Николай Тарусский - все стихи автора. Страница 2

Найдено стихов - 63

Николай Тарусский

Иоканьга

Здесь нет человеческой воли,
Когда я гляжу с парохода.
Здесь корчатся камни от боли
В каких-то космических родах.

Здесь в судорогах, в столпотвореньи
Бесформенные, как недоноски,
Застыли глыбастые звенья
Под грубым норд-остовым порском.

А в сердце пятнадцатилетний
Отстой с остротой нашатырной
Вдруг память лучами осветит,
Ударит хандрою всемирной.

И руки опустишь невольно,
Сутулясь, из лодки на берег
Взбираешься, всем недовольный,
К обуглившимся поверьям…

Итак – интервенция, лагерь –
Где несколько сот заключенных,
Где бритты в начищенных крагах
Спасали "закон просвещенный";

Где бритты в поношенных бутсах,
Такой же закон исполняя,
Старались не промахнуться
Для славы британского края;

Где злые заморские пули
Впивались в героев, как осы,
И тело стремглав по откосу
Катилось под взглядами Пуля;

Где белогвардейской рукою
Воздвигнуты виселиц рамы,
И утром забавой простою
Казалося вздернуть упрямых…

Как трудно дышать этой болью!
Где вы, страстотерпцы-поморы?
Какою крепчайшею солью
Солили вас Кольские горы?

Где камень, которым прикрыто
Бесстрашное сердце? Какими
Глазами на каменных плитах
Читали вы Ленина имя?

Плечистые, с мужеством ясным
В глазах, рыбаки и матросы,
Встречали любую опасность
Без аханья и без вопросов.

Мне было бы с вами отрадно
Бить чаек и зверя морского.
Мы сети б кидали как надо,
Всегда возвращаясь с уловом.

Мы запросто пели б, курили,
Пускали бы кольца на воздух.
Мы вместе б девчонок любили
При низких серебряных звездах.

Но даже и вы б удивились,
Узнав, как в короткое лето
Над смертью, над гибелью этой
Рыбацкая жизнь возродилась.

Николай Тарусский

Деревенская весна

Тепло-тепло на завалинках.
Дедушка Федос в старых валенках
Сидит на завалинке в картузе своем
Этаким чудесным замшеным грибом.
Нос большой – сизо-малинов от свежего солнца,
А под глазами – морщинок-сетей волоконца,
Лицо морщится, словно картофель печеный,
А картуз дедов от времени зеленый.
Сидит себе, смеется, на что не зная:
Бороденка редкая буро-седая,
Шея платком повязана красным, дочерним:
Может быть, собирался к вечерне,
Только ведь в валенках не пройти,
И решил остановиться в пути,
На завалинке посидеть
И послушать, как поет колокольная медь.
Добренький, тоненький, глазки – смородина,
Да и повадка совсем не воеводина,
Что-то под нос бормочет
И двигаться не хочет.
Над ним крыша соломенная,
Над крышей – апрель,
А в небесах синель.
Сам он в ватной кацавейке,
Ржавой, засаленной и цветом схожей с рыжей проталиной,
Такой тихий гриб, простой, без обманки –
Не особенно вкусный подарок веснянки,
Но милый, добрый и очень родной
С своим сизым носом и морковной головой…
Тут невольно сердцем весенним поймешь,
Что дедко Федос думает про рожь:
Думает про севы, сохи, запашки,
И как бы через это сшить внукам
По новой рубашке.
Думает крепко: преет, потеет, старается,
А мысль тугая совсем не ладно слагается…
Милый Федос! Гриб ты наш русский, старинный,
Мужичок-полевик, богатырь аржаной, двухаршинный,
Думай – не думай, а снова паши без устанки!
Сей, невзирая на плутни, безделье, обманки!
Снова с сердечным приветом тебе поклонюсь
За многоверстную, чудную, трудную Русь.

Николай Тарусский

Мельница

Широколобый мальчик над водой,
Над пенистой дорожкою седой,
Бегущей из-под мельничных колес
В горошинах, дробинках мелких слез.

Он слышит гул рокочущей воды,
Хрустящий круглый говор жерновов –
Всю эту песню мельничной страды,
Звучанье летних мельничных трудов.

Над мельницей огромная лоза –
Зеленый шар, насаженный на ствол,
Бросает тень, как туча, как гроза,
На полреки, засыпав пруд листвой.

И, поглядев на девочку с ведром,
Что за водою только что пришла,
Он к сваям вниз спускается зверком –
В тенистую прохладу из тепла.

Простудою несет от колеса.
И водоросль, как рыжая коса,
Прилипнув к сваям, мечется в струе,
В пузыристой стеклянной чешуе.

А девочка ушла. И он – один –
Над толкотнею струй, над зеленцой
Мелькающих, как вспышки, рыбьих спин
Среди столбов, пропитанных гнильцой.

Часы проходят. Все слышнее гул,
Скрип колеса, падение воды.
Он с головой ушел. Он затонул
В просторном гуле мельничной страды.

И этот гул, наполнивший его,
Сквозь полусон звучит, как торжество,
Как зрелый летний день, как жизнь сама,
Что от цветов и солнца без ума.

И он взволнован голосом любви.
Он руки загорелые свои
Протягивает вверх – к лозе, к ветвям,
И вниз – к воде, к язям и голавлям…

И не отсюда ли в ответ на зов
Воды, деревьев, ласковых листков,
Принявший мир, как близкое родство,
Он дал зарок бороться за него?

И не она ли, мельница, где свет
Все прошивал узорами, как нить,
Заставила его в семнадцать лет
Надеть шинель и робость победить?

Николай Тарусский

Сад во время грозы

Лишь издали возникнет свист
И разорвет ядро,
Сначала затрепещет лист,
Привставши на ребро.

Как будто дерево спешит
Узнать, как рыболов,
Откуда ветер, что шуршит
Среди его суков.

И только ветер массой всей
Потоком хлынет в сад,
Взерошась, сборищем ершей
Деревья в нем висят.

Отхлынет грозовой поток,
Замечутся листки –
И на дорожку, на песок,
Свистя, летят жучки.

Трехсантиметровый дракон,
Зародыш мотылька,
Висит, паденьем оглушен,
На лапке стебелька.

А дерево, как щедрый дед,
Трясет, как из мешка –
Чего-чего в нем только нет –
Чижей, червей, сверчка!

Но зашумит девятый вал
Грозы. И туча в сад
Вдруг рухнет, будто наповал
Сразил ее заряд.

Деревья глухо зашипят.
Померкнет летний час.
Стволы шатнутся, заскрипят,
Волнуясь, горячась.

В порывах ливня, в облаках –
Как бы взрывая хлябь –
Стволы в мозолях, в трухляках,
Пять тысяч страшных лап

Сорвутся с места всей стеной.
И, корчась, каждый ствол
Как бы прощается с землей,
Где сок тянул и цвел.

Грачи, как черные платки,
Закружатся в дыму.
Орут грачи, трещат суки
Вразброд, по одному.

И, наконец, столетний дуб,
Как сердце из ствола,
Вдруг совку выпустит из губ
Огромного дупла.

Она заухает, как черт,
Сквозь ливень, гром и скрип.
Она завертится, как черт,
Среди бегущих лип.

Гроза как бы веселкой бьет,
И сад опарой взбух.
Он из квашни как тесто прет,
Он буйствует за двух!

Живые дрожжи бродят в нем,
Он весь, он весь пропах
Грибною плесенью, хвощом,
Корою в трухляках.

Николай Тарусский

Гуси

С моим манлихером в руках
Я лег в густой ивняк.
Горбатый месяц, весь в усах,
Ощупывает мрак.

И клочьями, кошмой висит
Мрак на ветвях кривых.
Там в черном лаке щука спит,
И прыгать сиг отвык.

А вкруг меня на сотни верст –
Кочкарники и мхи.
Лишь волк, бродя при свете звезд,
Их знает, как стихи.

Лишь осторожный красный лис
Ведет им точный счет.
Я жду, чтоб светом налились
Колодцы черных вод.

Давно течет в моей крови
Соленый млечный путь.
Устал я в легкие мои
Вбирать ночную муть.

С моим манлихером в руках
Я затаясь лежу
И сквозь окошко в ивняках
На озеро гляжу.

Качает первый ветерок
Тростинку над водой.
Комар, расправив хоботок,
Хлопочет над рукой.

И вдруг – я, впрочем, для того
Всю ночь прозяб, простыл –
С высот несется торжество
Крылатых шумных сил.

С жужжаньем к озеру стремглав –
Лишь сыплется роса –
На голубые щетки трав
Слетают небеса.

Средь расходящихся кругов –
То плески, то хлопки.
Клубами белых облаков
Всплывают гусаки.

И все на свете позабыв,
Слежу – слежу гостей –
Размахи крыл, крутой извив
Завитых в кольца шей.

Я в сердце превратился весь,
Пульсирую, дрожу.
Пора дыханье перевесть,
Приладиться к ружью!

И выстрелы, как ураган,
Взрывают праздник птиц.
Кустарники по берегам
С мольбою пали ниц.

Я сбрасываю башмаки,
Кидаюсь в глубину.
Я зарываюсь в тростники,
В озерную волну.

Трепещущего гусака
Я поднимаю ввысь.
О, как сильна моя рука,
В которой смерть и жизнь!

Николай Тарусский

Турксиб

Верблюжьи колючки. Да саксаул.
Да алый шар солнца над
Сухими буграми. Да жаркий гул
Вагонов… Степь. Мир. Закат.

Тут сушь разогретой пустой земли
Жжет рельсы, свистит в окно.
Змеиную шею верблюд в пыли
Повертывает на полотно.

И в медном безлюдьи нагих широт,
Выглядывающих, как погост,
Вдруг – юрта, где брат мой – киргиз – живет
Приятелем мертвых верст.

Ни капли воды. Солона, горька
Земля. Даже воздух весь
Разносит запах солончака
В зеркальный металл небес.

Владычеством смерти и торжеством
Бесплодной земли восстав,
Здесь степь против разума, и кругом
Ее сумасшедший нрав.

Она отрицает себя и нас,
Верблюдов, киргизов, мир,
Когда добела раскаленный глаз
Ее превратил в пустырь.

И можно поверить, – когда б не так
Я крепко дружил с землей, –
Что мир опустел, нищ, угрюм и наг
Перед этой слепой бедой.

Но жаркий железный вагонный стук,
Но рельсы сквозь этот ад…
И вот над пустыней, как верный друг,
Свисток разорвал закат.

По древней верблюжьей тоске твоей,
Преступница прав земных,
Прошел колесом, обвился, как змей,
Стянул в литые ремни.

И в этом отмщенье испей до дна:
Пшеница, вода, арык;
И будет другая весна дана,
Чтоб к новой киргиз привык.

Что смерть? Что безумство? Иная крепь
Осилит твой дикий нрав.
Так будь человеку покорной, степь,
Всей силой земли и трав!
12 июля 1930 Ст. Арысь

Николай Тарусский

Зоотехник

В зырянской малице, в меховых пимах,
Ремнем перетянут, на ремне – нож,
И лишь не по-здешнему в роговых очках
Да не по-здешнему про себя поешь.

Вот уже два года, как ты Ленинград
Покинул, закончив учебу свою.
Вот уже два года среди оленьих стад
Ты под ветром носишься в ледяном краю.

И от ветра полярного смоляной
Смуглотой покрыло скулы твои.
Ты помнишь, что послан сюда страной
Не затем, чтоб раздумывать о той любви.

Ты не раскисаешь, когда в пастуший чум
Норд-ост врывается загасить костер.
Ты не раскисаешь от легких дум
Про тот в виноградных искорках взор.

Ты ночуешь "чикумбакушки", когда метель
Бьет быкам в морды – и нарты стоят.
Ты в снег зарываешься (холодна постель!
А ветры ходят, а ветры свистят!).

Ты, недавний студент, зоотехник, уже
Закалился, развился, поздоровел, окреп,
Ты позабыл, как на пятом этаже
Зубрил и крошил на учебнике хлеб.

Ты просто делаешь дело свое,
Ты оленей узнал, как мы – людей,
И совсем не беда, когда в твое житье
Вдруг врывается песенка о той, о ней.

И она отдает чуть-чуть грустнотцой,
Той печалинкой, от которой зудят глаза.
Не стыдись, мой товарищ, не бойся, герой,
Если даже нет-нет и взблеснет слеза!

Я знаю тебя хорошо-хорошо!
Ты друзей не продашь и ружье возьмешь,
Ты в самый мелкий-мелкий порошок
Всех врагов республики разотрешь.

Николай Тарусский

Полк

Полк шел на север. Непогода
Клубила из открытых ям.
Полк проходил по огородам
И по картофельным полям.
Косили дождевые капли,
Жужжали в мокрой синеве.
В дыму, в пожухнувшей ботве
Торчали заступы и грабли.
И обвисала, мокла, гасла
На русых, на усатых пряслах
Курящаяся конопля.
Полк шел на север. В ночь. В поля.

А за рабочими штыками
С их петербургским говорком
Сквозь щель, украдкой, за дверями
Подсматривали всем селом.
В закутах плакали телята,
И под накрапом вятских звезд
Молодки в темноте мохнатой
Садились на капустный воз.

И с Вятки ль, с Вологды ль, с Двины ли –
Дул норд. И, миновав кресты,
В которых псы по-волчьи выли,
Пройдя овраги и мосты,
По кочкам и болотным цвелям
В разбитых рыжих сапогах,
Печатая глубокий шаг,
Полк проходил через недели.

Все было чуждым. И закат
Среди рогатых темных елок.
И горбунки ребристых хат.
И бельма окон. Длинен, долог
Был путь. А ветер гнул шесты,
Качал ворон, сбивал рябину;
А серый снег летел в кусты
И обсыпал крупой холстину.

Полк шел на север. Он забыл
Об отдыхе. Его трехрядки
Молчали. Из болотных жил
Ржавь проступала. В лихорадке,
Скрипя зубами, – год не в год, –
Они молчали, шли вперед.
Болота. Елки. Целина.
Звонарни. Ветряки. Ограды.
Холстина. Волки. Конокрады.
Полк шел на север. Шел без сна.

Николай Тарусский

Ловля сомов

Какой тут дом! Мы в логовище ночи.
Наверно, здесь, в клубящихся кустах,
Среди осок, багульника и кочек,
В свивальниках из черного холста
Она, едва родившись, не ходила, –
Чуть почернели дикие яры,
Чуть вечер, чуть июль развел пары
Над этим вот померкнувшим бучилом.

Взяв лягушонка, пойманного в травах,
Пробей крючком лишь кожицу спины!
Он должен быть живым. Он должен плавать
Среди восьмисаженной глубины.

Спусти его! Не терпится! Скорее!
Вот легкий всплеск. Насадка за бортом.
Вот в глубине, в подводной галерее,
Среди коряг он кружится волчком.

Едва фотографирует сетчатка
Чуть видные, обвернутые в мрак,
Одетые в мохнатые перчатки
Кривые руки илистых коряг.

И тут-то вырывается из мрака
Страшилище, что не вместишь в ушат,
Пудовый сом, которому так лаком
Любой из побережных лягушат.

Челнок дрожит. Дубовая катушка,
Вращаясь, с треском отдает шнурок.
Трясет рывок. Летит весло из клюшки.
Трещит катушка. Вертится челнок.

Трещит катушка. Сердце вперебой
Работает. И, право, не на шутку
Встревожишься, когда в воде густой,
Как выходец из преисподней жуткой,
Сом вымахнет усатой головой.

И вот лежит в челне пятнистой глыбой,
Как порожденье ночи, как намек
На времена, когда мы не могли бы
Существовать, а он бы княжить мог.

Николай Тарусский

Вьюга

За звонаря и метельщика
Нынче буря.
Лезет в звонарню
И за метлой в вокзал
Вносится,
Синяя, в белой медвежьей шкуре,
Крутится язычками,
Шипит у шпал.

Снова замерзшим Яиком
И Пугачевым
Душат сугробы.
Там начисто, здесь бугры.
Сабли рубили;
Косило дождем свинцовым;
Крышу снарядом снесло;
Замело костры.

Конские гривы.
Сугробы.
Без стекол.
Патроны.
Мусор.
Этот вокзал.
Этот перрон.
Без людей.
Занос.
В дальней усадьбе
Уралец ли белоусый,
С пикою, гонит
Помещиков

На мороз?
Впрочем, ни семафора!
И вовсе не скрип кибиток:
Медленное колесо,
Бибиков по пятам,
Вьюга проходит трубы,
Вьюга свистит в забытых
Зданиях снежной станции,
Лезет к колоколам.

Стрелочник ли?
Грабитель?
В замети за вокзалом –
Бледное пятнышко света.
Ночь.
Человек.
Фонарь.
Вот он возник, тревожный.
Вот он бредет по шпалам,
Весь в башлыке, в тулупе,
Сквозь снеговую гарь.

Вьюга шипит и лепит.
Мир набухает бредом:
Гречневой кашей,
Полатями,
Песенками сверчка…
Бледное пятнышко света!
Вот, никому не ведом,
Он фонарем колышет,
Смотрит из башлыка.
За звонаря и метельщика!
С брагой да с песней!
Кто ж он?
Зачем на безлюдьи,
Под непогожий снег,
Выше на шпалы
Какой-то станции неизвестной
И с фонарем
Себе ищет пути
Человек?

Николай Тарусский

Смерть

За окошком – ливень, черный пал,
Вздувшиеся русла майских рек.
Под горой цветистых одеял
Умирал небритый человек.

Посреди окладов и божниц,
Серафимов и архистратигов,
Смуглых, будто обожженных лиц,
Он был желт, как лист старинной книги.

Он метался, звал, не понимал,
А в груди бурлило клокотанье.
Он, не видя, руки поднимал
В жадном, отвратительном желанье.

Будто по дороге столбовой
К старому раскольничьему черту
Он хотел лететь со всей избой,
С сундуком, с заветною кисой,
Потучневшей от рублей затертых,

С холмогоркой, с парой крутобедрых
Вороных неезженых коньков,
С толстой девкою, несущей ведра,
С тройкой огнечерных петухов, –

С этим миром, стоившим немало
Унижений, подлости и слез…
А над ним, над пестрым одеялом,
Старший сын к половикам прирос.

И старик едва, чуть уловимо
Все шептал: "ключи… ключи… ключи…"
А над головою серафимы
Поднимали острые мечи.

Меч упал. Старик с открытым ртом,
Уронив пылающую свечку,
Смолк. Но в смерть ворвался гоготком
Жирный гусь, томившийся под печкой.

Он на всю избу загоготал,
Будто ждал, чтоб умер человек…
За окошком – ливень, черный пал,
Вздувшиеся русла майских рек.

Николай Тарусский

1825

Санкт-Петербург. Еще чернеют рамы
Высоких виселиц. Еще тела
Теплы. Их сторожит жандарм упрямый.
И будто б до рассвета, до бела,
Покинувши казненных декабристов,
Я медленно на розвальнях влекусь
Сквозь тишину по переулкам мглистым,
Испытывая ужас, боль и грусть.
А в деревянных мезонинах
Слегка рокочут клавесины,
Девицы скуку льют с лица,
Играют в карты, скукой мучась,
И вдруг в истерике, в падучей
Кто брата вспомнит, кто отца.
Вельможа в беличьем халате,
На все, на все махнув рукой,
Забившись в глушь родных пенатов,
Пьет водку с мятною травой.
Небритый, рыхлый, лиловатый,
Следит, не выспавшись, спьяна,
За девкой голой, простоватой,
Что вихрю пляски отдана.
Платок мелькает, будто птица,
В руках плясуньи крепостной.
Сияют свечи. Пляска длится.
Он пьет, на все махнув рукой.
И я, как Пущин, до Сибири,
Заехал к Пушкину в село.
Окольцевало, обвело
Сугробами старинный дом.
За всех, кто гибнет в этом мире,
Мы пьем, мы чокаемся, пьем.
Свеча оплыла. Пахнет салом.
Рыдает вьюга за окном.
Дрожит старинный ветхий дом.
Мы пьем, а мир, весь мир, застлало
Жандармским голубым сукном.

Николай Тарусский

Рыболов

Как тетива, натянута леса.
Толкает лодку быстрое теченье.
Куст ярко-рыж, как зимняя лиса,
И от него ложится полоса
На рыболова.

Защищенный тенью,
Он шляпу снял. И в радужках, в глазах
Зеленоватый, цвета винограда,
Всплывает день, блестит река в лесах,
Спускается медлительное стадо.

Коричневой ореховой рукой,
Дугообразным опытным движеньем
Он, вытянув насадку над водой,
Забрасывает поперек теченья

Кузнечика, намокшую лесу
И вновь, и вновь следит за их проплывом,
А лодка вся как будто на весу –
И нет границ меж небом и заливом.

И, будто бы поднявшись над землей,
Она висит в кустах среди сережек.
И рыболов лесою, как петлей,
Вмиг облачко поймать, как рыбу, может.

Но – нет! Он только взрослый рыболов!
И он не хочет, чтобы скрылась лодка
Под одуванчиками облаков.
Он не достанет удочкой короткой
До неба.

И, пропахнувший рекой,
Весь в серебре чешуек, в мокрых травах,
Лишь голавлей, чуть смеркнется, домой
Он принесет с осанкой величавой.

Подобно связке золотых лучей,
Скрепленные узлами из бечевок –
Они лежат средь кухонных ножей,
Кастрюль, капусты, луковых головок.

Николай Тарусский

Окский пароход

Скользкий, узкий, как жук водяной, –
Ослепительно-бел, – распустив
След, как синий петлистый шнурок,
В треугольнике пены стальной,
Закачал берега и залив
Под охрипший и длинный свисток.

Дрогнул берег. Лежащий в воде
Серый домик качнуло. Бульвар
Тучей лип под колеса упал.
Словно красные рыбы, везде –
Пятна солнца. Зеленый муар
Побережной воды. И причал.

Разбегается и – понесло –
Длинноносых стерлядок в лотках,
Чью-то в яблоках клячу – и вот
Колесом завертелось село:
С узелками в кумачных платках
Бабы, ситцевый пестрый народ.

И пропало. Колесная дрожь
Отдается по палубе. Вдруг
На брезент и на рубку с борта
Набегает горящая рожь;
Клевер пятнами брызгает луг,
Розовеет гречихой верста.

А на палубе едко дымят,
Мягко акают, – окская речь!
Блещет чайников яркая жесть.
И калужский обыденный мат
Густо льется над сгибами плеч.
В тесноте – ни прилечь, ни присесть!

Это – пильщики, плотники, все –
Трудовой загорелый народ.
Это – родина. Это – Ока.
Снова счастье со мною мое.
И, как сердце, стучит пароход,
Смяв стеклянную тень лозняка.

Николай Тарусский

Август

Потеплели огурцы
В их зеленой пирамиде.
Суетятся продавцы,
Покупателя завидев.
Зачерпнув отменный плод,
Как врачи, стучат в цветистый
Бородавчатый живот:
Тот ли самый? Не зернист ли?

И когда от огурцов,
Посреди колес горбатых,
От веселья продавцов,
Голосистых, языкатых,
Мелковатою трусцой
Отплывает покупатель,
Налетает на него
Петушиный, здоровенный,
Пламенный и вдохновенный,
Праздничный, как торжество,
Гам колхозного базара.

Пунцовеют щеки свеклы,
Все в крови подземных соков.
Вьется кверху корешок,
Как китайская косица,
А мячи пунцовых щек
Кроет черная землица.
В золотой орде телег,
Посреди коней, оглобель
И гогочущих гусей,
Белоперых будто снег,
Слышен крик кровавозобых
Индюшат и визг свиней.

Сегодня ты готов, борщок
Из первой свеклы, из капусты,
Где жирный золотой глазок
Сияет, где ветвится кустик
Укропа! Мирный огород,
Собравшийся в тарелке этой,
Тобою выращен, народ,
Под шапкой солнечного лета!
Спасибо вам, благодарю
Тех, что пололи, поливали,
Будили песнями зарю
И солнце с песней провожали!

Николай Тарусский

Утро

Русь осенней проселочной ряби!
Мне тебя не измерить верстой…
Ржавь листвы загребает без грабель
Ветер утренний в чаще лесной.

Бубенцами звенят по-родному
Золотистые стаи осин.
В молчаливую просинь, как в омут,
Дождь рябиновых искр моросит.

Деревенская песня соломы –
По-старинному – грусти полна.
Вот иду я проселком знакомым
Отыскать, где укрылась весна.

Путь далекий, и скучный, и длинный,
Но на этом пути не засну.
Не забыть мне, как май соловьиный
К моему проливался окну.

Я еще молодой и плечистый,
Чтобы в осени тлеть и сгорать, –
Лишь осенние мертвые листья
Жгут безогненный пламень костра.

Мне весна в этой осени скрыта,
И весну я ищу на пути…
В это утро, поселок забытый,
Не грусти – не грусти – не грусти!

Все равно – так поверилось думам –
Я с весной соловьиной вернусь,
Пусть сентябрь остается угрюмым,
Опечалив безлистую Русь.

Тихозвукая песня соломы
Над деревнею русской слышна.
Вот иду я проселком знакомым
Отыскать, где укрылась весна.

Николай Тарусский

Ивняки сережками шептались

Ивняки сережками шептались,
Ночь до неба выпрямила рост.
Месяц плыл за темными плотами
Золотой плавучей мглой волос.

Был далек лохматый пламень ивам, –
Без людей покинутый костер.
Встала ночь, и – перекат бурливый
Мчал реку в невидимый простор.

В шум весла раскапалися искры
Звездных брызг по высини воды.
Смолкнул голос девичий и быстрый
За бугром росистым и седым.

Май и ночь. Весна и водополье.
То – тепло, то – зябко у весла.
Чья весенняя чужая воля
По реке ночной меня несла?

Чей костер зажжен за ивняками?
И какая девушка в ночи
Песнею своей, как огоньками,
Ночь сжигала и теперь молчит?

Не видал… и не увижу вовсе…
Шум весла – и лодку понесло.
Я притих и выгребать забросил,
Положив у ног свое весло.

Чернокудрой девушке ли, русой,
В темь кудрей иль в золото косы –
Звездные нанизывались бусы
Вперемежку с бусами росы?

Молчь реки. А сердце не стихает
И глаза глядят до ивняка…
О Весне тоскую я стихами
Над тобою, майская река!

Николай Тарусский

Здесь весенняя ночь завивает

Здесь весенняя ночь завивает
листки дубков.
Темным, теплым, широким
сердцем течет
В голубом и зеленом.
Ей дышится глубоко,
Оттого что она соловьям
потеряла счет.
В соловьином дыму, как в росе,
тяжелеет ветвь.
Отгудели жуки.
Запилил, засверлил коростель.
Что зима! Что снега!
Уж земле надоело говеть:
Месяц скрипку настроил – и
понеслась карусель.
Птицеловом ли в рощи:
с подкличкой ли на селезней,
Чтобы хвоя с листвой
растворились в крови, пока
Звезды мир обжигают,
как бой заплескавших лещей
Вырывает весло
у задумавшегося рыбака.
Водополье до неба.
Но каплям стук весел. Клубит.
Словно в звезды и в облака
бьешь веслом.
В жирных блестках затон.
Желтоглазый буксир не трубит.
Но ударило в сеть,
и мотню распирает углом.
Ты, земля, в теплоте
нераспахнутых почек, в листках,
В трубку свернутых
влажно-зеленой мерлушкой, – моя!
Ты давно вручена нам,
по-родственному близка,
Пусть отцами становятся нынче
твои сыновья!

Николай Тарусский

Ливень ли проливмя, дождь ли солнц

Ливень ли проливмя, дождь ли солнц,
Или метели косой хлыст,
Празднество листьев ли, или сон
Омута с бурей в одно сплелись?

Апрельский сок ли бродит в сукáх,
Мягчит зеленое кружево;
Июль клубнику ль несет в горшках;
Сентябрь по-охотничьи ль, в осоках,
Зайдя по колено, кружится?

Декабрь ли играет по всем щелям
И у дверей порошит снежком,
И заяц петляет по полям,
Чтобы за куст улететь прыжком?

Слов не хватает. Это – земля,
Это зеленое, вьющееся,
Это летящее на поля
Голубоватыми кущами!

А долгой осенней ночью взгляни
На небо – под скрип скворешника!
Глубокое, как августовские дни,
С серебряным перемешанное,
Оно, паутиной весь мир застлав,
Несется, несется над смертью трав.

Все пристальней смотрят глаза твои, –
Рвет ветер смятенье синее.
Планеты, серебряных мух рои,
Запутались в паутине.

Земля же, единственнейшая из звезд,
Иные законы вызнав,
Сквозь мировой, сквозь седой мороз
Летит, пьянея от жизни.

Николай Тарусский

Осень

Эта девочка в кубовом ситце
С хворостиною возле гусей,
Что-то кажется мне, согласится,
Если буду с упрямством проситься
Я в подпаски гусиные к ней.

Вот труба выпускает колечко
За колечком на воздух: гуляй!
Я усядусь на этом крылечке
Рядом с девочкой. Тихая речка.
Белый домик. Старушка. Сарай.

Осень, что ли? Наверное, осень?
В паутину лозинок, в дымок
Разбредаются гуси: их – восемь.
И колхозник, ныряющий в просинь,
Запирает сарай на замок.

Так сидеть до скончания мира!
Вся в веснушках, как в зернышках льна,
Может, вечером вымолвит: сыро!
А в туманах телушка со сна
Вдруг плеснет колокольчиком сирым.

А над нами – линялый халат
Полосатого небосвода.
Как кузнечики, прыгают в сад
Звезды. И на пчелиных колодах
Листьев лисьи папахи висят.

Я назавтра возьму хворостину
И, за кубовым ситцем следя,
Неожиданный сторож гусиный,
Буду стряхивать паутины
И гадать о намеках дождя.