Здесь нет человеческой воли,
Когда я гляжу с парохода.
Здесь корчатся камни от боли
В каких-то космических родах.
Здесь в судорогах, в столпотвореньи
Бесформенные, как недоноски,
Застыли глыбастые звенья
Под грубым норд-остовым порском.
А в сердце пятнадцатилетний
Отстой с остротой нашатырной
Вдруг память лучами осветит,
Ударит хандрою всемирной.
И руки опустишь невольно,
Сутулясь, из лодки на берег
Взбираешься, всем недовольный,
К обуглившимся поверьям…
Итак – интервенция, лагерь –
Где несколько сот заключенных,
Где бритты в начищенных крагах
Спасали "закон просвещенный";
Где бритты в поношенных бутсах,
Такой же закон исполняя,
Старались не промахнуться
Для славы британского края;
Где злые заморские пули
Впивались в героев, как осы,
И тело стремглав по откосу
Катилось под взглядами Пуля;
Где белогвардейской рукою
Воздвигнуты виселиц рамы,
И утром забавой простою
Казалося вздернуть упрямых…
Как трудно дышать этой болью!
Где вы, страстотерпцы-поморы?
Какою крепчайшею солью
Солили вас Кольские горы?
Где камень, которым прикрыто
Бесстрашное сердце? Какими
Глазами на каменных плитах
Читали вы Ленина имя?
Плечистые, с мужеством ясным
В глазах, рыбаки и матросы,
Встречали любую опасность
Без аханья и без вопросов.
Мне было бы с вами отрадно
Бить чаек и зверя морского.
Мы сети б кидали как надо,
Всегда возвращаясь с уловом.
Мы запросто пели б, курили,
Пускали бы кольца на воздух.
Мы вместе б девчонок любили
При низких серебряных звездах.
Но даже и вы б удивились,
Узнав, как в короткое лето
Над смертью, над гибелью этой
Рыбацкая жизнь возродилась.
Тепло-тепло на завалинках.
Дедушка Федос в старых валенках
Сидит на завалинке в картузе своем
Этаким чудесным замшеным грибом.
Нос большой – сизо-малинов от свежего солнца,
А под глазами – морщинок-сетей волоконца,
Лицо морщится, словно картофель печеный,
А картуз дедов от времени зеленый.
Сидит себе, смеется, на что не зная:
Бороденка редкая буро-седая,
Шея платком повязана красным, дочерним:
Может быть, собирался к вечерне,
Только ведь в валенках не пройти,
И решил остановиться в пути,
На завалинке посидеть
И послушать, как поет колокольная медь.
Добренький, тоненький, глазки – смородина,
Да и повадка совсем не воеводина,
Что-то под нос бормочет
И двигаться не хочет.
Над ним крыша соломенная,
Над крышей – апрель,
А в небесах синель.
Сам он в ватной кацавейке,
Ржавой, засаленной и цветом схожей с рыжей проталиной,
Такой тихий гриб, простой, без обманки –
Не особенно вкусный подарок веснянки,
Но милый, добрый и очень родной
С своим сизым носом и морковной головой…
Тут невольно сердцем весенним поймешь,
Что дедко Федос думает про рожь:
Думает про севы, сохи, запашки,
И как бы через это сшить внукам
По новой рубашке.
Думает крепко: преет, потеет, старается,
А мысль тугая совсем не ладно слагается…
Милый Федос! Гриб ты наш русский, старинный,
Мужичок-полевик, богатырь аржаной, двухаршинный,
Думай – не думай, а снова паши без устанки!
Сей, невзирая на плутни, безделье, обманки!
Снова с сердечным приветом тебе поклонюсь
За многоверстную, чудную, трудную Русь.
Широколобый мальчик над водой,
Над пенистой дорожкою седой,
Бегущей из-под мельничных колес
В горошинах, дробинках мелких слез.
Он слышит гул рокочущей воды,
Хрустящий круглый говор жерновов –
Всю эту песню мельничной страды,
Звучанье летних мельничных трудов.
Над мельницей огромная лоза –
Зеленый шар, насаженный на ствол,
Бросает тень, как туча, как гроза,
На полреки, засыпав пруд листвой.
И, поглядев на девочку с ведром,
Что за водою только что пришла,
Он к сваям вниз спускается зверком –
В тенистую прохладу из тепла.
Простудою несет от колеса.
И водоросль, как рыжая коса,
Прилипнув к сваям, мечется в струе,
В пузыристой стеклянной чешуе.
А девочка ушла. И он – один –
Над толкотнею струй, над зеленцой
Мелькающих, как вспышки, рыбьих спин
Среди столбов, пропитанных гнильцой.
Часы проходят. Все слышнее гул,
Скрип колеса, падение воды.
Он с головой ушел. Он затонул
В просторном гуле мельничной страды.
И этот гул, наполнивший его,
Сквозь полусон звучит, как торжество,
Как зрелый летний день, как жизнь сама,
Что от цветов и солнца без ума.
И он взволнован голосом любви.
Он руки загорелые свои
Протягивает вверх – к лозе, к ветвям,
И вниз – к воде, к язям и голавлям…
И не отсюда ли в ответ на зов
Воды, деревьев, ласковых листков,
Принявший мир, как близкое родство,
Он дал зарок бороться за него?
И не она ли, мельница, где свет
Все прошивал узорами, как нить,
Заставила его в семнадцать лет
Надеть шинель и робость победить?
Лишь издали возникнет свист
И разорвет ядро,
Сначала затрепещет лист,
Привставши на ребро.
Как будто дерево спешит
Узнать, как рыболов,
Откуда ветер, что шуршит
Среди его суков.
И только ветер массой всей
Потоком хлынет в сад,
Взерошась, сборищем ершей
Деревья в нем висят.
Отхлынет грозовой поток,
Замечутся листки –
И на дорожку, на песок,
Свистя, летят жучки.
Трехсантиметровый дракон,
Зародыш мотылька,
Висит, паденьем оглушен,
На лапке стебелька.
А дерево, как щедрый дед,
Трясет, как из мешка –
Чего-чего в нем только нет –
Чижей, червей, сверчка!
Но зашумит девятый вал
Грозы. И туча в сад
Вдруг рухнет, будто наповал
Сразил ее заряд.
Деревья глухо зашипят.
Померкнет летний час.
Стволы шатнутся, заскрипят,
Волнуясь, горячась.
В порывах ливня, в облаках –
Как бы взрывая хлябь –
Стволы в мозолях, в трухляках,
Пять тысяч страшных лап
Сорвутся с места всей стеной.
И, корчась, каждый ствол
Как бы прощается с землей,
Где сок тянул и цвел.
Грачи, как черные платки,
Закружатся в дыму.
Орут грачи, трещат суки
Вразброд, по одному.
И, наконец, столетний дуб,
Как сердце из ствола,
Вдруг совку выпустит из губ
Огромного дупла.
Она заухает, как черт,
Сквозь ливень, гром и скрип.
Она завертится, как черт,
Среди бегущих лип.
Гроза как бы веселкой бьет,
И сад опарой взбух.
Он из квашни как тесто прет,
Он буйствует за двух!
Живые дрожжи бродят в нем,
Он весь, он весь пропах
Грибною плесенью, хвощом,
Корою в трухляках.
С моим манлихером в руках
Я лег в густой ивняк.
Горбатый месяц, весь в усах,
Ощупывает мрак.
И клочьями, кошмой висит
Мрак на ветвях кривых.
Там в черном лаке щука спит,
И прыгать сиг отвык.
А вкруг меня на сотни верст –
Кочкарники и мхи.
Лишь волк, бродя при свете звезд,
Их знает, как стихи.
Лишь осторожный красный лис
Ведет им точный счет.
Я жду, чтоб светом налились
Колодцы черных вод.
Давно течет в моей крови
Соленый млечный путь.
Устал я в легкие мои
Вбирать ночную муть.
С моим манлихером в руках
Я затаясь лежу
И сквозь окошко в ивняках
На озеро гляжу.
Качает первый ветерок
Тростинку над водой.
Комар, расправив хоботок,
Хлопочет над рукой.
И вдруг – я, впрочем, для того
Всю ночь прозяб, простыл –
С высот несется торжество
Крылатых шумных сил.
С жужжаньем к озеру стремглав –
Лишь сыплется роса –
На голубые щетки трав
Слетают небеса.
Средь расходящихся кругов –
То плески, то хлопки.
Клубами белых облаков
Всплывают гусаки.
И все на свете позабыв,
Слежу – слежу гостей –
Размахи крыл, крутой извив
Завитых в кольца шей.
Я в сердце превратился весь,
Пульсирую, дрожу.
Пора дыханье перевесть,
Приладиться к ружью!
И выстрелы, как ураган,
Взрывают праздник птиц.
Кустарники по берегам
С мольбою пали ниц.
Я сбрасываю башмаки,
Кидаюсь в глубину.
Я зарываюсь в тростники,
В озерную волну.
Трепещущего гусака
Я поднимаю ввысь.
О, как сильна моя рука,
В которой смерть и жизнь!
Верблюжьи колючки. Да саксаул.
Да алый шар солнца над
Сухими буграми. Да жаркий гул
Вагонов… Степь. Мир. Закат.
Тут сушь разогретой пустой земли
Жжет рельсы, свистит в окно.
Змеиную шею верблюд в пыли
Повертывает на полотно.
И в медном безлюдьи нагих широт,
Выглядывающих, как погост,
Вдруг – юрта, где брат мой – киргиз – живет
Приятелем мертвых верст.
Ни капли воды. Солона, горька
Земля. Даже воздух весь
Разносит запах солончака
В зеркальный металл небес.
Владычеством смерти и торжеством
Бесплодной земли восстав,
Здесь степь против разума, и кругом
Ее сумасшедший нрав.
Она отрицает себя и нас,
Верблюдов, киргизов, мир,
Когда добела раскаленный глаз
Ее превратил в пустырь.
И можно поверить, – когда б не так
Я крепко дружил с землей, –
Что мир опустел, нищ, угрюм и наг
Перед этой слепой бедой.
Но жаркий железный вагонный стук,
Но рельсы сквозь этот ад…
И вот над пустыней, как верный друг,
Свисток разорвал закат.
По древней верблюжьей тоске твоей,
Преступница прав земных,
Прошел колесом, обвился, как змей,
Стянул в литые ремни.
И в этом отмщенье испей до дна:
Пшеница, вода, арык;
И будет другая весна дана,
Чтоб к новой киргиз привык.
Что смерть? Что безумство? Иная крепь
Осилит твой дикий нрав.
Так будь человеку покорной, степь,
Всей силой земли и трав!
12 июля 1930 Ст. Арысь
В зырянской малице, в меховых пимах,
Ремнем перетянут, на ремне – нож,
И лишь не по-здешнему в роговых очках
Да не по-здешнему про себя поешь.
Вот уже два года, как ты Ленинград
Покинул, закончив учебу свою.
Вот уже два года среди оленьих стад
Ты под ветром носишься в ледяном краю.
И от ветра полярного смоляной
Смуглотой покрыло скулы твои.
Ты помнишь, что послан сюда страной
Не затем, чтоб раздумывать о той любви.
Ты не раскисаешь, когда в пастуший чум
Норд-ост врывается загасить костер.
Ты не раскисаешь от легких дум
Про тот в виноградных искорках взор.
Ты ночуешь "чикумбакушки", когда метель
Бьет быкам в морды – и нарты стоят.
Ты в снег зарываешься (холодна постель!
А ветры ходят, а ветры свистят!).
Ты, недавний студент, зоотехник, уже
Закалился, развился, поздоровел, окреп,
Ты позабыл, как на пятом этаже
Зубрил и крошил на учебнике хлеб.
Ты просто делаешь дело свое,
Ты оленей узнал, как мы – людей,
И совсем не беда, когда в твое житье
Вдруг врывается песенка о той, о ней.
И она отдает чуть-чуть грустнотцой,
Той печалинкой, от которой зудят глаза.
Не стыдись, мой товарищ, не бойся, герой,
Если даже нет-нет и взблеснет слеза!
Я знаю тебя хорошо-хорошо!
Ты друзей не продашь и ружье возьмешь,
Ты в самый мелкий-мелкий порошок
Всех врагов республики разотрешь.
Полк шел на север. Непогода
Клубила из открытых ям.
Полк проходил по огородам
И по картофельным полям.
Косили дождевые капли,
Жужжали в мокрой синеве.
В дыму, в пожухнувшей ботве
Торчали заступы и грабли.
И обвисала, мокла, гасла
На русых, на усатых пряслах
Курящаяся конопля.
Полк шел на север. В ночь. В поля.
А за рабочими штыками
С их петербургским говорком
Сквозь щель, украдкой, за дверями
Подсматривали всем селом.
В закутах плакали телята,
И под накрапом вятских звезд
Молодки в темноте мохнатой
Садились на капустный воз.
И с Вятки ль, с Вологды ль, с Двины ли –
Дул норд. И, миновав кресты,
В которых псы по-волчьи выли,
Пройдя овраги и мосты,
По кочкам и болотным цвелям
В разбитых рыжих сапогах,
Печатая глубокий шаг,
Полк проходил через недели.
Все было чуждым. И закат
Среди рогатых темных елок.
И горбунки ребристых хат.
И бельма окон. Длинен, долог
Был путь. А ветер гнул шесты,
Качал ворон, сбивал рябину;
А серый снег летел в кусты
И обсыпал крупой холстину.
Полк шел на север. Он забыл
Об отдыхе. Его трехрядки
Молчали. Из болотных жил
Ржавь проступала. В лихорадке,
Скрипя зубами, – год не в год, –
Они молчали, шли вперед.
Болота. Елки. Целина.
Звонарни. Ветряки. Ограды.
Холстина. Волки. Конокрады.
Полк шел на север. Шел без сна.
Какой тут дом! Мы в логовище ночи.
Наверно, здесь, в клубящихся кустах,
Среди осок, багульника и кочек,
В свивальниках из черного холста
Она, едва родившись, не ходила, –
Чуть почернели дикие яры,
Чуть вечер, чуть июль развел пары
Над этим вот померкнувшим бучилом.
Взяв лягушонка, пойманного в травах,
Пробей крючком лишь кожицу спины!
Он должен быть живым. Он должен плавать
Среди восьмисаженной глубины.
Спусти его! Не терпится! Скорее!
Вот легкий всплеск. Насадка за бортом.
Вот в глубине, в подводной галерее,
Среди коряг он кружится волчком.
Едва фотографирует сетчатка
Чуть видные, обвернутые в мрак,
Одетые в мохнатые перчатки
Кривые руки илистых коряг.
И тут-то вырывается из мрака
Страшилище, что не вместишь в ушат,
Пудовый сом, которому так лаком
Любой из побережных лягушат.
Челнок дрожит. Дубовая катушка,
Вращаясь, с треском отдает шнурок.
Трясет рывок. Летит весло из клюшки.
Трещит катушка. Вертится челнок.
Трещит катушка. Сердце вперебой
Работает. И, право, не на шутку
Встревожишься, когда в воде густой,
Как выходец из преисподней жуткой,
Сом вымахнет усатой головой.
И вот лежит в челне пятнистой глыбой,
Как порожденье ночи, как намек
На времена, когда мы не могли бы
Существовать, а он бы княжить мог.
За звонаря и метельщика
Нынче буря.
Лезет в звонарню
И за метлой в вокзал
Вносится,
Синяя, в белой медвежьей шкуре,
Крутится язычками,
Шипит у шпал.
Снова замерзшим Яиком
И Пугачевым
Душат сугробы.
Там начисто, здесь бугры.
Сабли рубили;
Косило дождем свинцовым;
Крышу снарядом снесло;
Замело костры.
Конские гривы.
Сугробы.
Без стекол.
Патроны.
Мусор.
Этот вокзал.
Этот перрон.
Без людей.
Занос.
В дальней усадьбе
Уралец ли белоусый,
С пикою, гонит
Помещиков
На мороз?
Впрочем, ни семафора!
И вовсе не скрип кибиток:
Медленное колесо,
Бибиков по пятам,
Вьюга проходит трубы,
Вьюга свистит в забытых
Зданиях снежной станции,
Лезет к колоколам.
Стрелочник ли?
Грабитель?
В замети за вокзалом –
Бледное пятнышко света.
Ночь.
Человек.
Фонарь.
Вот он возник, тревожный.
Вот он бредет по шпалам,
Весь в башлыке, в тулупе,
Сквозь снеговую гарь.
Вьюга шипит и лепит.
Мир набухает бредом:
Гречневой кашей,
Полатями,
Песенками сверчка…
Бледное пятнышко света!
Вот, никому не ведом,
Он фонарем колышет,
Смотрит из башлыка.
За звонаря и метельщика!
С брагой да с песней!
Кто ж он?
Зачем на безлюдьи,
Под непогожий снег,
Выше на шпалы
Какой-то станции неизвестной
И с фонарем
Себе ищет пути
Человек?
За окошком – ливень, черный пал,
Вздувшиеся русла майских рек.
Под горой цветистых одеял
Умирал небритый человек.
Посреди окладов и божниц,
Серафимов и архистратигов,
Смуглых, будто обожженных лиц,
Он был желт, как лист старинной книги.
Он метался, звал, не понимал,
А в груди бурлило клокотанье.
Он, не видя, руки поднимал
В жадном, отвратительном желанье.
Будто по дороге столбовой
К старому раскольничьему черту
Он хотел лететь со всей избой,
С сундуком, с заветною кисой,
Потучневшей от рублей затертых,
С холмогоркой, с парой крутобедрых
Вороных неезженых коньков,
С толстой девкою, несущей ведра,
С тройкой огнечерных петухов, –
С этим миром, стоившим немало
Унижений, подлости и слез…
А над ним, над пестрым одеялом,
Старший сын к половикам прирос.
И старик едва, чуть уловимо
Все шептал: "ключи… ключи… ключи…"
А над головою серафимы
Поднимали острые мечи.
Меч упал. Старик с открытым ртом,
Уронив пылающую свечку,
Смолк. Но в смерть ворвался гоготком
Жирный гусь, томившийся под печкой.
Он на всю избу загоготал,
Будто ждал, чтоб умер человек…
За окошком – ливень, черный пал,
Вздувшиеся русла майских рек.
Санкт-Петербург. Еще чернеют рамы
Высоких виселиц. Еще тела
Теплы. Их сторожит жандарм упрямый.
И будто б до рассвета, до бела,
Покинувши казненных декабристов,
Я медленно на розвальнях влекусь
Сквозь тишину по переулкам мглистым,
Испытывая ужас, боль и грусть.
А в деревянных мезонинах
Слегка рокочут клавесины,
Девицы скуку льют с лица,
Играют в карты, скукой мучась,
И вдруг в истерике, в падучей
Кто брата вспомнит, кто отца.
Вельможа в беличьем халате,
На все, на все махнув рукой,
Забившись в глушь родных пенатов,
Пьет водку с мятною травой.
Небритый, рыхлый, лиловатый,
Следит, не выспавшись, спьяна,
За девкой голой, простоватой,
Что вихрю пляски отдана.
Платок мелькает, будто птица,
В руках плясуньи крепостной.
Сияют свечи. Пляска длится.
Он пьет, на все махнув рукой.
И я, как Пущин, до Сибири,
Заехал к Пушкину в село.
Окольцевало, обвело
Сугробами старинный дом.
За всех, кто гибнет в этом мире,
Мы пьем, мы чокаемся, пьем.
Свеча оплыла. Пахнет салом.
Рыдает вьюга за окном.
Дрожит старинный ветхий дом.
Мы пьем, а мир, весь мир, застлало
Жандармским голубым сукном.
Как тетива, натянута леса.
Толкает лодку быстрое теченье.
Куст ярко-рыж, как зимняя лиса,
И от него ложится полоса
На рыболова.
Защищенный тенью,
Он шляпу снял. И в радужках, в глазах
Зеленоватый, цвета винограда,
Всплывает день, блестит река в лесах,
Спускается медлительное стадо.
Коричневой ореховой рукой,
Дугообразным опытным движеньем
Он, вытянув насадку над водой,
Забрасывает поперек теченья
Кузнечика, намокшую лесу
И вновь, и вновь следит за их проплывом,
А лодка вся как будто на весу –
И нет границ меж небом и заливом.
И, будто бы поднявшись над землей,
Она висит в кустах среди сережек.
И рыболов лесою, как петлей,
Вмиг облачко поймать, как рыбу, может.
Но – нет! Он только взрослый рыболов!
И он не хочет, чтобы скрылась лодка
Под одуванчиками облаков.
Он не достанет удочкой короткой
До неба.
И, пропахнувший рекой,
Весь в серебре чешуек, в мокрых травах,
Лишь голавлей, чуть смеркнется, домой
Он принесет с осанкой величавой.
Подобно связке золотых лучей,
Скрепленные узлами из бечевок –
Они лежат средь кухонных ножей,
Кастрюль, капусты, луковых головок.
Скользкий, узкий, как жук водяной, –
Ослепительно-бел, – распустив
След, как синий петлистый шнурок,
В треугольнике пены стальной,
Закачал берега и залив
Под охрипший и длинный свисток.
Дрогнул берег. Лежащий в воде
Серый домик качнуло. Бульвар
Тучей лип под колеса упал.
Словно красные рыбы, везде –
Пятна солнца. Зеленый муар
Побережной воды. И причал.
Разбегается и – понесло –
Длинноносых стерлядок в лотках,
Чью-то в яблоках клячу – и вот
Колесом завертелось село:
С узелками в кумачных платках
Бабы, ситцевый пестрый народ.
И пропало. Колесная дрожь
Отдается по палубе. Вдруг
На брезент и на рубку с борта
Набегает горящая рожь;
Клевер пятнами брызгает луг,
Розовеет гречихой верста.
А на палубе едко дымят,
Мягко акают, – окская речь!
Блещет чайников яркая жесть.
И калужский обыденный мат
Густо льется над сгибами плеч.
В тесноте – ни прилечь, ни присесть!
Это – пильщики, плотники, все –
Трудовой загорелый народ.
Это – родина. Это – Ока.
Снова счастье со мною мое.
И, как сердце, стучит пароход,
Смяв стеклянную тень лозняка.
Потеплели огурцы
В их зеленой пирамиде.
Суетятся продавцы,
Покупателя завидев.
Зачерпнув отменный плод,
Как врачи, стучат в цветистый
Бородавчатый живот:
Тот ли самый? Не зернист ли?
И когда от огурцов,
Посреди колес горбатых,
От веселья продавцов,
Голосистых, языкатых,
Мелковатою трусцой
Отплывает покупатель,
Налетает на него
Петушиный, здоровенный,
Пламенный и вдохновенный,
Праздничный, как торжество,
Гам колхозного базара.
Пунцовеют щеки свеклы,
Все в крови подземных соков.
Вьется кверху корешок,
Как китайская косица,
А мячи пунцовых щек
Кроет черная землица.
В золотой орде телег,
Посреди коней, оглобель
И гогочущих гусей,
Белоперых будто снег,
Слышен крик кровавозобых
Индюшат и визг свиней.
Сегодня ты готов, борщок
Из первой свеклы, из капусты,
Где жирный золотой глазок
Сияет, где ветвится кустик
Укропа! Мирный огород,
Собравшийся в тарелке этой,
Тобою выращен, народ,
Под шапкой солнечного лета!
Спасибо вам, благодарю
Тех, что пололи, поливали,
Будили песнями зарю
И солнце с песней провожали!
Русь осенней проселочной ряби!
Мне тебя не измерить верстой…
Ржавь листвы загребает без грабель
Ветер утренний в чаще лесной.
Бубенцами звенят по-родному
Золотистые стаи осин.
В молчаливую просинь, как в омут,
Дождь рябиновых искр моросит.
Деревенская песня соломы –
По-старинному – грусти полна.
Вот иду я проселком знакомым
Отыскать, где укрылась весна.
Путь далекий, и скучный, и длинный,
Но на этом пути не засну.
Не забыть мне, как май соловьиный
К моему проливался окну.
Я еще молодой и плечистый,
Чтобы в осени тлеть и сгорать, –
Лишь осенние мертвые листья
Жгут безогненный пламень костра.
Мне весна в этой осени скрыта,
И весну я ищу на пути…
В это утро, поселок забытый,
Не грусти – не грусти – не грусти!
Все равно – так поверилось думам –
Я с весной соловьиной вернусь,
Пусть сентябрь остается угрюмым,
Опечалив безлистую Русь.
Тихозвукая песня соломы
Над деревнею русской слышна.
Вот иду я проселком знакомым
Отыскать, где укрылась весна.
Ивняки сережками шептались,
Ночь до неба выпрямила рост.
Месяц плыл за темными плотами
Золотой плавучей мглой волос.
Был далек лохматый пламень ивам, –
Без людей покинутый костер.
Встала ночь, и – перекат бурливый
Мчал реку в невидимый простор.
В шум весла раскапалися искры
Звездных брызг по высини воды.
Смолкнул голос девичий и быстрый
За бугром росистым и седым.
Май и ночь. Весна и водополье.
То – тепло, то – зябко у весла.
Чья весенняя чужая воля
По реке ночной меня несла?
Чей костер зажжен за ивняками?
И какая девушка в ночи
Песнею своей, как огоньками,
Ночь сжигала и теперь молчит?
Не видал… и не увижу вовсе…
Шум весла – и лодку понесло.
Я притих и выгребать забросил,
Положив у ног свое весло.
Чернокудрой девушке ли, русой,
В темь кудрей иль в золото косы –
Звездные нанизывались бусы
Вперемежку с бусами росы?
Молчь реки. А сердце не стихает
И глаза глядят до ивняка…
О Весне тоскую я стихами
Над тобою, майская река!
Здесь весенняя ночь завивает
листки дубков.
Темным, теплым, широким
сердцем течет
В голубом и зеленом.
Ей дышится глубоко,
Оттого что она соловьям
потеряла счет.
В соловьином дыму, как в росе,
тяжелеет ветвь.
Отгудели жуки.
Запилил, засверлил коростель.
Что зима! Что снега!
Уж земле надоело говеть:
Месяц скрипку настроил – и
понеслась карусель.
Птицеловом ли в рощи:
с подкличкой ли на селезней,
Чтобы хвоя с листвой
растворились в крови, пока
Звезды мир обжигают,
как бой заплескавших лещей
Вырывает весло
у задумавшегося рыбака.
Водополье до неба.
Но каплям стук весел. Клубит.
Словно в звезды и в облака
бьешь веслом.
В жирных блестках затон.
Желтоглазый буксир не трубит.
Но ударило в сеть,
и мотню распирает углом.
Ты, земля, в теплоте
нераспахнутых почек, в листках,
В трубку свернутых
влажно-зеленой мерлушкой, – моя!
Ты давно вручена нам,
по-родственному близка,
Пусть отцами становятся нынче
твои сыновья!
Ливень ли проливмя, дождь ли солнц,
Или метели косой хлыст,
Празднество листьев ли, или сон
Омута с бурей в одно сплелись?
Апрельский сок ли бродит в сукáх,
Мягчит зеленое кружево;
Июль клубнику ль несет в горшках;
Сентябрь по-охотничьи ль, в осоках,
Зайдя по колено, кружится?
Декабрь ли играет по всем щелям
И у дверей порошит снежком,
И заяц петляет по полям,
Чтобы за куст улететь прыжком?
Слов не хватает. Это – земля,
Это зеленое, вьющееся,
Это летящее на поля
Голубоватыми кущами!
А долгой осенней ночью взгляни
На небо – под скрип скворешника!
Глубокое, как августовские дни,
С серебряным перемешанное,
Оно, паутиной весь мир застлав,
Несется, несется над смертью трав.
Все пристальней смотрят глаза твои, –
Рвет ветер смятенье синее.
Планеты, серебряных мух рои,
Запутались в паутине.
Земля же, единственнейшая из звезд,
Иные законы вызнав,
Сквозь мировой, сквозь седой мороз
Летит, пьянея от жизни.
Эта девочка в кубовом ситце
С хворостиною возле гусей,
Что-то кажется мне, согласится,
Если буду с упрямством проситься
Я в подпаски гусиные к ней.
Вот труба выпускает колечко
За колечком на воздух: гуляй!
Я усядусь на этом крылечке
Рядом с девочкой. Тихая речка.
Белый домик. Старушка. Сарай.
Осень, что ли? Наверное, осень?
В паутину лозинок, в дымок
Разбредаются гуси: их – восемь.
И колхозник, ныряющий в просинь,
Запирает сарай на замок.
Так сидеть до скончания мира!
Вся в веснушках, как в зернышках льна,
Может, вечером вымолвит: сыро!
А в туманах телушка со сна
Вдруг плеснет колокольчиком сирым.
А над нами – линялый халат
Полосатого небосвода.
Как кузнечики, прыгают в сад
Звезды. И на пчелиных колодах
Листьев лисьи папахи висят.
Я назавтра возьму хворостину
И, за кубовым ситцем следя,
Неожиданный сторож гусиный,
Буду стряхивать паутины
И гадать о намеках дождя.