Не представляю Пушкина без падающего снега,
бронзового Пушкина, что в плащ укрыт.
Когда снежинки белые посыплются с неба,
мне кажется, что бронза тихо звенит.Не представляю родины без этого звона.
В сердце ее он успел врасти,
как его поношенный сюртук зеленый,
железная трость и перо — в горсти.Звени, звени, бронза. Вот так и согреешься.
Падайте, снежинки, на плечи ему…
У тех — всё утехи, у этих — всё зрелища,
а Александр Сергеича ждут в том дому.И пока, на славу устав надеяться,
мы к благополучию спешим нелегко,
там гулять готовятся господа гвардейцы,
и к столу скликает «Вдова Клико», там напропалую, как перед всем светом,
как перед любовью — всегда правы…
Что ж мы осторожничаем? Мудрость не в этом.
Со своим веком можно ль на «вы»? По Пушкинской площади плещут страсти,
трамвайные жаворонки, грех и смех…
Да не суетитесь вы! Не в этом счастье…
Александр Сергеич помнит про всех.
Мы приедем туда, приедем,
проедем — зови не зови —
вот по этим каменистым, по этим
осыпающимся дорогам любви.
Там мальчики гуляют, фасоня,
по августу, плавают в нем,
и пахнет песнями и фасолью,
красной солью и красным вином.
Перед чинарою голубою
поет Тинатин в окне,
и моя юность с моей любовью
перемешиваются во мне.
…Худосочные дети с Арбата,
вот мы едем, представь себе,
а арба под нами горбата,
и трава у вола на губе.
Мимо нас мелькают автобусы,
перегаром в лица дыша…
Мы наездились, мы не торопимся,
мы хотим хоть раз не спеша.
После стольких лет перед бездною,
раскачавшись, как на волнах,
вдруг предстанет, как неизбежное,
путешествие на волах.
И по синим горам, пусть не плавное,
будет длиться через мир и войну
путешествие наше самое главное
в ту неведомую страну.
И потом без лишнего слова,
дней последних не торопя,
мы откроем нашу родину снова,
но уже для самих себя.
Джазисты уходили в ополченье,
цивильного не скинув облаченья.
Тромбонов и чечеток короли
в солдаты необученные шли.Кларнетов принцы, словно принцы крови,
магистры саксофонов шли,
и, кроме,
шли барабанных палок колдуны
скрипучими подмостками войны.На смену всем оставленным заботам
единственная зрела впереди,
и скрипачи ложились к пулеметам,
и пулеметы бились на груди.Но что поделать, что поделать, если
атаки были в моде, а не песни?
Кто мог тогда их мужество учесть,
когда им гибнуть выпадала честь? Едва затихли первые сраженья,
они рядком лежали. Без движенья.
В костюмах предвоенного шитья,
как будто притворяясь и шутя.Редели их ряды и убывали.
Их убивали, их позабывали.
И все-таки под музыку Земли
их в поминанье светлое внесли, когда на пятачке земного шара
под майский марш, торжественный такой,
отбила каблуки, танцуя, пара
за упокой их душ.За упокой.
Красной глины беру прекрасный ломоть
и давить начинаю его, и ломать,
плоть его мять, и месить, и молоть…
И когда остановится гончарный круг,
на красной чашке качнется вдруг
желтый бык — отпечаток с моей руки,
серый аист, пьющий из белой реки,
черный нищий, поющий последний стих,
две красотки зеленых, пять рыб голубых…
Царь, а царь, это рыбы раба твоего,
бык раба твоего… Больше нет у него ничего.
Черный нищий, поющий во имя его,
от обид обалдевшего раба твоего.
Царь, а царь, хочешь, будем вдвоем рисковать:
ты башкой рисковать, я тебя рисовать?
Вместе будем с тобою озоровать:
Бога — побоку, бабу — под бок, на кровать?!
Царь, а царь, когда ты устанешь из золота есть,
вели себе чашек моих принесть,
где желтый бык — отпечаток с моей руки,
серый аист, пьющий из белой реки,
черный нищий, поющий последний стих,
две красотки зеленых, пять рыб голубых…
Почему мы исчезаем,
превращаясь в дым и пепел,
в глинозем, в солончаки,
в дух, что так неосязаем,
в прах, что выглядит нелепым, —
нытики и остряки?
Почему мы исчезаем
так внезапно, так жестоко,
даже слишком, может быть?
Потому что притязаем,
докопавшись до истока,
миру истину открыть.
Вот она в руках как будто,
можно, кажется, потрогать,
свет ее слепит глаза…
В ту же самую минуту
Некто нас берет под локоть
и уводит в небеса.
Это так несправедливо,
горько и невероятно —
невозможно осознать:
был счастливым, жил красиво,
но уже нельзя обратно,
чтоб по-умному начать.
Может быть, идущий следом,
зная обо всем об этом,
изберет надежный путь?
Может, новая когорта
из людей иного сорта
изловчится как-нибудь?
Все чревато повтореньем.
Он, объятый вдохновеньем,
зорко с облака следит.
И грядущим поколеньям,
обоженным нетерпеньем,
тоже это предстоит.
Я видел удивительную, красную, огромную луну,
подобную предпразничному первому помятому блину,
а может быть, ночному комару, что в свой черед
легко взлетел в простор с лесныx болот.
Она над Ленинградом очень медленно плыла.
Так корабли плывут без капитанов медленно…
Но что-то бледное мне виделось сквозь медное
покрытие
ее высокого чела.Под ней покоилось в ночи пространство невское,
И слышалась лишь перекличка площадей пустыx…
И что-то женское мне чудилось сквозь резкое
слияние ее бровей густыx.Как будто гаснущий фонарь,
она качалась в бездне синей,
туда-сюда над Петропавловской скользя…
Но в том ее огне казались мне мои друзья
еще надежней и еще красивей.
Я вслушиваюсь: это иx каблуки отчетливо стучат…
И словно невская волна, на миг взметнулось эхо,
когда друзям я прокричал, что на прощание кричат.
Как будто сам себе я прокричал все это.
Мы сидим, пехотные ребята.
Позади — разрушенная хата.
Медленно война уходит вспять.
Старшина нам разрешает спать.
И тогда (откуда — неизвестно,
Или голод мой тому виной),
Словно одинокая невеста,
Выросла она передо мной.
Я киваю головой соседям:
На сто ртов одна морковь — пустяк…
Спим мы или бредим? Спим иль бредим?
Веточки ли в пламени хрустят?
…Кровь густая капает из свеклы,
Лук срывает бренный свой наряд,
Десять пальцев, словно десять свёкров,
Над одной морковинкой стоят…
Впрочем, ничего мы не варили,
Свекла не алела, лук не пах.
Мы морковь по-братски разделили,
И она хрустела на зубах.
Шла война, и кровь текла рекою.
В грозной битве рота полегла.
О природа, ты ж одной морковью
Словно мать насытить нас смогла!
И наверно, уцелела б рота,
Если б в тот последний грозный час
Ты одной любовью, о природа,
Словно мать насытила бы нас!
В раннем детстве верил я,
что от всех болезней
капель датского короля
не найти полезней.
И с тех пор горит во мне
огонек той веры…
Капли датского короля
пейте, кавалеры!
Капли датского короля
или королевы —
это крепче, чем вино,
слаще карамели
и сильнее клеветы,
страха и холеры…
Капли датского короля
пейте, кавалеры!
Рев орудий, посвист пуль,
звон штыков и сабель
растворяются легко
в звоне этих капель,
солнце, май, Арбат, любовь —
выше нет карьеры…
Капли датского короля
пейте, кавалеры!
Слава головы кружит,
власть сердца щекочет.
Грош цена тому, кто встать
над другим захочет.
Укрепляйте организм,
принимайте меры…
Капли датского короля
пейте, кавалеры!
Если правду прокричать
вам мешает кашель,
не забудьте отхлебнуть
этих чудных капель.
Перед вами пусть встают
прошлого примеры…
Капли датского короля
пейте, кавалеры!
Волнения не выдавая,
оглядываюсь, не расспрашивая.
Так вот она — передовая!
В ней ничего нет страшного.Трава не выжжена, лесок не хмур,
и до поры
объявляется перекур.
Звенят комары.Звенят, звенят:
возле меня.
Летят, летят —
крови моей хотят.Отбиваюсь в изнеможении
и вдруг попадаю в сон:
дым сражения, окружение,
гибнет, гибнет мой батальон.А пули звенят
возле меня.
Летят, летят —
крови моей хотят.Кричу, обессилев,
через хрипоту:
«Пропадаю!»
И к ногам осины,
весь в поту,
припадаю.Жить хочется!
Жить хочется!
Когда же это кончится?.. Мне немного лет…
гибнуть толку нет…
я ночных дозоров не выстоял…
я еще ни разу не выстрелил… И в сопревшую листву зарываюсь
и просыпаюсь… Я, к стволу осины прислонившись, сижу,
я в глаза товарищам гляжу-гляжу:
а что, если кто-нибудь в том сне побывал?
А что, если видели, как я воевал?
Грозной битвы пылают пожары,
И пора уж коней под седло…
Изготовились к схватке гусары —
Их счастливое время пришло.
Впереди командир, на нем новый мундир,
А за ним эскадрон после зимних квартир.
А молодой гусар, в Наталию влюбленный,
Он все стоит пред ней коленопреклоненный.
Все погибли в бою. Флаг приспущен.
И земные дела не для них.
И летят они в райские кущи
На конях на крылатых своих:
Впереди — командир, на нем рваный мундир,
Следом юный гусар покидает сей мир.
Но чудится ему, что он опять влюбленный,
Опять стоит пред ней коленопреклоненный.
Вот иные столетья настали,
И несчетно воды утекло.
И давно уже нет той Натальи,
И в музее пылится седло.
Позабыт командир — дам уездных кумир.
Жаждет новых потех просвещенный наш мир.
А юный тот гусар, в Наталию влюбленный,
опять стоит пред ней коленопреклоненный.
Выходят танки из леска,
устало роют снег,
а неотступная тоска
бредет за нами вслед.
Победа нас не обошла,
да крепко обожгла.
Мы на поминках водку пьем,
да ни один не пьян.
Мы пьем напропалую
одну, за ней вторую,
пятую, десятую,
горькую десантную.
Она течет, и хоть бы черт,
ну хоть бы что — ни капельки…
Какой учет, когда течет?
А на закуску — яблоки.
На рынке не развешенные
дрожащею рукой,
подаренные женщиной,
заплаканной такой.
О ком ты тихо плакала?
Все, знать, не обо мне,
пока я топал ангелом
в защитной простыне.
Ждала, быть может, слова,
а я стоял едва,
и я не знал ни слова,
я все забыл слова.
Слова, слова… О чем они?
И не припомнишь всех.
И яблочко моченое
упало прямо в снег.
На белом снегу
лежит оно.
Я к вам забегу
давным-давно,
как еще до войны,
как в той тишине,
когда так нужны
вы не были мне…
Берегите нас, поэтов. Берегите нас.
Остаются век, полвека, год, неделя, час,
три минуты, две минуты, вовсе ничего…
Берегите нас. И чтобы все — за одного.Берегите нас с грехами, с радостью и без.
Где-то, юный и прекрасный, ходит наш Дантес.
Он минувшие проклятья не успел забыть,
но велит ему призванье пулю в ствол забить.Где-то плачет наш Мартынов, поминает кровь.
Он уже убил однажды, он не хочет вновь.
Но судьба его такая, и свинец отлит,
и двадцатое столетье так ему велит.Берегите нас, поэтов, от дурацких рук,
от поспешных приговоров, от слепых подруг.
Берегите нас, покуда можно уберечь.
Только так не берегите, чтоб костьми нам лечь.Только так не берегите, как борзых — псари!
Только так не берегите, как псарей — цари!
Будут вам стихи и песни, и еще не раз…
Только вы нас берегите. Берегите нас.
И. Балаевой
Моцарт на старенькой скрипке играет,
Моцарт играет, а скрипка поет.
Моцарт отечества не выбирает —
просто играет всю жизнь напролет.
Ах, ничего, что всегда, как известно,
наша судьба — то гульба, то пальба…
Не оставляйте стараний, маэстро,
не убирайте ладони со лба.
Где-нибудь на остановке конечной
скажем спасибо и этой судьбе,
но из грехов своей родины вечной
не сотворить бы кумира себе.
Ах, ничего, что всегда, как известно,
наша судьба — то гульба, то пальба…
Не расставайтесь с надеждой, маэстро,
не убирайте ладони со лба.
Коротки наши лета молодые:
миг — и развеются, как на кострах,
красный камзол, башмаки золотые,
белый парик, рукава в кружевах.
Ах, ничего, что всегда, как известно,
наша судьба — то гульба, то пальба…
Не обращайте вниманья, маэстро,
не убирайте ладони со лба.
Нева Петровна, возле вас — всё львы.
Они вас охраняют молчаливо.
Я с женщинами не бывал счастливым,
вы — первая. Я чувствую, что — вы.
Послушайте, не ускоряйте бег,
банальным славословьем вас не трону:
ведь я не экскурсант, Нева Петровна,
я просто одинокий человек.
Мы снова рядом. Как я к вам привык!
Я всматриваюсь в ваших глаз глубины.
Я знаю: вас великие любили,
да вы не выбирали, кто велик.
Бывало, вы идете на проспект,
не вслушиваясь в титулы и званья,
а мраморные львы — рысцой за вами
и ваших глаз запоминают свет.
И я, бывало, к тем глазам нагнусь
и отражусь в их океане синем
таким счастливым, молодым и сильным…
Так отчего, скажите, ваша грусть?
Пусть говорят, что прошлое не в счет.
Но волны набегают, берег точат,
и ваше платье цвета белой ночи
мне третий век забыться не дает.
А.Ш. Нева Петровна, возле вас — всё львы.
Они вас охраняют молчаливо.
Я с женщинами не бывал счастливым,
вы — первая. Я чувствую, что — вы.Послушайте, не ускоряйте бег,
банальным славословьем вас не трону:
ведь я не экскурсант, Нева Петровна,
я просто одинокий человек.Мы снова рядом. Как я к вам привык!
Я всматриваюсь в ваших глаз глубины.
Я знаю: вас великие любили,
да вы не выбирали, кто велик.Бывало, вы идете на проспект,
не вслушиваясь в титулы и званья,
а мраморные львы — рысцой за вами
и ваших глаз запоминают свет.И я, бывало, к тем глазам нагнусь
и отражусь в их океане синем
таким счастливым, молодым и сильным…
Так отчего, скажите, ваша грусть? Пусть говорят, что прошлое не в счет.
Но волны набегают, берег точат,
и ваше платье цвета белой ночи
мне третий век забыться не дает.
Я вновь повстречался с Надеждой -
приятная встреча.
Она проживает все там же -
то я был далече.
Все то же на ней из поплина
счастливое платье,
все так же горяч ее взор,
устремленный в века…
Ты наша сестра,
мы твои непутевые братья,
и трудно поверить,
что жизнь коротка.
А разве ты нам обещала
чертоги златые?
Мы сами себе их рисуем,
пока молодые,
мы сами себе сочиняем
и песни и судьбы,
и горе тому, кто одернет
не вовремя нас…
Ты наша сестра,
мы твои торопливые судьи,
нам выпало счастье,
да скрылось из глаз.
Когда бы любовь и надежду
связать воедино,
какая бы (трудно поверить)
возникла картина!
Какие бы нас миновали
напрасные муки,
и только прекрасные муки
глядели б с чела…
Ты наша сестра.
Что ж так долго мы были в разлуке?
Нас юность сводила,
да старость свела.
Раскрываю страницы ладоней, молчаливых ладоней твоих,
что-то светлое и молодое, удивленное смотрит из них. Я листаю страницы. Маячит пережитое. Я как в плену.
Вон какой-то испуганный мальчик сам с собою играет в войну. Вон какая-то женщина плачет — очень падают слезы в цене,
и какой-то задумчивый мальчик днем и ночью идет по войне. Я листаю страницы, листаю, исступленно листаю листы:
пережитого громкие стаи, как синицы, летят на кусты. И уже не найти человека, кто не понял бы вдруг на заре,
что погода двадцатого века началась на арбатском дворе. О, ладони твои все умеют, все, что было, читаю по ним,
и когда мои губы немеют, припадаю к ладоням твоим,
припадаю к ладоням горячим, в синих жилках веселых тону…
Кто там плачет?.. Никто там не плачет… Просто дети играют в войну!
У отворенных
у ворот лесных,
откуда пахнет сыростью,
где звуки
стекают по стволам,
стоит лесник,
и у него —
мои глаза и руки.
А лесу платья старые тесны.
Лесник качается
на качкой кочке
и все старается
не прозевать весны
и первенца принять
у первой почки.
Он наклоняется — помочь готов,
он вслушивается,
лесник тревожный,
как надрывается среди стволов
какой-то стебелек
неосторожный.
Давайте же не будем обижать
сосновых бабок и еловых внучек,
пока они
друг друга учат,
как под открытым небом
март рожать!
Все снова выстроить — нелегкий срок,
как зиму выстоять, хоть и знакома…
И почве выстрелить
свой стебелек,
как рамы выставить хозяйке дома…
…Лес не кончается.
И под его рукой
лесник качается,
как лист послушный…
Зачем отчаиваться,
мой дорогой?
Март намечается
великодушный!
Вот ноты звонкие органа
то порознь вступают, то вдвоем,
и шелковые петельки аркана
на горле стягиваются моем.
И музыка передо мной танцует гибко,
и оживает все до самых мелочей:
пылинки виноватая улыбка
так красит глубину ее очей!
Ночной комар, как офицер гусарский, тонок,
и женщина какая-то стоит,
прижав к груди стихов каких-то томик,
и на колени падает старик,
и каждый жест велик, как расстоянье,
и веточка умершая жива, жива…
И стыдно мне за мелкие мои старанья
и за непоправимые слова.
…Вот сила музыки. Едва ли
поспоришь с ней бездумно и легко,
как будто трубы медные зазвали
куда-то горячо и далеко…
И музыки стремительное тело
плывет, кричит неведомо кому:
«Куда вы все?! Да разве в этом дело?!»
А в чем оно? Зачем оно? К чему?!
…Вот чёрт, как ничего еще не надоело!
Не вели, старшина, чтоб была тишина.
Старшине не все подчиняется.
Эту грустную песню придумала война…
Через час штыковой начинается.
Земля моя, жизнь моя, свет мой в окне…
На горе врагу улыбнусь я в огне.
Я буду улыбаться, черт меня возьми,
в самом пекле рукопашной возни.
Пусть хоть жизнь свою укорачивая,
я пойду напрямик
в пулеметное поколачиванье,
в предсмертный крик.
А если, на шаг всего опередив,
достанет меня пуля какая-нибудь,
сложите мои кулаки на груди
и улыбку мою положите на грудь.
Чтоб видели враги мои и знали бы впредь,
как счастлив я за землю мою умереть!
…А пока в атаку не сигналила медь,
не мешай, старшина, эту песню допеть.
Пусть хоть что судьбой напророчится:
хоть славная смерть,
хоть геройская смерть -
умирать все равно, брат, не хочется.