-за публичных бань
Бежит в сады, — приют статуй уединенных:
Сатиров с нимфами и граций обнаженных,—
И где, как трепетную лань
Ее вчера смутил знакомый шум шагов;
Где поняла она все, все — мольбы желанья,
Любви прощальный вздох, с надеждой на свиданье.
И горький ропот на богов.
Ей снится бледный лик и темные глаза,
Одушевленные мучительною страстью…
— Кто может из владык земных, венчанных властью,
Сказать грозе: молчи, гроза!
Какое божество захочет летних дней
Роскошный цвет убить морозной пеленою,
Иль римлянку, давно созревшую душою,
Спасти от мысли и страстей!
И вспомнила она младенческие дни,—
Те дни, когда отец и мать, убрав цветами,
В храм Весты девственной, с обычными мольбами,
Ее на жертву привели.
На жертву! Для чего? И вот, ее глаза
Из-под густых ресниц блеснули небывалым
Огнем; стеснилась грудь, и по ланитам впалым
Сбежала знойная слеза…
И, отступя на шаг, над юной головой
Скрестя прекрасные, до плеч нагие руки,
Со всеми знаками невыносимой муки,
То упрекая, то с мольбой,
Как Пифия, в бреду, весталка говорит:
«Богиня! для чего беречь мне этот пламень?
Ты холодна, но я — не ты, не мертвый камень,
В котором кровь не закипит.
Ты видишь: я больна. Во сне и наяву
Я брежу им. Гляди, как сами плачут очи!
Подслушай лепет мой, когда на ложе ночи
Я чуть не вслух его зову.
Скажи мне: кто зажег огонь в моей груди,
И отчего мне тяжко это покрывало?
Сойди, бессмертная богиня, с пьедестала
И сердце смертной остуди!
Тебе я отдала мои младые дни,—
Иль жертва страшная моя чудес не стоит!—
Так если знаешь ты, как это сердце ноет,
Надменная! пошевельни
Над этим алтарем простертою рукой!
Одною складкой мраморной одежды…
Пускай со страхом, но не без надежды
Я ниц паду перед тобой.
Увы! суров твой лик; десница тяжела;
Твои глаза глядят, лучей не отражая.
Рыдаю… ты мертва! Тебя не согревая,
Горит пахучая смола.
Но не к одной тебе я шлю мои мольбы,—
Богини вечного Олимпа, к вам взываю!
Скажите, именем судьбы я заклинаю:
Как устоять против судьбы?
Чем может смертная умерить злую страсть,
Тогда как сами вы ее очарованью
Готовы уступить и жадному лобзанью
Вполне отдать себя во власть!
Одних ли вы богов ласкали на груди?
Иль мало вам небес! иль мало вам сознанья,
Что ваша молодость вечна без увяданья,
Что нет вам смерти впереди!
А мне!— мне все грозит с утратой лучших лет —
И седина, и гроб — что хуже этой казни!
И я, — я не должна подумать без боязни
Нарушить тягостный обет!
О, ненавистная! о, рабская боязнь!
Долой покров!.. я рву его на части…
Потухни жертвенник, как это пламя страсти
Потушит завтрашняя казнь!»
И жертвенник потух…
Зло, добро, — все так перемешалось,
Что и зло мне злом уж не казалось,
И в добре не видел я добра…
Проходили дни и вечера, —
Вечера и ночи проходили,
И хоть мысли все еще бродили,
Озаряя жизни темный путь, —
Ни на чем не мог я отдохнуть.
Вспоминал я бедной няни сказки,
Теплый трепет материнской ласки,
Идеалы, созданные мной
В годы жизни знойно-молодой, —
Тщетно! — Сожаленьем запоздалым
Не вернуть нам жизнь к ее началам.
И к чему!.. Великодушный бред
Никого еще не спас от зол и бед.
Я ль один ищу самозабвенья,
В роскоши, в истоме наслажденья,
В шепоте изнеженных речей,
В ропоте изменчивых страстей,
В клевете, в отраве лицемерья, —
И, — благословляя легковерье,
Я ль один, измят и одинок,
Издали любуюсь на порок?
Чудный век! Всему рукоплесканья,—
И фигляру, и певцу страданья,
И властолюбивым крикунам,
И за призы кровным скакунам,
Миру, и — победному трофею,
И за жест фанатику злодею,
И тому, кто, соблюдя закон,
Незаконно нажил миллион!
Как заманчиво и как отважно
Все, что пошло, лживо и продажно,
Как похож на радужный обман
Современной женщины роман!
И как модных прихотей соблазны
Стали тонки и разнообразны, Расставляя тысячи сетей,
Уловляя старцев и детей.
Измельчав, изныв, я так несчастлив,
Что ко всем и льстив и безучастлив;
И так слеп, под бременем долгов,
Что совсем не вижу бедняков… —
Презирая нищих, век наш прячет
Всякого, кто немощен и плачет,
Чтоб позор мне близкой нищеты
Не дерзал смутить моей мечты.
И никто ответа не добьется,
Отчего так трудно всем живется
Посреди разнузданных стихий, —
Гневных партий, черни и витий…
Их давно неверье не пугает,
Вера их давно не умиляет:
«Мало ли чему учил Христос!?» —
Это ли не мрак и не хаос?..
Боже! Что коли над нами снова
Пронесется творческое слово!?
Зло, добро, — все так перемешалось,
Что и зло мне злом уж не казалось,
И в добре не видел я добра…
Проходили дни и вечера, —
Вечера и ночи проходили,
И хоть мысли все еще бродили,
Озаряя жизни темный путь, —
Ни на чем не мог я отдохнуть.
Вспоминал я бедной няни сказки,
Теплый трепет материнской ласки,
Идеалы, созданные мной
В годы жизни знойно-молодой, —
Тщетно! — Сожаленьем запоздалым
Не вернуть нам жизнь к ее началам.
И к чему!.. Великодушный бред
Никого еще не спас от зол и бед.
Я ль один ищу самозабвенья,
В роскоши, в истоме наслажденья,
В шепоте изнеженных речей,
В ропоте изменчивых страстей,
В клевете, в отраве лицемерья, —
И, — благословляя легковерье,
Я ль один, измят и одинок,
Издали любуюсь на порок?
Чудный век! Всему рукоплесканья,—
И фигляру, и певцу страданья,
И властолюбивым крикунам,
И за призы кровным скакунам,
Миру, и — победному трофею,
И за жест фанатику злодею,
И тому, кто, соблюдя закон,
Незаконно нажил миллион!
Как заманчиво и как отважно
Все, что пошло, лживо и продажно,
Как похож на радужный обман
Современной женщины роман!
И как модных прихотей соблазны
Стали тонки и разнообразны,
Расставляя тысячи сетей,
Уловляя старцев и детей.
Измельчав, изныв, я так несчастлив,
Что ко всем и льстив и безучастлив;
И так слеп, под бременем долгов,
Что совсем не вижу бедняков… —
Презирая нищих, век наш прячет
Всякого, кто немощен и плачет,
Чтоб позор мне близкой нищеты
Не дерзал смутить моей мечты.
И никто ответа не добьется,
Отчего так трудно всем живется
Посреди разнузданных стихий, —
Гневных партий, черни и витий…
Их давно неверье не пугает,
Вера их давно не умиляет:
«Мало ли чему учил Христос!?» —
Это ли не мрак и не хаос?..
Боже! Что коли над нами снова
Пронесется творческое слово!?
Я бежал от вакханалий
Обезумевшаго Рима,
От его победных криков
И его предсмертных стонов,
От цепей, повитых лавром,
И от собственнаго рабства;
Я бежал на лоно мира,
В горы, в лес,— и одинокий,
Там, среди глухой пустыни,
На песок упал с молитвой
И, на крыльях сновиденья,
Был восхищен до Зевеса.
Из-за туч, в румяном блеске
Возникающаго утра,
Увидал я лик, венчанный
Бледно-золотистым роем
Потухающих созвездий;
Кудри бога опускались
На широкие покровы
Сизых туч, и в этих тучах
От малейших мановений
Головы его мгновенно
Вспыхивали и сверкали
Стрелы молний. Перед этим
Грозно-величавым ликом
Я был — малая снежинка,
Вьющаяся перед глыбой
Снежной на челе высоких
Альп, прикрытых облаками.
И когда стихал громовый
Шорох в складках над горами
Распростертой ризы бога,
Лепетал язык мой; крик мой,
Дерзкий крик мой поднимался
Выше, выше, и был слышен,
Как звук падающей капли
В тихом плеске океана
При безветрии, в час утра.
Я взывал: «Зевес могучий!
«Повели мне!..— каковы бы
«Ни были твои веленья,
«Я твою исполню волю.
«Я снесу завет твой в храмы,
«В хижины, в суды, в чертоги,
«И в сенаторския виллы,
«И в те пышные вертепы,
«Где, нагая, в жаркой пляске,
«Закружилась Мессалина.
«Именем твоим я буду
«Говорить, миродержавный!
«И язык мой будет вещим
«Вразумителем народов».
Провещал мне громовержец:
«Я пошлю тебя к народам,
«Но клянись, что ты исполнишь
«Волю древняго Зевеса».
Задыхаясь от избытка
Сердца, вскрикнул я: «Клянуся
«Именем твоим — исполню!..»
И дыханье Зевса стало
Проноситься теплым ветром,
И меня ласкал тот ветер,
И ему внимал я:
«Слушай,
«Бедный мальчик, надоели
«Мне жрецы мои; мне тошно
«От курений их; от дыму
«Этих жертвоприношений
«Закоптели золотыя
«Сени моего чертога,
«Закружились, как от чаду,
«Головы богов, со мною
«Разделяющих трапезу.
«И не тот я, чем когда-то
«Был в те дни, когда лишь греки
«Воздвигали мне кумиры:—
«В дни безсмертных песен был я
«Свят, как дух слепца Гомера;—
«Жизнь моя текла в их стройных,
«Величавых изваяньях;—
«Для меня тогда был мрамор
«Осязаемым безсмертьем…
«Миновало это время!
«И торжественные гимны
«Стали мне давно противны,
«Как болотный хор лягушек,
«Воспевающий миазмы,
«Отравляющие воздух.
«Слушай, смертный, если хочешь
«Ты вкусить хотя крупицу
«От трапезы тех безсмертных,
«Что̀ беседуют со мною,—
«Проповедуй этим людям,
«Что Зевес не существует!—
«Так решил совет безсмертных».
В ужас я пришел от этих
Слов и молвил, содрогаясь:
«Как могу я с этой вестью
«Снизойти опять на землю?
«Как могу я это слово
«Пронести среди народов?—
«И толпа меня отвергнет,
«И жрецы на избиенье
«Предадут меня народу».
Загремел негодованьем
Голос вечнаго владыки:
— «Как!— ничтожество!— Не ты ли,
«Жалкий раб, дерзнул так смело
«И высоко так подняться?
«Крылья духа, где вы?— или
«Трусишь ты венцом страданья
«Увенчать твой лоб, в котором,
«Думал я, таится разум?»
— «Я клялся страдать за Зевса,
«Но — страдать за отрицанье…
«Пощади!»
Но пущим гневом
Загремел отец вселенной,
И лицо его зарделось,
Словно тонкий, яркий пламень
Разлился по нем.— «Да разве
«Отрицание не вера?
«Разве люди точно так же
«Не поверят, что Зевеса
«Нет и не было, как прежде
«Верили в его перуны?
«Прочь! лети пылинка с пылью!—
«Я найду других пророков».
Всколыхались кудри бога,
И сомкнулись тучи;— серым,
Мутным и дождливым небом
Стало грозное виденье.
Гром в горах гудел, когда я,
Лежа на песке, проснулся.
Ты как будто знала, муза,
Что, влекомы и теснимы
Жизнью, временем,— с латынью
Далеко бы не ушли мы…
Вечный твой Парнас, о муза,
Далеко не тот, где боги
Наслаждались и ревниво
К бедным смертным были строги…
И, восстав от сна, ни разу
Ты на девственные плечи
Не набрасывала тоги,
Не слыхала римской речи,
И про римский Капитолий
От меня ж ты услыхала
В день, когда я за урок свой
Получил четыре балла…
Вместе мы росли, о муза,
И когда я был ленивый
Школьник, ты была малюткой
Шаловливо-прихотливой.
И, уж я не знаю, право,
(Хоть догадываюсь ныне),
Что ты думала, когда я
Упражнял себя в латыни?
Я мечтал уж о Пегасе.—
Ты же, резвая, впрягалась
Иногда в мои салазки
И везла меня, и мчалась…—
Мчалась по сугробам снежным
Мимо бани, мимо сонных
Яблонь, лип и низких ветел,
Инеем посеребренных,
Мимо старого колодца,
Мимо старого сарая…
И пугливо сердце билось,
От восторга замирая.
Иногда меня звала ты,
Слушать сказки бедной няни,
На скамье с своею прялкой
Приютившейся в чулане.
Но я рос, и вырастала
Ты, волшебная малютка;
Дерзко я глядел на старших,
Но с тобой мне стало жутко.
В дни экзаменов, бывало,
Не щадя меня нимало,
Ты меня терзала, муза,—
Ты мне вирши диктовала.
В дни, когда, кой-как осилив
Энеиду, я несмело
За Горациевы оды
Принимался,— ты мне пела
Про широку степь,— манила
В лес, где зорю ты встречала,
Иль поникшей скорбной тенью
Меж могильных плит блуждала.
Там, где над обрывом белый
Монастырь и где без окон
Терем Олега,— мелькал мне
На ветру твой русый локон.
И нигде кругом, на камнях
Римских букв не находил я
Там, где мне мелькал твой локон,
Там, где плакал и любил я.
В дни, когда над Цицероном
Стал мечтать я, что в России
Сам я буду славен в роли
Неподкупного витии,—
Помнишь, ты меня из классной
Увела и указала
На разлив Оки с вершины
Исторического вала.
Этот вал, кой-где разрытый,
Был твердыней земляною
В оны дни, когда рязанцы
Бились с дикого ордою;—
Подо мной таились клады,
Надо мной стрижи звенели,
Выше — в небе,— над Рязанью,
К югу лебеди летели,
А внизу виднелась будка
С алебардой, мост, да пара
Фонарей, да бабы в кичках
Шли ко всенощной с базара.
Им навстречу с колокольни
Несся гулкий звон вечерний;
Тени шире разрастались,—
Я крестился суеверней…
Побледнел твой лик, и, помню,
Ты мне на ухо пропела:
— «Милый мой! скажи, какая
Речь в уме твоем созрела?!
— О, вития! здесь не форум,—
Здесь еще сердцам народа
Говорит вот этот гулкий
Звон церковный, да природа…
Здесь твое — «quousquе tandеm!..»
Будет речью неуместной,
И едва ль понятен будет
Стих твой, даже благовестный!» —
Время шло…— и вот, из школы
В жизнь ушел я,— и обяла
Тьма меня; но ты, о муза,
Друг мой, свет мой, не отстала.
Помнишь,— молодо-беспечны
И отверженно-убоги,
За возами шли мы, полем,
Вдоль проселочной дороги;—
Нас охватывали волны
Простывающего жара,
Лик твой рдел в румяном блеске
Вечереющего пара,
И не юною подругой,
И не девушкой любимой,—
Божеством ты мне казалась,—
Красотой невыразимой.
Я молчал,— ты говорила:
«Нашу бедную Россию
Не стихи спасут, а вера
В Божий суд или в Мессию…
И не наши Цицероны,
Не Горации,— иная
Вдохновляющая сила,—
Сила правды трудовая
Обновит тот мир, в котором
Славу добывают кровью,—
Мир с могущественной ложью
И с бессильною любовью»…
С той поры, мужая сердцем,
Постигать я стал, о муза,
Что с тобой, без этой веры
Нет законного союза…
Я бежал от вакханалий
Обезумевшего Рима,
От его победных криков
И его предсмертных стонов,
От цепей, повитых лавром,
И от собственного рабства;
Я бежал на лоно мира,
В горы, в лес,— и одинокий,
Там, среди глухой пустыни,
На песок упал с молитвой
И, на крыльях сновиденья,
Был восхищен до Зевеса.
Из-за туч, в румяном блеске
Возникающего утра,
Увидал я лик, венчанный
Бледно-золотистым роем
Потухающих созвездий;
Кудри бога опускались
На широкие покровы
Сизых туч, и в этих тучах
От малейших мановений
Головы его мгновенно
Вспыхивали и сверкали
Стрелы молний. Перед этим
Грозно-величавым ликом
Я был — малая снежинка,
Вьющаяся перед глыбой
Снежной на челе высоких
Альп, прикрытых облаками.
И когда стихал громовый
Шорох в складках над горами
Распростертой ризы бога,
Лепетал язык мой; крик мой,
Дерзкий крик мой поднимался
Выше, выше, и был слышен,
Как звук падающей капли
В тихом плеске океана
При безветрии, в час утра.
Я взывал: «Зевес могучий!
Повели мне!..— каковы бы
Ни были твои веленья,
Я твою исполню волю.
Я снесу завет твой в храмы,
В хижины, в суды, в чертоги,
И в сенаторские виллы,
И в те пышные вертепы,
Где, нагая, в жаркой пляске,
Закружилась Мессалина.
Именем твоим я буду
Говорить, миродержавный!
И язык мой будет вещим
Вразумителем народов».
Провещал мне громовержец:
«Я пошлю тебя к народам,
Но клянись, что ты исполнишь
Волю древнего Зевеса».
Задыхаясь от избытка
Сердца, вскрикнул я: «Клянуся
Именем твоим — исполню!..»
И дыханье Зевса стало
Проноситься теплым ветром,
И меня ласкал тот ветер,
И ему внимал я:
«Слушай,
Бедный мальчик, надоели
Мне жрецы мои; мне тошно
От курений их; от дыму
Этих жертвоприношений
Закоптели золотые
Сени моего чертога,
Закружились, как от чаду,
Головы богов, со мною
Разделяющих трапезу.
И не тот я, чем когда-то
Был в те дни, когда лишь греки
Воздвигали мне кумиры:—
В дни бессмертных песен был я
Свят, как дух слепца Гомера;—
Жизнь моя текла в их стройных,
Величавых изваяньях;—
Для меня тогда был мрамор
Осязаемым бессмертьем…
Миновало это время!
И торжественные гимны
Стали мне давно противны,
Как болотный хор лягушек,
Воспевающий миазмы,
Отравляющие воздух.
Слушай, смертный, если хочешь
Ты вкусить хотя крупицу
От трапезы тех бессмертных,
Что беседуют со мною,—
Проповедуй этим людям,
Что Зевес не существует!—
Так решил совет бессмертных».
В ужас я пришел от этих
Слов и молвил, содрогаясь:
«Как могу я с этой вестью
Снизойти опять на землю?
Как могу я это слово
Пронести среди народов?—
И толпа меня отвергнет,
И жрецы на избиенье
Предадут меня народу».
Загремел негодованьем
Голос вечного владыки:
— «Как!— ничтожество!— Не ты ли,
Жалкий раб, дерзнул так смело
И высоко так подняться?
Крылья духа, где вы?— или
Трусишь ты венцом страданья
Увенчать твой лоб, в котором,
Думал я, таится разум?»
— «Я клялся страдать за Зевса,
Но — страдать за отрицанье…
Пощади!»
Но пущим гневом
Загремел отец вселенной,
И лицо его зарделось,
Словно тонкий, яркий пламень
Разлился по нем.— «Да разве
Отрицание не вера?
Разве люди точно так же
Не поверят, что Зевеса
Нет и не было, как прежде
Верили в его перуны?
Прочь! лети, пылинка, с пылью!—
Я найду других пророков».
Всколыхались кудри бога,
И сомкнулись тучи;— серым,
Мутным и дождливым небом
Стало грозное виденье.
Гром в горах гудел, когда я,
Лежа на песке, проснулся.
С чешскаго.
(Вольный перевод).
На бегу, по дороге задержанный,
Тесно сжатый крутыми оградами,
Горный ключ стал рекой, и — низверженный
На колеса, несется каскадами,
Труп ленивых машин оживляючи,
Молодыя в них силы вливаючи.
Лишь порой, в час борьбы, — в час сомнительный,
Ждет грозы иль хоть тучи спасительной,
И когда та идет — погромыхивает,
Под грозой вся река словно вспыхивает,
Под наплывом дождей вся вздымается,
Вся на вольный простор порывается…
Но, — напрасны порывы, напрасен отпор!—
Уж она не жилица свободная гор.—
Легче ладить в горах с лиходеями,
Чем бороться с людскими затеями.
Но она не одна, — разоренные
Земляки, и мужчины, и женщины,
Вместе с ней тянут лямку, впряженные
В то-ж ярмо, ради скучной поденщины,
Потом лица свои обливаючи,
На чужих свои силы теряючи.
Только вряд ли они, злом повитые,
Удрученные, светом забытые,
Погрузясь в вечный гул, в грохотание
Ста машин, обратят и внимание
На грозу, что̀ вблизи собирается.
Лишь из женщин одна озирается —
Все поглядывает, как скопляются
В высотах, над ущельем, несметныя
Массы туч, как ползут — надвигаются…
Но — напрасно она в безответныя
Небеса возвела умоляющий взор,—
Нахлобучась, гроза уже валится с гор…
Треснул первый удар, — мгла сгустилася,
И дождем полилась буря шумная,—
Побледнела она, — спохватилася,
Побежала, кричит, как безумная:
«Ай! дитя мое, ай!» — и — сердечная,
Из ворот вдаль бежит — спотыкается,
Ливнем бьет ей в лицо буря встречная,
Молний блеск по пути разливается.
Не легка, знать, дорога далекая!
Запыхалась ея грудь высокая,
Нет уж сил… вот стоит… — покачнулася…
— Проклинать ей судьбу иль оплакивать?..—
Но иная гроза в ней проснулася,—
И всем телом она встрепенулася,
И пошла кое-как доволакивать
Свои ноги туда, где колышется бор,
Где мелькает жилье меж утесистых гор.
Меж утесистых гор ея хижина,
Как гнездо, что̀ орлами насижено.
Тише ветер там воет порывистый,
Только ключ, что̀ в ложбине извилистой
Чуть журчал, как река наводненная
Вниз по скатам бежит, и — не чудо ли!
Где она набралась этой удали?..—
В брод, за сучья держась, истомленная,
На порог свой она пробирается,—
Входит, — смотрит — с утра одинехонек
Там ея мальчуган, и — живехонек!
И лежит, как лежал, — но качается,
Словно по морю плыть собирается
Его люлька, а он улыбается
Словно бодрый пловец…
Иль нежданная
Эта буря к ребенку ласкается,
Его тешит, как мать Богом данная,
И сквозь грохот поет — заливается,
Колыбельную песню затягивает,
Его грубую люльку покачивает!?
Или бурный разлив этот няньчится с ним,
Убаюкивая колыханьем своим!?
Не сбылося предчувствие матери,
Что̀ грозило утратою. — Кстати ли
Ей рыдать или сетовать! Новыя
Стрелы молний, что̀ блещут и падают,
Мальчугана ея только радуют,
И он слышит раскаты громовые,
Словно музыку слышит, — рученками
Бьете, смеется, болтает ноженками.
Наводненья потоки суровые
Не умчали его и не кинули
На каменья, и не опрокинули
Колыбели, подмытой течением:
Он качается в ней с наслаждением,—
Словно речка и он породнилися, —
Земляками не даром родилися…
А как выростет, разве не с этою
Горной речкой, в неволю отпетую
Он пойдет, — их обоих обвеяла
Та ж гроза, — та же мать их взлелеяла,
Не слезами — дождем поливаючи,
Голосами ветров напеваючи:
«Запасайтеся силами рабству в отпор —
«Вы, — пока еще дети свободныя гор!»
И.
На краю села, досками
Заколоченный кругом,
Спит покинутый, забытый,
Обветшалый барский дом.
За усадьбою, в избушке
Няня старая живет,
И уж сколько лет — не может
Позабыть своих господ.
Все рассказывает внучку,
Как встречали господа
Новый год, Святую, Святки…
Как кутили иногда,—
И какие доводилось
Ей слыхать в дому у них
Чудодейные сказанья
Про угодников святых…
Позабытая старушка
Пополам с нуждой живет,
За крупу, за хлеб, за масло
Зиму зимнюю прядет.
Внучек мал,— сыра избушка,—
И до самого окна,—
Вплоть до ставня, снежной бурей
С ноября заметена.
ИИ.
Ночь, мороз трещит, все глухо,
Вся деревня спит;— одна
Няни тень торчит за прялкой,—
Пляшет тень веретена.
С догорающей светильней
Сумрак борется ночной,
На полатях под овчиной
Шевелится домовой.
Внук пугливо смотрит с печи,
Он вскосматил волоса,
Поднял худенькие плечи,
Локотками подперся…
— Бабушка!.. — Чего, родимый?
— Наяву или во сне
Про рождественскую елку
Ты рассказывала мне?
Как та елка в барском доме
Просияла,— как на ней
Были звезды золотые
И гостинцы для детей…
Вот бы нам такую елку!
И сочельник не далек.
Только что это за елка?—
Мне все как-то невдомек?
Порвалась у пряхи нитка;
Рассердилась и ворчит:
— Ишь, не спит!.. про елку бредит;
Видно, голоден,— блажит!
Зачадясь, светильня гаснет;
Не жужжит веретено…—
Помолясь, легла старуха;
Ночь белеется в окно.
— Бабушка!.. — Чего родимый?
— Ну, а где она растет,
Эта елка-то? Ты только
Расскажи мне, где растет!..
— Где ж расти,— растет в лесочке,
В ельнике растет… постой!..
Домовой никак проохал…
Тише!.. спи, Господь с тобой!..
ИИИ.
Рождества канун,— сочельник,
Вот, подтибривши топор,
К ночи внучек старой няни
Пробрался в соседний бор.
Тени сосен молча стали
На дорогу выходить…
Он рождественскую елку
Ищет бабушке срубить.
Вот и месяц,— засквозили
Сучьев сети и рога,—
Свет его, как свет лампады,
Лег на бледные снега.
Смотрит мальчик,— что за чудо!
Из-за темного бугра
Вышла, выглянула елка,
Точно вся из серебра.
Бриллианты на рогульках,
В бриллиантах — огоньки.
Дрогнул мальчик,— от натуги
Кровь стучит ему в виски.—
Не звезда ли — эта искра,
Превратившаяся в лед?
Ступит вправо — засверкает,
Ступит влево — пропадет.
Пораженный, умиленный,
Он стоит — и как тут быть!?..
Как рождественскую эту
Елку станет он рубить!?..
Месяц льет свое мерцанье,
В темном лесе — ни гугу!
Опустив топор, присел он
Перед елкой на снегу.
И сидит, и слышит, где-то
Словно колокол гудет.
Это сон? иль это Божья
Смерть под благовест идет?..
И рождественская елка
Перед ним растет, растет…
Лучезарными ветвями
Обняла небесный свод…
По ветвям ее на землю
Сходят ангелы… их клир
Песнь поет о славе Вышних,
Всей земле пророчит мир.
И тьмы-тем огненнокрылых,
Ослепительных детей
Из ветвей глядят на землю
Мириадами очей,—
Словно ждут,— какое миру
Бог готовит торжество…—
Смерть баюкает ребенка.
Сердцу снится Рождество.
И упал из рук топорик,
И заснул бы он навек!
Да случайно мимо лесом
Ехал пьяный дровосек.
Он встряхнул его, ругаясь
И свистя, отвез домой,
И очнулся бедный мальчик
На груди ему родной.
Долго был потом он болен,—
Чем-то смутно потрясен,—
Никому не рассказал он
Сна, который видел он.
Да и как бы мог он, бедный,
Все то высказать вполне,
Что душе его сказалось
В полусмерти,— в полусне…
Как, ты грустишь? — помилуй Бог!
Скажи мне, Майков, как ты мог,
С детьми играя, тихо гладя
Их по головке, слыша смех
Их вечно-звонкий, вспомнить тех,
Чей гений пал, с судьбой не сладя,
Чей труд погиб…
Как мог ты, глядя
На северные небеса,
Вдруг вспомнить Рима чудеса,
Проникнуться воспоминаньем,
Вообразить, что я стою
Средь Колизея, как в раю,
И подарить меня посланьем?
Мне задушевный твой привет
Был освежительно-отраден.
Но я еще не в Риме, нет!
В окно я вижу Баден-Баден,
И тяжело гляжу на свет.
Хоть мне здорово и приятно
Парным питаться молоком,
Дышать нетопленным теплом
И слушать музыку бесплатно;
Но — если б не было руин,
Плющом повитых, луговин
Зеленых, гор, садов, скамеек,
Холмов и каменных лазеек, —
Здесь на меня нашел бы сплин —
Так надоело мне гулянье,
Куда, расхаживая лень,
Хожу я каждый Божий день
На равнодушное свиданье,
И где встречаю, рад не рад,
При свете газовых лампад,
Американцев, итальянцев,
Французов, англичан, голландцев,
И немцев, и немецких жен,
И всем известную графиню,
И полурусскую княгиню,
И русских множество княжен.
Но в этих встречах мало толку,
И в разговорах о ничем
Ожесточаюсь я умом,
А сердцем плачу втихомолку.
И эта жизнь меня томит,
И этот Баден, с этим миром,
Который вкруг меня шумит,
Мне кажется большим трактиром,
В котором каждый Божий час
Гуляет глупость напоказ.
А ты счастливец! — любишь ты
Домашний мир. Твои мечты
Не знают роковых стремлений;
Зато как много впечатлений
Проходит по душе твоей,
Когда ты с удочкой своей,
Нетерпеливый, вдохновенный,
Идешь на лов уединенный.
Или, раздвинув тростники,
Над золотистыми струями
Стоишь — протер свои очки —
И жадными следишь глазами,
Как шевелятся поплавки.
И весь ты страстное вниманье…
Вот — гнется удочка дугой,
Кружится рыбка над водой —
Плеск — серебро и трепетанье…
О, в этот миг перед тобой
Что значит Рим и все преданья,
Обломки славы мировой!
Но, чу! свисток раздался птичий,
Ночь шелестит во мгле кустов:
Спеши, мой милый рыболов,
Домой с наловленной добычей!
Спеши! — уж Божья благодать
На ложе сна детей приемлет,
Твои малютки спят, — и дремлет
Их убаюкавшая мать.
Уже в румяном полусвете,
Там, в сладких грезах полусна,
Тебя ждет милая жена
Иль труд в соседнем кабинете.
Труд благодатный! Труд живой!
Часы, в которые душой
Ты, чуя Бога, смело пишешь
И на себе цепей не слышишь.
Люблю я стих широкий твой,
Насквозь пропахнувший смолою
Тех самых сосен, где весною,
В тени от солнца, меж ветвей,
Ты подстерег лесную фею,
И где с Каменою твоею
Шептался плещущий ручей.
Я сам люблю твою Камену,
Подругу северных ночей:
Я помню, как неловко с ней
Ты шел на шумную арену
Народных браней и страстей;
Как ей самой неловко было…
Но… олимпийская жена,
Не внемля хохоту зоила,
Тебе осталася верна,
И вновь в обятия природы —
В поля, в леса, туда, где воды
Струятся, где синеет мгла
Из-под шатра дремучей ели,
Туда, где водятся форели,
С тобою весело ушла.
Прости, мой друг! не знай желаний
Моей блуждающей души!
Довольно творческих страданий,
Чтоб не заплесневеть в глуши.
Поверь, не нужно быть в Париже,
Чтоб к истине быть сердцем ближе,
И для того, чтоб созидать,
Не нужно в Риме кочевать.
Следы прекрасного художник
Повсюду видит и — творит,
И фимиам его горит
Везде, где ставит он треножник,
И где Творец с ним говорит.
У природы — никакой цели, и если
она есть — то единственная, — быть
познанной человеком и всецело быть
им отраженной…
Гастон Пари.
Где правда, где любовь и вы, святые грезы?
Природа ли мне даст все то, что ей самой
От века не дано? Не я ль, в борьбе с глухой
Ее средой, таю в груди то страх, то слезы? —
А ей не все ль равно, что мрак, что Божий свет,
Что зло, что благо, и — страдаю ль я, иль нет!..
Природа!.. Но — она ль меня одушевляла? —
Не сам ли я ее всю жизнь одушевлял?
Не я ли цвет и звук, и красоту ей дал,
Досоздавая все, что ей недоставало.
Я верил в небеса и — жил среди чудес.
Допрашивал, — искал и — не нашел небес. —
Неслись в ночи одни пылающие комья, —
Разрозненных миров сплотившийся хаос; И падали, как дождь, обломки их; неслось
И ты, мое гнездо — земля, и был влеком я
Над бездной вечности, куда, как старый хлам,
Валилось все… века,— их блеск и фимиам.
И времени поток смывал народы, троны,
И гасли алтари и — воздымался прах;
Отчаянье одно на сумрачных крылах
Неслось навстречу мне, крича: всему законы…
Природа властвует… но у природы нет
Начал твоих, она — конец твоих сует.
Вздохнет ли океан по орнаментам зданий,
Которые в потоп слизнет он? Выси гор
Вздохнуть ли, если чернь подпишет приговор
Смертельный гению, чтоб лучших упований
Лишить твой бедный ум? И, — если не спасет
Ничто твоей души, — природа ли вздохнет?
Поэт — ожесточись…
Но если вдохновенье
И жажда истины, и этот самый вздох
Даны мне не слепой природой, — жив мой Бог!
Он — тайна и глагол, любовь и обновленье,
Отрада немощных и сила — сознавать
Весь мир таким, чтоб петь — и лучшего желать.
У природы — никакой цели, и если
она есть — то единственная, — быть
познанной человеком и всецело быть
им отраженной…
Гастон Пари.
Где правда, где любовь и вы, святые грезы?
Природа ли мне даст все то, что ей самой
От века не дано? Не я ль, в борьбе с глухой
Ее средой, таю в груди то страх, то слезы? —
А ей не все ль равно, что мрак, что Божий свет,
Что зло, что благо, и — страдаю ль я, иль нет!..
Природа!.. Но — она ль меня одушевляла? —
Не сам ли я ее всю жизнь одушевлял?
Не я ли цвет и звук, и красоту ей дал,
Досоздавая все, что ей недоставало.
Я верил в небеса и — жил среди чудес.
Допрашивал, — искал и — не нашел небес. —
Неслись в ночи одни пылающие комья, —
Разрозненных миров сплотившийся хаос;
И падали, как дождь, обломки их; неслось
И ты, мое гнездо — земля, и был влеком я
Над бездной вечности, куда, как старый хлам,
Валилось все… века,— их блеск и фимиам.
И времени поток смывал народы, троны,
И гасли алтари и — воздымался прах;
Отчаянье одно на сумрачных крылах
Неслось навстречу мне, крича: всему законы…
Природа властвует… но у природы нет
Начал твоих, она — конец твоих сует.
Вздохнет ли океан по орнаментам зданий,
Которые в потоп слизнет он? Выси гор
Вздохнуть ли, если чернь подпишет приговор
Смертельный гению, чтоб лучших упований
Лишить твой бедный ум? И, — если не спасет
Ничто твоей души, — природа ли вздохнет?
Поэт — ожесточись…
Но если вдохновенье
И жажда истины, и этот самый вздох
Даны мне не слепой природой, — жив мой Бог!
Он — тайна и глагол, любовь и обновленье,
Отрада немощных и сила — сознавать
Весь мир таким, чтоб петь — и лучшего желать.
Уже не за горой тот день, когда наш Царь
Предстанет, как жених России, пред алтарь
И сочетает с ней судьбу свою и славу,
И даст Творцу обет блюсти свою державу
И царствовать на страх ее врагам,
На радость доблести, на помощь беднякам,
На то, чтоб быть грозой неправды и стяжанья…
День, вожделенный день, уже не за горой…
Все озабочены счастливой суетой,
Я тоже, и — пишу к вам братское посланье:
Молитесь, торгаши, чтоб Царь Царей с небес
Благословил Его и ваше достоянье…
Чтоб не попутал вас корысти хитрый бес,
Чтоб вы в священный день народного восторга
Забыли навсегда безбожный лозунг торга
— «Драть с мертвых и живых»… Чтоб ради торжества Вы доказали нам, что честное служенье
Царю, Отечеству… и самоотверженье
Для вас не суть одни слова, слова, слова,—
Что христиане вы, что Русь должна вам верить,
Что неспособны вы открыто лицемерить,
Что общей радости в стенах родной Москвы
Всечасно отравлять не захотите вы
Своекорыстия постыдным побужденьем;
Что вы не станете с злорадным ухищреньем
Во имя праздников карман свой набивать,
Иль, всех прижав к стене, неправедной и ложной
Наживою, в Москве голодных распложать
И с бедняков тянуть такую дань, которой
Татарская орда и та бы не взяла.
Нет, вы не будете виновниками зла
В те дни, когда душа для радости открыта
И всяческая ложь должна быть позабыта.—
Не верю толкам я газетного пера…
Не верю и молве, пока еще московской.
Нет, вы народ далеко не таковский,
Чтоб только выгоде одной кричать: ура!
Уже не за горой тот день, когда наш Царь
Предстанет, как жених России, пред алтарь
И сочетает с ней судьбу свою и славу,
И даст Творцу обет блюсти свою державу
И царствовать на страх ее врагам,
На радость доблести, на помощь беднякам,
На то, чтоб быть грозой неправды и стяжанья…
День, вожделенный день, уже не за горой…
Все озабочены счастливой суетой,
Я тоже, и — пишу к вам братское посланье:
Молитесь, торгаши, чтоб Царь Царей с небес
Благословил Его и ваше достоянье…
Чтоб не попутал вас корысти хитрый бес,
Чтоб вы в священный день народного восторга
Забыли навсегда безбожный лозунг торга
— «Драть с мертвых и живых»… Чтоб ради торжества
Вы доказали нам, что честное служенье
Царю, Отечеству… и самоотверженье
Для вас не суть одни слова, слова, слова,—
Что христиане вы, что Русь должна вам верить,
Что неспособны вы открыто лицемерить,
Что общей радости в стенах родной Москвы
Всечасно отравлять не захотите вы
Своекорыстия постыдным побужденьем;
Что вы не станете с злорадным ухищреньем
Во имя праздников карман свой набивать,
Иль, всех прижав к стене, неправедной и ложной
Наживою, в Москве голодных распложать
И с бедняков тянуть такую дань, которой
Татарская орда и та бы не взяла.
Нет, вы не будете виновниками зла
В те дни, когда душа для радости открыта
И всяческая ложь должна быть позабыта.—
Не верю толкам я газетного пера…
Не верю и молве, пока еще московской.
Нет, вы народ далеко не таковский,
Чтоб только выгоде одной кричать: ура!
ДЛЯ ДЕТСКАГО ЖУРНАЛА.
БАСНЯ.
Костыль и Тросточка стояли в уголке,—
Два гостя там оставили их вместе,
(Один из них — старик, в потертом сюртуке,
Пришел к племяннице; другой — пришел к невесте
Преподнести букет, и — так разсеян был,
Что Тросточку свою в столовой позабыл.)
И Тросточка сначала,
В соседстве с Костылем, презрительно молчала;
Потом подумала:— «Костыль — почтенный муж,—
Тяжел и тупорыл, и неуклюж,—
Такой, что стыдно взять и в руки…
А все-ж я с ним поговорю от скуки, —
Авось, потешит чем-нибудь…»
И Тросточка болтать пустилась,
И похвалилась
Своею тониной (в ней видела всю суть),
Сказала, что у ней головка с позолотой,
Что у нея цепочка есть,
Что ей, как барышне, оказывают честь—
С предупредительной заботой:
Когда решаются пуститься с нею в путь,
Спешат перчатки натянуть,
(Французской выработки лайку);
И что берут ее не как нагайку
Или дубину,— Боже сохрани!
Что, в летние гуляя дня,
Она гордится кавалером,
И что она уже не раз
Служила барышням примером,
Как изгибаться, не кривясь,
Воздушным существом казаться,
И на себя не позволять
Всей пятернею опираться…
— «А почему? прошу сказать,»—
Стал, ухмыляясь, возражать
Ей наш Костыль широкорылый,—
«А я так рад, когда всей силой
Да на меня какой-нибудь хромой
Или больной
Нецеремонно обопрется…
И пусть дурак один смеется,
Что я,— служака записной,
Служу тому, кто хром иль болен…
Я участью своей доволен».
— Ты очень прост, любезный мой,—
Сказала Тросточка,— да я бы ни за что бы
Не стала на виду при всех гулять вдвоем
С каким-нибудь уродом стариком.
— «Да ты пойми,— сказал Костыль без злобы,—
Что я хромым необходим,
Особенно — страдающим одышкой;
Что, если я у них под мышкой,—
Они идут бодрей. Недаром я любим
Моим почтенным инвалидом;
Я ни за что его не выдам,
И он меня не выдаст ни за что…
Так, например, я сам смекаю,
Что я—таки порядком протираю
Рукав его осенняго пальто,—
Он — ничего, — не сердится нимало!..
Да, я любим…» Захохотала
Вертушка-Тросточка:—«Ха-ха!
Любим!.. Какая чепуха!..
Вот безподобно!..
Как будто стариковская душа
Хоть что-нибудь любить способна,
Помимо барыша?!
Хорош ты!.. Да и я-то хороша,
Что в разговор с тобой пустилась!»
И что же с ними приключилось?
Когда ударил поздний час ночной,
И гости стали расходиться,
Костыль был не забыт, и с ним старик хромой
Побрел домой:
«Пора-де спать ложиться,
И Костылю пора-де дать покой».
А Тросточка, с головкой золотой,
В чужом углу была забыта,—
Богатый маменькин сынок и волокита
Был ветрен, и — уже с другой
Красивой тросточкой стал появляться в свете…
А прежнюю нашли и взяли дети.
Сперва на ней поехали верхом,
Из-за нея передрались; потом,
На улице, под ветром и дождем,
За зонтик ухватясь, бедняжку обронили,
И грязный воз по ней проехал колесом;
Потом ее нашли два нищих и решили
Продать ее в соседний кабачек
За пятачек.
От ужаса и ран очнулся я в раю:
В раю разостлан был ковер, как шаль узорный,
И на него склонил я голову мою,
Отдавшись ласкам дев и страсти непритворной…
У наших ног фонтан вздымал свои струи,—
В алмазы, в бисер, в пыль струи те рассыпались,—
Прохладой веяло, и радуги качались
В ароматической серебряной пыли;
Деревья райские, тенисты, плодовиты,
Росли, как острова, лианами повиты,
И приглашали вас в таинственную сень,
Любовью услаждать божественную лень…
В киосках для мужей, воителей избранных,
Стояли в чашах рис, соты, плоды, шербет;
Их подносили нам, в одеждах легкотканных,
Красавицы, каких у нас в Стамбуле нет.
Так, полный светлых грез, мог созерцать я оком
Все то, что было мне обещано Пророком.
Погибшие в бою от стали, от свинца,
Блаженству своему ни меры, ни конца
Мы не предвидели,— нам вечность улыбалась!..
Но испытание нам ниспослал Алла:
Вдруг, точно сумерки настали, полумгла,
Как дымка темная, завесила наш ясный,
Сапфирный неба свод, и наш эдемский день,—
Наш незакатный день, померк, как день ненастный:
К нам двигалась не ночь, а грозовая тень
Мы, вверх подняв глаза, стояли и глядели,
И все от ужаса как бы оцепенели.
Как бурных, серых туч воздушный караван,
Неслось к нам полчище погибших христиан…
Бог весть куда, зачем, сцепясь, они летели,
Без крыл, без покрывал, и сладкогласно пели.
И стали различать мы вражьи их тела,
С следами от огня, железа и кола;
И увидали мы — дрожащими руками
Жен опозоренных и голых матерей
К сосцам прижатые — тела грудных детей,
И тощих стариков, с седыми волосами,
Исполосованных кровавыми рубцами,
И юношей еще звенящих кандалами,
И сотни, тысячи из них, на рамена
Взвалив громадный крест, несли его, тащили…
Нам высота креста была едва видна
Сквозь вихрь поднявшейся сухой листвы и пыли,
Тогда как нижний край его, влачась, как плуг,
И почву бороздя, все колебал вокруг,—
Киоски падали, струи фонтанов били,
Как будто буря их хотела слить в потоп,
И дева-гурия поблекла, как цветок
На хрупком стебельке, который надломили…
И возроптал я: «О, Алла! где твой пророк?
Сражались мы как львы,— гяуры победили…
Алла! Они свой крест протащат на Восток
И разорят твой рай!..»
Но тут я вдруг очнулся,
Привстал и простонал, и в страхе оглянулся
И вижу: мгла кругом… на сломанный лафет,
На трупы, на кусты чуть брезжит лунный свет;
С горы ползет туман; на месте страшной схватки
Гяуров, как стада, походные палатки,
Теснясь, белеются далеко вдоль реки;
Кой-где зловещие мелькают огоньки…
Прощай, мой светлый рай! Еще мои страданья
Не кончились! Но ты, дух смерти Азраил!..
Я чувствую размах твоих холодных крыл…
Спеши, неси меня в страну очарованья,
Опять на те ковры, к той гурии, в ту сень,
Где нежит и царит божественная лень!
На дворе зима лихая…
Солнце красное взошло
И, то щурясь, то мигая,
Смотрит в мерзлое стекло.
В ночь цветы полярной флоры
Разрослись на том стекле;
Рдеют белые узоры,
Уловляя в серой мгле
Пурпур солнца, блеск лучистый,
Розовато-золотистый…
В том же розовом огне,
В полосе луча и пыли,
Золотились на окне
Два лимона: их забыли —
И не выкинули их…
Два лимона, — как два брата, —
Оба выжаты, — и смята
Их краса была, и в них
Говорило горе… Мнилось,
Кто-то молча слушал их…
Близко чье-то сердце билось.
С детства мыслящий старик,
Тоже смятый, он не даром
Оглянулся — и поник
У стола, за самоваром.
Самовар его потух,
Но еще таилась сила, —
Пар таился в нем, — и вдруг
Медь его заголосила,
Тихо стала петь и ныть…
Вслед за ней и два лимона
Тоже стали голосить:
«В вертоградах Лиссабона,
Дети марта и весны,
Были мы не для Мамона,
А для солнца рождены.
Помнишь, как благоухали
Наши белые цветы
В те часы, как нам мигали
Божьи звезды с высоты?..
И какие сны нам снились
В дни, когда мы золотились
На припеке, — в дни, когда
Все вкруг нас, как бы дремало
Или млело, — лишь журчала
Где-то в желобе вода!..
Что же сделали вы с нами,
Люди злые, без души! —
Нас нечистыми руками
Обобрали торгаши.
И теперь в какой трущобе
Очутились мы! Куда
Нас умчала в дикой злобе
Нам враждебная среда!
Выжимают сок наш, — нашу
Кровь — в дымящуюся чашу…
Ах, как грустно самовар,
Потухая, напевает!..
Уж не он ли превращает
Простывающий свой пар,
Оседающий на окна,—
В серебристые волокна,
В виде листьев и цветов,
В виде бледных привидений
Нам неведомых растений,
От которых жутко нам,
Светлой родины сынам?
Кто вернет нам сень душистых
Лавров, или зной лучистых
Наших дней? Ужели нет, —
В целом мире нет — закона,
Чтоб два выжатых лимона
Воротить на вольный свет!?»
Солнце, — то же, что и летом, —
То же солнце, чье тепло
Мирт и лавры вознесло, —
Ни приветом, ни ответом
Не могло служить им; — нет,
Солнца пурпурный рассвет
В этот миг холодным светом
Озарял немало бед.
И цветы полярной флоры, —
Эти белые узоры,
Те, что им озарены
Так роскошно, так приветно, —
Будут им же незаметно
Навсегда унесены…
— Вот что нужно пустозвонам!
Молвил мой старик, — пора
Мне и выжатым лимонам —
В смерти ждать себе добра,
Или ластиться к внучатам…
Дух ни выжатым, ни смятым
Быть не может… Как лучей
Буря силою своей
Пошатнуть никак не может, —
Так и веры не встревожит
Суета…
И мой старик
Головой опять поник:
Он считал себя измятым
Жизнью, — значит, виноватым…
И затем, как бы сквозь сон,
Бормотал он: «Боже правый!
Денег жаждет мир лукавый,
Глупый гонится за славой,
Ропщет выжатый лимон!»
Бабушка-ткачиха —
За станком, а внучка
То прядет, то вскочит,
Словно белоручка…
Говорят, — ленива,
Говорят, — неряха,
Да зато красива
Молодая пряха.
Ростом невеличка,
Только зорки глазки…
Позабыла Груня
Бабушкины сказки…
И читать забыла;
У нее в избенке
В хламе не отроешь
Ни одной книжонки…
Все-то ей поется,
Дома не сидится,
Грезится под утро,
По ночам не спится.
И о чем ей грезить —
Босоножке с детства!
Свитка да подушка —
Все ее наследство.
Вот она в чулане
Душном, в одиночку —
Разметалась, — видно,
Не спалось всю ночку…
Уж давно в деревне
Петухи пропели,
И заря ей плечи
Золотит сквозь щели.
Чу!.. Свирель… Но Груня
Ничего не слышит,
Роковая греза
Грудь ее колышет.
И не Ваня бедный,
Тот, кому повадно
С ней на посиделках
Целоваться жадно,
И не поле с рожью,
И не лес тот дикий,
Где так сладко пахнет
Свежей земляникой,
И не злого духа
Песий хвост и рожки
Снятся на рассвете
Нашей босоножке…
Нет, ей бедной снится,
Что она проснулась
На чужой кровати;
Встала, — потянулась, —
Подняла оконце, —
Вытянула шейку,
Увидала солнце, —
Села на скамейку.
Стала прясть, и что же?
Сучит не простую,
Не льняную нитку, —
Нитку золотую…
Вот отводит руку,
Распахнулась свитка,
Тянется из мочки
Золотая нитка.
Золотом повитых
Веретен не мало…
И она их мигом
В тальки размотала.
Бабушка-ткачиха
И ворчать не смеет:
Справила станок свой, —
Дело разумеет…
И челнок проворно
Шмыгает не даром, —
Ткань ее на солнце
Отливает жаром.
И красотка-пряха
Уж не та, что прежде, —
Ходит точно пава
В золотой одежде.
Вышла за ворота
Поздно, утром знойным,
И глядит на избы
С чувством беспокойным…
Вот и Ваня бедный,
Что ее намедни
Так ласкал, должно быть
Собрался к обедни…
Крестит лоб свой, — смотрит:
— Груня!! ты ли это?!
Нет ему ответа,
Нет ему привета…
Вся она сияет
Гордою улыбкой;
Дескать за крестьянку
Не прими ошибкой…
Дескать и не думай…
И не жди… Любила,
Так и не зевал бы…
Мало ли что было!
И ничуть не горько
Мне с тобой расстаться;
Не горюй! с другою
Можешь повенчаться…
И хорош, и складен
Сон, да видно тонок, —
Порвался… и Груня
Слушает спросонок:
Бабушка по сенцам
Ходит и хлопочет, —
— Грунька! Встань. Где ведра?..
Нет воды… бормочет.
— Да нельзя ли щепок
Раздобыть… Неряха!..
Соня!.. И очнулась
Молодая пряха.
Боль глухой досады
Ей больней занозы;
На ее глазенках
Навернулись слезы…
Но с тех пор, невольно,
Точно сон был в руку,
Все ей предвещает
Скорую разлуку,
И с ее буренкой,
И с ее избушкой,
И с неугомонной
Бабушкой-старушкой.
Ее в город манят, —
Ее город тянет… —
Горе ей несчастной!
Сон ее обманет.