Уж я ль не знала бессонницы
Все пропасти и тропы,
Но эта как топот конницы
Под вой одичалой трубы.
Вхожу в дома опустелые,
В недавний чей-то уют.
Всё тихо, лишь тени белые
В чужих зеркалах плывут.
И что там в тумане — Дания,
Нормандия или тут
Сама я бывала ранее,
И это — переиздание
Навек забытых минут?
Это и не старо и не ново,
Ничего нет сказочного тут.
Как Отрепьева и Пугачева,
Так меня тринадцать лет клянут.
Неуклонно, тупо и жестоко
И неодолимо, как гранит,
От Либавы до Владивостока
Грозная анафема гудит.
А я говорю, вероятно, за многих:
Юродивых, скорбных, немых и убогих,
И силу свою мне они отдают,
И помощи скорой и действенной ждут.
Словно дочка слепого Эдипа,
Муза к смерти провидца вела,
А одна сумасшедшая липа
В этом траурном мае цвела
Прямо против окна, где когда-то
Он поведал мне, что перед ним
Вьется путь золотой и крылатый,
Где он вышнею волей храним.
И в памяти черной, пошарив, найдешь
До самого локтя перчатки,
И ночь Петербурга. И в сумраке лож
Тот запах и душный и сладкий.
И ветер с залива. А там, между строк,
Минуя и ахи и охи,
Тебе улыбнется презрительно Блок —
Трагический тенор эпохи.
М. М. 3ощенко
Словно дальнему голосу внемлю,
А вокруг ничего, никого.
В эту черную добрую землю
Вы положите тело его.
Ни гранит, ни плакучая ива
Прах легчайший не осенят,
Только ветры морские с залива,
Чтоб оплакать его, прилетят…
От меня, как от той графини,
Шел по лесенке винтовой,
Чтоб увидеть рассветный, синий
Страшный час над страшной Невой.
На стеклах нарастает лед,
Часы твердят: «Не трусь!»
Услышать, что ко мне идет,
И мертвой я боюсь.
Как идола, молю я дверь:
«Не пропускай беду!»
Кто воет за стеной, как зверь,
Кто прячется в саду?
Уложила сыночка кудрявого
И пошла на озеро по воду,
Песни пела, была веселая,
Зачерпнула воды и слушаю:
Мне знакомый голос прислышался,
Колокольный звон
Из-под синих волн,
Так у нас звонили в граде Китеже.
Вот большие бьют у Егория,
А меньшие с башни Благовещенской,
Говорят они грозным голосом:
— Ах, одна ты ушла от приступа,
Стона нашего ты не слышала,
Нашей горькой гибели не видела.
Но светла свеча негасимая
За тебя у престола Божьего.
Что же ты на земле замешкалась?
И венец надеть не торопишься?
Распустился твой крин во полунощи,
И фата до пят тебе соткана.
Что ж печалишь ты брата-воина
И сестру — голубицу-схимницу,
Своего печалишь ребеночка… —
Как последнее слово услышала,
Света я пред собою невзвидела,
Оглянулась, а дом в огне горит.
Соседка из жалости — два квартала,
Старухи, как водится, — до ворот,
А тот, чью руку я держала,
До самой ямы со мной пойдёт.
И станет совсем один на свете
Над рыхлой, чёрной, родной землёй,
И громче спросит, но не ответит
Ему, как прежде, голос мой.
Пятидесятый год — как бы водораздел,
Вершина славного невиданного века,
Заря величия, свидетель мудрых дел,
Свершенных волей человека.
Там — в коммунизм пути, там юные леса,
Хранители родной необозримой шири,
И, множась, дружеские крепнут голоса,
Сливаясь в песнь о вечном мире.
Там волны наших рек нетерпеливо ждут
Великолепное цветущее мгновенье,
Когда они степям бесплодным понесут
От черствой засухи спасенье.
А тот, кто нас ведет дорогою труда,
Дорогою побед и славы неизменной, —
Он будет наречен народом навсегда
Преобразителем вселенной.
В садах впервые загорелись маки,
И лету рад и вольно дышит город
Приморским ветром, свежим и соленым.
По рекам лодки пестрые скользят,
И юных липок легонькие тени —
Пришелиц милых на сухом асфальте, —
Как свежая улыбка…
Вдруг горькие ворвались в город звуки,
Из хора эти голоса — из хора сирот, —
И звуков нет возвышенней и чище,
Не громкие, но слышны на весь мир.
И в рупоре сегодня этот голос,
Пронзительный, как флейта. Он несется
Из-под каштанов душного Парижа,
Из опустевших рейнских городов,
Из Рима древнего.
И он доходчив,
Как жаворонка утренняя песня.
Он — всем родной и до конца понятный…
О, это тот сегодня говорит,
Кто над своей увидел колыбелью
Безумьем искаженные глаза,
Что прежде на него всегда глядели,
Как две звезды, —
и это тот,
Кто спрашивал:
«Когда отца убили?»
Ему никто не смеет возразить,
Остановить его и переспорить…
Вот он, светлоголовый, ясноглазый,
Всеобщий сын, всеобщий внук.
Клянемся,
Его мы сохраним для счастья мира!
И в ночи январской, беззвездной,
Сам дивясь небывалой судьбе,
Возвращенный из смертной бездны,
Ленинград салютует себе.
Другие уводят любимых, —
Я с завистью вслед не гляжу.
Одна на скамье подсудимых
Я скоро полвека сижу.
Вокруг пререканья и давка
И приторный запах чернил.
Такое придумывал Кафка
И Чарли изобразил.
И там в совещаниях важных,
Как в цепких объятиях сна,
Все три поколенья присяжных
Решили — виновна она.
Меняются лица конвоя,
В инфаркте шестой прокурор…
А где-то темнеет от зноя
Огромный небесный простор.
И полное прелести лето
Гуляет на том берегу…
Я это блаженное «где-то»
Представить себе не могу.
Я глохну от зычных проклятий,
Я ватник сносила дотла.
Неужто я всех виноватей
На этой планете была?
Двадцать четвертую драму Шекспира
Пишет время бесстрастной рукой.
Сами участники чумного пира,
Лучше мы Гамлета, Цезаря, Лира
Будем читать над свинцовой рекой;
Лучше сегодня голубку Джульетту
С пеньем и факелом в гроб провожать,
Лучше заглядывать в окна к Макбету,
Вместе с наемным убийцей дрожать, —
Только не эту, не эту, не эту,
Эту уже мы не в силах читать!
В которую-то из сонат
Тебя я прячу осторожно.
О! Как ты позовешь тревожно,
Непоправимо виноват
В том, что приблизился ко мне
Хотя бы на одно мгновенье…
Твоя мечта — исчезновенье,
Где смерть лишь жертва тишине.
Какое нам, в сущности, дело,
Что все превращается в прах,
Над сколькими безднами пела
И в скольких жила зеркалах.
Пускай я не сон, не отрада
И меньше всего благодать,
Но, может быть, чаще, чем надо,
Придется тебе вспоминать —
И гул затихающих строчек,
И глаз, что скрывает на дне
Тот ржавый колючий веночек
В тревожной своей тишине.
Меж сосен метель присмирела,
Но, пьяная и без вина,
Там словно Офелия, пела
Всю ночь нам сама тишина.
А тот, кто мне только казался,
Был с той обручен тишиной,
Простившись, он щедро остался,
Он насмерть остался со мной.
От Царскосельских лип…
Пушкин
Казалось мне, что песня спета
Средь этих опустелых зал.
О, кто бы мне тогда сказал,
Что я наследую всё это:
Фелицу, лебедя, мосты
И все китайские затеи,
Дворца сквозные галереи
И липы дивной красоты.
И даже собственную тень,
Всю искаженную от страха,
И покаянную рубаху,
И замогильную сирень.
М. Лозинскому
Почти от залетейской тени
В тот час, как рушатся миры,
Примите этот дар весенний
В ответ на лучшие дары,
Чтоб та, над временами года,
Несокрушима и верна,
Души высокая свобода,
Что дружбою наречена, —
Мне улыбнулась так же кротко,
Как тридцать лет тому назад…
И сада Летнего решетка,
И оснеженный Ленинград
Возникли, словно в книге этой
Из мглы магических зеркал,
И над задумчивою Летой
Тростник оживший зазвучал.
Пусть дети запомнят сегодняшний день
Студеный, прохладный, погожий.
В садах городских зацветает сирень,
И лип молодых чуть заметная тень
Легла на гранитные плиты.
И в рупоре голос ребенка звенит
Который на помощь зовет и кричит
. . .
Сталинградской страды
Золотые плода:
Мир, довольство, высокая честь,
И за каждым окном
Шелестит ветерком
Нам о радости будущей весть.
В грозном вое степных ураганов,
Рассекая земную грудь,
Мимо древних скифских курганов
Волга к Дону проводит путь.
Если небо повито туманом,
Луч прожектора светел и прям,
Экскаватор живым великаном
По бескрайним шагает степям.
Что Петровской было мечтою,
Стало былью в наш мудрый век.
Здесь усилья свои утроит,
Чтоб добиться всего, человек.
И прочнее ижевской стали
(Это значит, прочнее всего)
Слово то, что сказал нам Сталин, —
Наша слава и торжество.
Где-то ночка молодая,
Звездная, морозная,.
Ой, худая, ой, худая
Голова тифозная.
Про себя воображает,
На подушке мечется,
Знать не знает, знать не знает,
Что во всем ответчица,
Что за речкой, что за садом
Кляча с гробом тащится.
Меня под землю не надо б,
Я одна — рассказчица.
Тот день всегда необычаен.
Скрывая скуку, горечь, злость,
Поэт — приветливый хозяин,
Читатель — благосклонный гость.
Один ведет гостей в хоромы,
Другой — под своды шалаша,
А третий — прямо в ночь истомы,
Моим — и дыба хороша.
Зачем, какие и откуда
И по дороге в никуда,
Что их влечет — какое чудо,
Какая черная звезда?
Но всем им несомненно ясно,
Каких за это ждать наград,
Что оставаться здесь опасно,
Что это не Эдемский сад.
А вот поди ж! Опять нахлынут,
И этот час неотвратим…
И мимоходом сердце вынут
Глухим сочувствием своим.
Ваша горькая божественная речь…
А. Н
Ты о ней как о первой невесте
Будешь думать во сне и до слез…
Мы ее не вдыхали вместе,
И не ты мне ее принес.
Мне принес ее тот крылатый
Повелитель богов и муз,
Когда первого грома раскаты
Прославляли наш страшный союз.
Тот союз, что зовут разлукой,
И какою-то сотою мукой,
Что всех чище и всех черней.
Под узорной скатертью
Не видать стола.
Я стихам не матерью —
Мачехой была.
Эх, бумага белая,
Строчек ровный ряд.
Сколько раз глядела я,
Как они горят.
Сплетней изувечены,
Биты кистенем,
Мечены, мечены
Каторжным клеймом.
Здесь девушки прелестнейшие спорят
За честь достаться в жены палачам,
Здесь праведных пытают по ночам
И голодом неукротимых морят.
Стихи на случай
Светает — это Страшный суд.
И встреча горестней разлуки.
Там мертвой славе отдадут
Меня — твои живые руки.
О! Из какой великолепной тьмы,
Из самой окончательной разлуки
Вернуться можно — я узнала это.
Сегодня был обыкновенный день
. . . . . и человек тот был тобой.
И ты назвал запретнейшие даты,
Запретнейшие имена назвал.
Ты говорил о том, о чем помыслить
Уже немыслимо. И ты пришел сказать,
Что ты дал клятву и ее исполнил.
И снова ты ушел — теперь навеки.
И это было …. так прекрасно,
Так бескорыстно, так великодушно!
. . . . . и чистотой посмертной
Звучал твой голос — в бездны чистоты,
Казалось мне, я окунула душу.
Блаженный мир — зеленый мир
За каждым поворотом.
Багдад ли то или Каир?
Лечу, как пчелы к сотам.
Каир ли то или Багдад?
Нет, то обыкновенный сад,
И голос шепчет: «Кто там?»
Над белоснежною стеной
Слегка качались ветки эти
С изяществом и простотой,
Которых нет на свете.
Как луч, как ветер, как туман
Шел через город караван
В пустыню из пустыни
Для. . . . как на картине
И там я видела орлов
И маленьких баранчуков
У чернокосых матерей
На молодых руках.
Даль рухнула, и пошатнулось время,
Бес скорости стал пяткою на темя
Великих гор и повернул поток,
Отравленным в земле лежало семя,
Отравленный бежал по веткам сок.
Людское мощно вымирало племя,
Но знали все, что очень близок срок.
…А я молчу — я тридцать лет молчу.
Молчание арктическими льдами
Стоит вокруг бессчетными ночами,
Оно идет гасить мою свечу.
Так мертвые молчат, но то понятно
И менее ужасно…
Мое молчанье слышится повсюду,
Оно судебный наполняет зал,
И самый гул молвы перекричать
Оно могло бы и, подобно чуду,
Оно на все кладет свою печать.
Оно во всем участвует, о Боже! —
Кто мог придумать мне такую роль!
Стать на кого-нибудь чуть-чуть похожей —
О Господи! — мне хоть на миг позволь!
И разве я не выпила цикуту,
Так почему же я не умерла,
Как следует — в ту самую минуту.
Мое молчанье в музыке и в песне
И в чьей-то омерзительной любви,
В разлуках, в книгах —
В том, что неизвестней
Всего на свете.
Я и сама его подчас пугаюсь,
Когда оно всей тяжестью своей
Теснит меня, дыша и надвигаясь:
Защиты нет, нет ничего — скорей!
Кто знает, как оно окаменело,
Как выжгло сердце и каким огнем,
Подумаешь! — кому какое дело,
Всем так уютно и привычно в нем.
Его со мной делить согласны все вы,
Но все-таки оно всегда мое.
Оно почти мою сожрало душу,
Оно мою уродует судьбу,
Но я его когда-нибудь нарушу,
Чтоб смерть позвать к позорному столбу.
Пусть мой корабль пошел на дно,
Дом превратился в дым…
Читайте все — мне всё равно,
Я говорю с одним,
Кто был ни в чем не виноват,
А впрочем, мне ни сват, ни брат
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Как в сердце быть уколотым
И слышать крик: умри!
Что на Фонтанке золотом
Писали фонари?
Совсем вдали висел какой-то мост.
И в темноте декабрьской, влажной, грязной
Предстала ты как будто во весь рост
Чудовищной, преступной, безобразной.
Во мраке та, а завтра расцветет
Венецией — сокровищницей мира —
Я крикнула: «Бери все, твой черед,
Мне больше не нужны ни лавр, ни лира».