Зорче слушай команду,
Зарядив фальконет:
Белокрылую «Ванду»
Настигает корвет.
Он подходит к добыче,
Торопя абордаж,
И на палубу кличет
Капитан экипаж.
Нет к былому возврата,
К падшим милости нет,
Удушье смрада в памяти не смыл
Веселый запах выпавшего снега,
По улице тянулись две тесьмы,
Две колеи: проехала телега.
И из нее окоченевших рук,
Обглоданных — неседенными — псами,
Тянулись сучья… Мыкался вокруг
Мужик с обледенелыми усами.
Американец поглядел в упор:
У мужика под латаным тулупом
На степных просторах смерть кочует,
Как и мы, бездомные скитальцы,
На траве желтеющей ночует.
Над костром отогревает пальцы.
На степовьях уберечь красу как?
Старый саван вытерт о заплечья.
Полиняла щеристая сука —
Сумрачная ярость человечья.
Смерть! когда же от дымящих зарев
Ты поднимешь к небу глаз безвекий:
Весь выцветший, весь выгоревший. В этот
Весенний день на призрака похож,
На призрака, что перманентно вхож
К избравшим отвращение, как метод,
Как линию, - наикратчайший путь
Ухода из действительности, - тело
Он просквозил в кипевшую толпу,
И та от тени этой потускнела.
Как в агонии, вздрагивает дом,
Как в агонии, с каждым новым шквалом,
Звенит стекло, затянутое льдом,
А ветер мчит, рыдая об одном,
О чем-то сказочном и небывалом.
О чем его волнующая речь,
Его мятеж, ломающий деревья,
Что хочет он, умчать иль уберечь?..
Он обречен баюкать и стеречь
Кочевья туч, угрюмые кочевья.
Слепну под огненной грушею
В книгах чужих.
Слишком доверчиво слушаю
Колокол их.
Слишком доверчиво верую
В ловкую ложь.
Слишком бездонною мерою
Меряю дрожь.
Власть над душою чужому дав,
Чем я богат?
Проскучала надоедный день
В маленькой квартирке у Арбата.
Не читалось. Оковала лень.
И тоской душа была измята.
Щурилась, как кошка, на огонь,
Куталась в платок: «Откуда дует?»
И казалось, что твою ладонь
Тот, вчерашний, вкрадчиво целует.
А под вечер заворчала мать:
«Что весь день тоской себя калечишь?»
Трудолюбивым поэтом,
Трудолюбивым жнецом,
Где-то, в тоскующей мгле там,
С медленным мастерством!
Лучше былые преграды,
Ночи, трущоба, кастет!
Меркнут былые награды
На обветшалом кресте.
С грубой ладони гранату
Снова для розмаха взвесь,
За вечера в подвижнической схиме,
За тишину, прильнувшую к крыльцу…
За чистоту. За ласковое имя,
За вытканное пальцами твоими
Прикосновенье к моему лицу.
За скупость слов. За клятвенную тяжесть
Их, поднимаемых с глубин души.
За щедрость глаз, которые как чаши,
Как нежность подносящие ковши.
За слабость рук. За мужество. За мнимость
Идут, расплывчато дымяся,
Года, как облака,
Уже жую беззубо мясо
И нужно молока.
Так! Все еще слюнявым коксом
Топлю желудка печь,
Но скоро смерть костлявым боксом
Ударит между плеч.
Но все-таки слепящим оком
Гляжу насупротив:
Так уходит море, на песке
Слизь медуз и водорослей бросив.
До волны последней не успев
Дотянуться, ничего не просят.
Умирают, источая яд
Разложенья — прокаженных муки!
И на запах тленья прилетят
Вороны и бронзовые мухи.
Легкий стебель, купол голубой,
Все, что жило, плавало, дышало, —
Хорошо расплакаться стихами.
Муза тихим шагом подойдет.
Сядет. Приласкает. Пустяками
Все обиды наши назовет.
Не умею. Только скалить зубы,
Только стискивать их сильней
Научил поэта пафос грубый
Революционных наших дней.
Темень бури прошибали лбом мы,
Вязли в топях, зарывались в мхи.
Женщины живут, как прежде, телом,
Комнатным натопленным теплом,
Шумным шелком или мехом белым,
Ловкой ложью и уютным злом.
Мы, поэты, думаем о Боге
И не знаем, где его дворцы.
И давно забытые дороги
Снова — вышарканные торцы.
Но, как прежде, радуются дети…
И давно мечтаю о себе —
Муза бега, бешеная муза,
Опрокинутые сторожа!
Паровоз, оторванный от груза,
Ржет, и беглеца не удержать.
Позади, в оставленных вагонах
Носят чай и просят молока…
На пустых и гулких перегонах
Оседающие облака.
Звонкой мостовины над оврагом
Прогремел расхляснутый ушат.
Вода сквозь щели протекла,
Твое жилье — нора миноги.
А там, за зеленью стекла,
Стучат бесчисленные ноги.
Сухими корками в крокет
В углу всю ночь играла крыса,
И вместо Кэт, ушедшей Кэт,
Тебя жалела Василиса.
Полузадушенный талант
Хрипит в бреду предсмертных песен:
«Едва ли, едва ль
Из смерти изыду!»
Жерар де Нерваль,
Влюбленный в Изиду.
Морозной зари
Последние клочья.
La ruе… Tuеlеrие,
Бессонная ночью.
И медленный снег,
И шорох Парижа —
Мелькнул фонарь, и на стальном столбе
Он — словно факел. Резче стук вагона.
Гляжу на город с мыслью о тебе,
И зарево над ним как светлая корона.
Пусть наша встреча в отдаленном дне,
Но в сердце все же радостные глуби:
Ты думаешь и помнишь обо мне,
Ведь ты меня светло и нежно любишь.
В вагоне тесно. Сумрачен и мал,
Какой-то франт мое присвоил место,
Есть нежность женская, она всегда лукава,
Кошачья в ней и вкрадчивая лесть.
Она питательна — о, нежное какао
Для тех, кто слаб, не спит, не может есть.
Есть нежность к женщине. Она на сердце ляжет,
Когда в пути, руке твоей отдав
Свою всю слабость и свою всю тяжесть,
Обнимет сил лишающий удав.
Она кладет героя и монаха
В постель услад, подрезав их полет.
От ветра в ивах было шатко.
Река свивалась в два узла.
И к ней мужицкая лошадка
Возок забрызганный везла.
А за рекой, за ней, в покосах,
Где степь дымила свой пустырь,
Вставал в лучах еще раскосых
Зарозовевший монастырь.
И ныло отдаленным гулом
Почти у самого чела,
Мне кажется, вы вышли из рассказа,
И беллетрист, талантливый апаш,
Нарисовал два сумрачные глаза,
В лиловый дым окутал образ ваш.
Глаза влекут. Но в паутинной дыми
Вы прячетесь, аукая, скользя,
И кажетесь всех женщин нелюдимей,
И, может быть, к вам подойти нельзя.
Но, вкрадчивый, я — бережен и нежен —
Тружусь вблизи, стирая будний грим…
Золотой человечьей тоской
В этот вечер тоскую.
Он, туманный такой,
Ночь приблизит какую?
Разве эта рука не сильна,
Разве эти пути не широки.
Но смотри: умягченнее льна
Соскользнувшие строки.
Вот туман распыляет огни,
И от моря широкое пенье…
Окончив труд, с погасшей папиросой,
С душой угасшей встал из-за стола,
Где абажура череп безволосый
Беззубая обсасывала мгла.
Как раненый, ладонь прижавший к ране,
Я сердце нес и тень свою шатал —
Анаглифом, с холщового экрана
В отчаяньи перешагнувшим в зал.
Безмолвие. Безгласные минуты —
Как дождь осенний в чахлую листву.
Печью истопленной воздух согрет.
Пепел бесчисленных сигарет.
Лампа настольная. Свет ее рыж.
Рукопись чья-то с пометкой: Париж.
Лечь бы! Чтоб рядом, кругло, горячо,
Женское белое грело плечо,
Чтобы отрада живого тепла
В эти ладони остывшие шла.
Связанный с тысячью дальних сердец,
Да почему ж я один, наконец?
Ты грозно умер, смерть предугадав, —
О это лермонтовское прозренье! —
И времени стремительный удав
Лелеет каждое стихотворенье.
И ты растешь, как белый сталагмит,
Ты — древо, опустившее над нами
Шатер ветвей, и сень его шумит,
Уже отягощенная плодами.
Поэт, герой! У гроба твоего
Грядущее, обняв былое, грезит.
В твоей лаборатории, бессонница,
Перерабатываю мужество в тоску.
К его струе, подобной волоску,
Душа изнемогающая клонится.
О радий — расщепляющая атомы,
Меняющая сущность и предел!
Тобою раскаленный, жег и рдел
Я, жестко покрывающийся латами.
И радости стремительная конница
Разбрызгала копыта по песку…