Взметни скорей булавою,
затейница русских лет,
над глупою головою,
в которой веселья нет.Ты звонкие узы ковала
вкруг страшного слова «умрем».
А музыка — ликовала
во взорванном сердце моем.Измята твоих полей лень,
за клетью пустеет клеть,
и росный ладан молелен
рассыпан по небу тлеть, Яркоголовая правда,
Борису Пастернаку Какую тебе мне лесть сплесть
кривее, чем клюв у клеста?
И как похвалить тебя, если
дождем ты листы исхлестал? Мы вместе плясали на хатах
безудержный танец щегла…
И всех человеческих каторг
нам вместе дорога легла. И мне моя жизнь не по нраву:
в сороку, в синицу, в дрозда, -
но впутаться в птичью ораву
и — навеки вон из гнезда! Ты выщелкал щекоты счастья,
Тихо-тихо сидят снегири на снегу
меж стеблей прошлогодней крапивы;
я тебе до конца описать не смогу,
как они и бедны и красивы! Тихо-тихо клюют на крапиве зерно, —
без кормежки прожить не шутки! —
пусть крапивы зерно, хоть не сытно оно,
да хоть что-нибудь будет в желудке. Тихо-тихо сидят на снегу снегири —
на головках бобровые шапочки;
у самца на груди отраженье зари,
скромно-серые перья на самочке. Поскакали вприпрыжку один за другой
Красные зори,
красный восход,
красные речи
у Красных ворот,
и красный,
на площади Красной,
народ.У нас пирогами
изба красна,
у нас над лугами
горит весна.И красный кумач
Сегодня — не гиль позабытую разную
о том, как кончался какой-то угодник,
нет! Новое чудо встречают и празднуют —
румяного века живое «сегодня». Грузчик, поднявший смерти куль,
взбежавший по неба дрожащему трапу,
стоит в ореоле порхающих пуль,
святым протянув заскорузлую лапу. Но мне ли томленьем ангельских скрипок
завешивать уши шумящего города? -
Сегодня раскрашенных ярко криков
сплошная сквозь толпы идет когорта. Товарищ — Солнце! Выведи день,
Наши лиры заржавели
от дымящейся крови,
разлученно державили
наши хмурые брови. И теперь перержавленной лирою
для далеких друзей я солирую: «Бег тех,
чей
смех,
вей,
рей,
сей
Три года гневалась весна,
три года грохотали пушки,
и вот — в России не узнать
пера и голоса кукушки.
Заводы весен, песен, дней,
отрите каменные слезы:
в России — вора голодней
земные груди гложет озимь.
Мозг извилист, как грецкий орех,
когда снята с него скорлупа;
с тростником пересохнувших рек
схожи кисти рук и стопа… Мы росли, когда день наш возник,
когда волны взрывали песок;
мы взошли, как орех и тростник,
и гордились, что день наш высок.Обнажи этот мозг, покажи,
что ты не был безмолвен и хром,
когда в мире сверкали ножи
и свирепствовал пушечный гром.Докажи, что слова — не вода,
Тобой очам не надивиться,
когда, закатами увит,
на богатырской рукавице
ты — кровью вычервленный щит! И эти царственные грани,
подъемля древний голос свой,
ведут мой дух в былые брани,
в разгул утехи громовой. И мнится: к плачущему сыну
склонясь, лукавый Калита
поет грядущую былину
необоримого щита. И мнится: шумною ратью
Рука тяжелая, прохладная,
Легла доверчиво на эту,
Как кисть большая, виноградная,
Захолодевшая к рассвету.
Я знаю всю тебя по пальчикам,
По прядке, где пробора грядка,
И сколько в жизни было мальчиков,
И как с теперешним не сладко.
И часто за тебя мне боязно,
Что кто-нибудь еще и кроме,
Насилье родит насилье,
и ложь умножает ложь;
когда нас берут за горло,
естественно взяться за нож.
Но нож объявлять святыней
и, вглядываясь в лезвие,
начать находить отныне
лишь в нем отраженье свое, —
У меня на седьмом этаже, на балконе, — зеленая ива.
Если ветер, то тень от ветвей ее ходит стеной;
это очень тревожно и очень вольнолюбиво —
беспокойство природы, живущее рядом со мной! Ветер гнет ее ветви и клонит их книзу ретиво,
словно хочет вернуть ее к жизни обычной, земной;
но — со мной моя ива, зеленая гибкая ива,
в леденящую стужу и в неутоляемый зной.Критик мимо пройдет, ухмыльнувшись презрительно-криво:
— Эко диво! Все ивы везде зеленеют весной! -
Да, но не на седьмом же! И это действительно диво,
что, расставшись с лесами, она поселилась со мной!
Я дом построил из стихов!..
В нем окна чистого стекла, —
там ходят тени облаков,
что буря в небе размела.
Я сам строку свою строгал,
углы созвучьями крепил,
венец к венцу строфу слагал
до самых вздыбленных стропил.
Взгляни: заря — на небеса,
на крышах — инеем роса,
мир новым светом засиял, —
ты это видел, не проспал! Ты это видел, не проспал,
как мир иным повсюду стал,
как стали камни розоветь,
как засветились сталь и медь. Как пробудились сталь и медь,
ты в жизни не забудешь впредь,
как — точно пену с молока —
сдул ветер с неба облака. Да нет, не пену с молока,
Как желтые крылья иволги,
как стоны тяжелых выпей,
ты песню зажги и вымолви
и сердце тоскою выпей! Ведь здесь — как подарок царский —
так светится солнце кротко нам,
а там — огневое, жаркое
шатром над тобой оботкано.Всплыву на заревой дреме
по утренней синей пустыне,
и — нету мне мужества, кроме
того, что к тебе не остынет.Но в гор голубой оправе
Я твердо знаю: умереть не страшно!
Ну что ж — упал, замолк и охладел.
Была бы только жизнь твоя украшена
сиянием каких-то добрых дел. Лишь доживи до этого спокойства
и стань доволен долей небольшой —
чтобы и ум, и плоть твоя, и кости
пришли навек в согласие с душой; Чтобы тебя не вялость, не усталость
к последнему порогу привели
и чтобы после от тебя осталась
не только горсть ископанной земли. И это непреложное решенье,
Как соловей, расцеловавший воздух,
коснулись дни звенящие твои меня,
и я ищу в качающихся звездах
тебе узор красивейшего имени. Я, может, сердцем дотла изолган:
вот повторяю слова — все те же,
но ты мне в уши ворвалась Волгой,
шумишь и машешь волною свежей. Мой голос брошен с размаху в пропасть,
весь в черной пене качает берег,
срываю с сердца и ложь и робость,
твои повсюду сверкнули серьги. По горло волны! Пропой еще, чем
Если опять этот дом — бог,
если кастрюля — святоша:
снова и снова — о бомбах,
свернутых в форме ветошек, Скрученных в крендель и в сайку,
взвитых концертной сонатой;
нынче — их резвую стайку
видели над Канадой; Завтра они над Мадридом
кружат меж каменных кружев,
неуловимые видом
реют над руганью ружей; После — в Чикаго и в Чили,
Я знаю: все плечи смело
ложатся в волны, как в простыни,
а ваше лицо из мела
горит и сыплется звездами.
Вас море держит в ладони,
с горячего сняв песка,
и кажется, вот утонет
изгиб золотистого виска…
Когда приходит в мир великий ветер,
против него встает, кто в землю врос,
кто никуда не движется на свете,
чуть пригибаясь под напором гроз.Неутомимый, яростный, летящий,
валя и разметая бурелом,
он пред стеной глухой дремучей чащи
сникает перетруженным крылом.И, не смирившись с тишиной постылой,
но и не смогши бушевать при ней,
ослабевает ветер от усилий,
упавши у разросшихся корней.Но никакому не вместить участью
Жизнь осыпается пачками
рублей; на осеннем свете
в небе, как флаг над скачками,
облако высинил ветер… Разве ж не бог мне вас дал?
Что ж он, надевши время,
воздух вокруг загваздал
грязью призов и премий! Он мне всю жизнь глаза ест,
дав в непосильный дар ту,
кто, как звонок на заезд,
с ним меня гонит к старту. Я обгоню в вагоне,
С улиц гастроли Люце
были какой-то небылью, —
казалось, Москвы на блюдце
один только я небо лью. Нынче кончал скликать
в грязь церквей и бань его я:
что он стоит в века,
званье свое вызванивая? Разве шагнуть с холмов
трудно и выйти на поле,
если до губ полно
и слезы весь Кремль закапали? Разве одной Москвой
Люди! Бедные, бедные люди!
Как вам скучно жить без стихов,
без иллюзий и без прелюдий,
в мире счетных машин и станков!
Без зеленой травы колыханья,
без сверканья тысяч цветов,
без блаженного благоуханья
их открытых младенчески ртов!
Простоволосые ивы
бросили руки в ручьи.
Чайки кричали: «Чьи вы?»
Мы отвечали: «Ничьи!»Бьются Перун и Один,
в прасини захрипев.
мы ж не имеем родин
чайкам сложить припев.Так развивайся над прочими,
ветер, суровый утонченник,
ты, разрывающий клочьями
сотни любовей оконченных.Но не умрут глаза —
У подрисованных бровей,
у пляской блещущего тела,
на маем млеющей траве
душа прожить не захотела. Захохотал холодный лес,
шатались ветви, выли дубы,
когда июньский день долез
и впился ей, немея, в губы. Когда старейшины молчат,
тупых клыков лелея опыт, —
не вой ли маленьких волчат
снега залегшие растопит? Ногой тяжелой шли века,