На маслянице слышал я от друга:
«Не говорите никогда мне про икру.
А особливо — ввечеру.
Есть у меня к ней отвращенье, род недуга
Черна, жирна.
Противна мне она, —
Ее я ненавижу.
Тот день, когда ее законом воспретят,
Всегда мне будет свят.
Лишь только я икру завижу.
Как в душу водворяется тоска,
И кажется, что жизнь пуста и нелегка,
Что скоро превращусь я в идиота
И что бесцельна вся моя работа.
Ах, не глядели б на икру мои глаза!
Но все же иногда случайно взгляд наткнется, —
И тотчас же невольно навернется
Горячая слеза.
Ведь даже, верьте, так бывает.
Что сердце с болью замирает,
И я, печальный взор вперяя в потолок.
Мечтательно гляжу на ламповый крючок.
Да, так и знайте!
Коль я безвременно умру, —
Причиной смерти называйте:
Икру».
«Что ж, ваш приятель,
Конечно, идиосинкразией страдал», —
Быть может, так бы мне сказал
Догадливый читатель.
Но кстати ль?
Сомнительно. «Так он, должно быть, лицемер!
О, гнусной лжи разительный пример!
Как это скверно!»
Опять неверно.
«Но неужели он аскет?»
О, нет.
Вот ключ к разгадке излияний странных:
Приятель, что передо мной скорбел,
Ведет в большом издании отдел
Известий иностранных.
Теперь, наверно, моего знакомца
Поймет душа сатириконца.
Для прочих же могу добавить лишь одно:
Густое, черное пятно,
На место вредное газеты заграничной
Наложенное к щедрости привычной
Решительною цензорской рукой.
Зовется образно «икрой».
От впечатлений детских лет
В моей душе остался след.
Я не забыл, как была рада
Душа от плитки шоколада,
Обернутой со всех сторон
Бумажкой пестрой, как ширинкой;
Там под «загадочной картинкой»
Стоял вопрос: где Купидон?
Я не забыл, как долго с ней
Сидел я в комнатке моей,
Бесплодно мучась над загадкой,
Хоть и покончив с шоколадкой.
Ведь здесь же, здесь таишься ты!
Ведь, может быть, через мгновенье
Средь чуждого изображенья
Твои проглянут вдруг черты,
И встанешь ты передо мной
С крылатой, острою стрелой.
Мне в сердце метящей, и с луком,
Запеть готовым грозным звуком…
Но нет тебя — и, огорчен,
Я даже плакать принимался.
Что ж ты очам не показался,
Любви властитель, Купидон?
С тех пор прошло немало дней,
И снова пред душой моей
Вопрос забытый с силой новой
Встает, тревожный и суровый.
Я Купидона вновь искать
Теперь пытаюся несмело,
Но так печально это дело.
Что лучше про него молчать.
На кожаном листе пред узеньким окном
Строй ровных, четких букв выводит он пером
И красную строку меж черными рядами
Вставляет изредка; заморскими зверями,
Людями, птицами, венками из цветов
И многокрасочным сплетеньем завитков
Он украшает сплошь — довольно есть сноровки —
Свои пригожие заставки и концовки
И заголовки все, — ведь некуда спешить!
Порой привстанет он, чтоб лучше заострить
Перо гусиное, и глянет:
Кротко солнце
Столбом прозрачным шлет свой свет через оконце,
И золотая пыль струится меж лучей;
Вдали над белыми громадами церквей
Блистают купола; проворно над крестами,
Как жар горящими, проносятся кругами
Стрижи веселые; а тут, вблизи окна,
Малиновка поет и стукает желна.
И вновь он склонится, заставку вновь выводит
Неярким серебром; неслышно день проходит,
Настанет скоро ночь, и первая звезда
Благословит конец пригожего труда.
В горячем споре возражая беспрестанно,
У ней я ручку безотчетно взял,
И вдруг, играя ей, нечаянно, нежданно,
Но горячо поцеловал.
Я не шептал тогда: «Безумно вас люблю я»,
Иль «я теперь про целый мир забыл»,
Но чередою пальчики целуя,
Я тихо, тихо говорил:
Сорока-ворона
Кашку
Варила,
Деток
Кормила;
Этому дала,
Этому дала,
Этому дала,
А этому не дала:
Ты мал,
Глуп,
Воды не носил,
Дровец не рубил:
Тебе кашка
На поличке
В черепичке.
Шух-шух, полетели.
На другую ручку сели».
С каким смущеньем я, когда душа очнулась,
Взглянул, поднять не смея головы,
И вижу — милая тихонько улыбнулась,
Как, может быть бы, улыбнулись вы.
Чтоб заживить на сердце раны,
Чтоб освежить усталый ум,
Придите в Вильну к храму Анны,
Там исчезает горечь дум.
Изломом строгим в небе ясном
Встает, как вырезной, колосс.
О, как легко в порыве страстном
Он башенки свои вознес.
А острия их так высоко,
Так тонко в глубь небес идут,
Что миг один, и — видит око —
Они средь сини ввысь плывут.
Как будто с грубою землею
Простясь, чтоб в небе потонуть,
Храм стройный легкою стопою
В лазури пролагает путь.
Глядишь — и тихнут сердца раны,
Нисходит мир в усталый ум.
Придите в Вильну к храму Анны!
Там исчезает горечь дум.
По улице, смеясь, шаля,
Проходят бойко гимназисточки.
Их шляпок зыблются поля,
И машут нотных папок кисточки.
Болтают, шутят, не боясь,
Что их сочтут еще зелеными.
Но чья б душа не увлеклась
Коричневыми papиllon’ами.
Вон, словно цапля, за одной
Кокетливой вертиголовкою
Кадет высокий и прямой
Идет походкою неловкою.
Близка уж стужа зимних дней;
Покрыта вся панель порошею.
Царица дум его по ней
Чеканит мелкий след калошею.
Волнуяся, кадет идет.
В ее следы попасть старается.
А сердце в грудь все громче бьет
И тихим счастьем озаряется.
Суровый Дант не презирал сонета…А. Пушкин
Что из того, что стих в душе кипит?
Он через холод мысли протекает
И тут лишь твердость формы обретает,
Как воск, что при гаданьи в воду влит.
Поэт всегда обдуманно творит.
В тот миг, когда вал чувства грудь вздымает,
С мерилом ум холодный выступает:
Он взвесит все, проверит, расчленит.
Таков и ты, чертящий над землею
Ночное небо яркою дугою,
Блестящий, золотистый метеор.
Горишь ты, оплавляешься, несешься
Весь в искрах огневых за кругозор,
А в глубине холодным остаешься.
Пылают осины, калины,
Червонные сыплют листы
И вязкой желтеющей глины
Тяжелые кроют пласты.
Бредет, наклонившись понуро,
Лесун на раздолье дорог.
Обшарпана старая шкура,
Сломался о дерево рог.
Дорога вся в лужах. Размыта
Дождем проливным колея.
Грязь чавкают жадно копыта,
Шуршит, уползая, змея.
Косматая шерсть промокла,
Устал старикан и продрог;
Лед тонкий и острый, как стекла,
Копыта царапает ног.
Спешит он дойти до трясины:
Там — мягкие, теплые мхи,
А тут только плачут осины
Да хлещут ветки ольхи.
Псалтырь, покрытую нежесткой бурой кожей,
Я взял, чеканные застежки отомкнул.
Пересмотрел ряды кириллицы пригожей
И воска с ладаном приятный дух вдохнул.
Прочел псалом: «Как лань к источнику стремится,
Так рвется, господи, к тебе душа моя».
Пахнула свежестью старинная страница,
И с тихой радостью читаю книгу я.
В конце ее стоит нехитрая приписка:
«Для искупления грехов души своей
Списал псалтырь Иван из града Волковыска
В году семь тысяч сто восьмом с начала дней».
Белым цветом одета калина,
Но белее калины Марина.
— Отчего ты, как месяц, ясна?
— Я не знаю,— сказала она.
Раз вернулася поздно Марина,
В волосах же белеет калина.
— Отчего ты, как месяц, странна?
— Я не знаю,— сказала она.
Но не век расцветает калина, —
Не вплетает цветов уж Марина.
— Отчего ты, как месяц, грустна?
— Я не знаю,— сказала она.
А когда облетела калина,
Отравилася зельем Марина,
И, как месяц далекий, бледна
В белом гробе лежала она.
Вольготная, темная пуща:
Огромные липы, дубы,
Осинника, ельника гуща,
Меж хвои опавшей — грибы.
Все дико, пустынно и мшится,
Горячее пекло стоит.
На мху среди спелой брусники
Лесун одинокий лежит.
Корявая морщится шкура,
Оброс темным мхом он как пень,
Трясет головою понуро,
Бока прогревает весь день.
Смотрю на него я уныло, —
На сердце и жуть, и тоска:
Исчезли и удаль, и сила!
Пропали, как дым, как вода!
Мы под навесом лип, укрывших нашу пару.
Идем проплеванной дорожкой по бульвару,
Окурки, скорлупа, бумажки под ногами, —
Но их замечу ль я, идя под ручку с вами?
Чрез дымчатый хрусталь прозрачно-темной ночи
Идущих мимо нас людей сияют очи,
Рубинами горят во мраке папиросы,
При свете россыпью на липах блещут росы…
Ах, сколько есть красы волшебной рядом с нами,
Когда взглянуть вокруг влюбленными глазами.
Зачем грустна она была
Тогда, в минуты упоенья,
Когда прекрасного чела
Еще не тронули мученья?
Зачем грустна она была?
Душа ее, влюбленная
Под чарами весны,
Увидела, смущенная,
Пугающие сны.
Зачем смеялася она
Тогда, в минуты расставанья,
Когда душа была больна
И пело в ней мольбы рыданье?
Зачем смеялася она?
Душа, что наполнялася
Страданьем через край,
С отчаянья смеялася,
Припомнив прежний рай.
Уймитесь, волнения страсти,
Усни, безнадежное сердце.
Угрюмо, тоскливо
Неситесь года за годами.
Угрюмо, тоскливо.
Одну лишь таю я надежду,—
У Ани родится ребенок.
Похожий на маму,
С глазами, как темные звезды:
Похожий на маму.
Отдам свою жизнь ему в руки,—
Пускай тогда будет, что будет:
Иль пусть он в ручонках
Сломает ее, как игрушку,
Иль пусть он в ручонках
Согреет мне сирое сердце.
Слышишь гул? Это дико-печальный лесун
Заиграл на лесной, позабытый уж лад.
Под руками его, как на море бурун,
Словно тысячи туго натянутых струн.
Тонкоствольные сосны гудят.
Отгадай, отчего взволновалась река.
Шепот тихий идет к полосе с полосы,
И о чем им звенит говорок ветерка.
Что дрожит и блестит на листах дубняка, —
Капли слез иль холодной росы?
Ты вечером крещенским ворожила.
Прозрачный воск струею в воду лила,
Желая угадать мою судьбу, —
И видишь — холмик… крестик… Да, могила!
Год не пройдет, как буду я в гробу.
Нахмурив бровки, воск со дна ты взяла,
Его тревожно сплющивала, мяла
И улыбнулась: «Где судеб закон?
Знай, чем бы мощь его нас не встречала,
В моих руках, как воск, погнется он».
Теплый вечер, тихий ветер, мягкий стог
Уложили спать меня на грудь земли.
Не курится пыль столбами вдоль дорог,
В небе месяца сияет бледный рог,
В небе тихо звезды расцвели.
Убаюканный вечерней тишиною,
Позабыл я, где рука, где голова.
Вижу я, с природой слившися душою,
Как дрожат от ветра звезды надо мною,
Слышу, как растет в тиши трава.
Я все выше и выше на гору подымался
К солнцу, ясному солнцу, что дарит нас теплом.
Но чем больше к нему я по скалам приближался,
Тем суровее холод становился кругом.
Захрустел снег сыпучий под моими ногами.
Обжигало морозом мне лицо все сильней…
И, угрюмый, усталый, вниз пошел я снегами:
Там хоть солнце и дальше, но сияет теплей.
Ах, как уютно, чисто, мило
Касаточка гнездо для птенчиков слепила!
Увидевши его, мамаша говорила;
Папаша излагал солидно поученье
Про трудолюбие, терпение, уменье,
И дети пальцы в нос совали в восхищеньи,
Придя, шептали, веселясь.
А надо им сказать тогда,
Что входит грязь
В состав уютного гнезда.
Мораль сама понятна, господа!
Тихо все было на небе, земле и на сердце…
Ночь темнотой около все покрывала,
Ясные звезды блестели, и месяц уж выплыл,
Небо, и лес, и поля серебром обливая.
Все уж уснуло, и только березы шептались,
Только осины шумели, и только колосья,
В поле широком качаясь, землю целовали.
Тихо все было на небе, земле и на сердце.