Если я заболею,
к врачам обращаться не стану,
Обращаюсь к друзьям
(не сочтите, что это в бреду):
постелите мне степь,
занавесьте мне окна туманом,
в изголовье поставьте
ночную звезду.
Я ходил напролом.
Здравствуй, Пушкин! Просто страшно это —
словно дверь в другую жизнь открыть —
мне с тобой, поэтом всех поэтов,
бедными стихами говорить.Быстрый, шаг и взгляд прямой и быстрый —
жжет мне сердце Пушкин той поры:
визг полозьев, песни декабристов,
ямбы ссыльных, сказки детворы.В январе тридцать седьмого года
прямо с окровавленной земли
подняли тебя мы всем народом,
бережно, как сына, понесли.Мы несли тебя — любовь и горе —
Померк за спиною вагонный пейзаж.
В сиянье лучей золотящих
заправлен автобус,
запрятан багаж
в пыльный багажный ящик.Пошире теперь раскрывай глаза.
Здесь все для тебя:
от земли до небес.
Справа — почти одни чудеса,
слева — никак не меньше чудес.Ручьи, виноградники, петли дороги,
увитые снегом крутые отроги,
Утром, вставя ногу в стремя, –
ах, какая благодать! –
ты в теперешнее время
умудрился доскакать.
(Есть сейчас гусары кроме:
наблюдая идеал,
вечерком стоят на стреме,
как ты в стремени стоял.Не угасло в наше время,
не задули, извини,
отвратительное племя:
Давным-давно, ещё до появленья,
Я знал тебя, любил тебя и ждал.
Я выдумал тебя, моё стремленье,
Моя печаль, мой верный идеал. И ты пришла, заслышав ожиданье,
Узнав, что я заранее влюблён,
Как детские идут воспоминанья
Из глубины покинутых времён. Уверясь в том, что это образ мой,
Что создан он мучительной тоскою,
Я любовался вовсе не тобою,
А вымысла бездушною игрой. Благодарю за смелое ученье,
Вот опять ты мне вспомнилась, мама,
и глаза твои, полные слез,
и знакомая с детства панама
на венке поредевших волос.Оттеняет терпенье и ласку
потемневшая в битвах Москвы
материнского воинства каска —
украшенье седой головы.Все стволы, что по русским стреляли,
все осколки чужих батарей
неизменно в тебя попадали,
застревали в одежде твоей.Ты заштопала их, моя мама,
Так повелось, что в серебре метели,
в глухой тиши декабрьских вечеров,
оставив лес, идут степенно ели
к далеким окнам шумных городов.И, веселясь, торгуют горожане
для украшенья жительниц лесных
базарных нитей тонкое сиянье
и грубый блеск игрушек расписных.Откроем дверь: пусть в комнаты сегодня
в своих расшитых валенках войдет,
осыпан хвоей елки новогодней,
звеня шарами, сорок первый год.Мы все готовы к долгожданной встрече:
Не на пляже и не на «зиме»,
не у входа в концертный зал, –
я глазами тебя своими
в тесной кухоньке увидал.
От работы и керосина
закраснелось твое лицо.
Ты стирала с утра для сына
обиходное бельецо.А за маленьким за оконцем,
белым блеском сводя с ума,
стыла, полная слез и солнца,
Уместно теперь рассказать бы,
вернувшись с поездки домой,
как в маленьком городе свадьба
по утренней шла мостовой.Рожденный средь местных талантов,
цветы укрепив на груди,
оркестрик из трех музыкантов
усердно шагал впереди.И слушали люди с улыбкой,
как слушают милый обман,
печальную женскую скрипку
и воинский тот барабан.По всем провожающим видно,
У бедной твоей колыбели,
еще еле слышно сперва,
рязанские женщины пели,
роняя, как жемчуг, слова.
Под лампой кабацкой неяркой
на стол деревянный поник
у полной нетронутой чарки,
как раненый сокол, ямщик.
Идёт слепец по коридору,
Тая секрет какой-то свой,
Как шёл тогда, в иную пору,
Армейским посланный дозором,
По территории чужой.Зияют смутные глазницы
Лица военного того.
Как лунной ночью у волчицы,
Туда, где лампочка теснится,
Лицо протянуто его.Он слышит ночь, как мать — ребёнка,
Хоть миновал военный срок
В Миссолунгской низине,
меж каменных плит,
сердце мертвое Байрона
ночью стучит.Партизанами Греции
погребено,
от карательных залпов
проснулось оно.Нету сердцу покоя
в могиле сырой
под балканской землей,
под британской пятой.
Здесь две красотки, полным ходом
делясь наличием идей,
стоят за новым переводом
от верных северных мужей.По телефону-автомату,
как школьник, знающий урок,
кричит заметно глуховатый,
но голосистый старичок.И совершенно отрешенно
студент с нахмуренным челом
сидит, как Вертер обольщенный,
за длинным письменным столом.Кругом его галдит и пышет
Живя свой век грешно и свято,
недавно жители земли,
придумав фотоаппараты,
залог бессмертья обрели.Что зеркало! Одно мгновенье,
одна минута истекла,
и веет холодом забвенья
от опустевшего стекла.А фотография сырая,
продукт умелого труда,
наш облик точно повторяет
и закрепляет навсегда.На самого себя не трушу
Мы шли втроем с рогатиной на слово
и вместе слезли с тройки удалой —
три мальчика,
три козыря бубновых,
три витязя бильярдной и пивной.Был первый точно беркут на рассвете,
летящий за трепещущей лисой.
Второй был неожиданным,
а третий — угрюмый, бледнолицый и худой.Я был тогда сутулым и угрюмым,
хоть мне в игре
пока еще — везло,
Происходило это, как ни странно,
не там, где бьет по берегу прибой,
не в Дании старинной и туманной,
а в заводском поселке под Москвой.Там жило, вероятно, тысяч десять,
я не считал, но полагаю так.
На карте мира, если карту взвесить,
поселок этот — ерунда, пустяк.Но там была на месте влажной рощи,
на нет сведенной тщанием людей,
как и в столицах, собственная площадь
и белый клуб, поставленный на ней.И в этом клубе, так уж было надо, —
Валентиной Климовичи дочку назвали.
Это имя мне дорого —
символ любви.
Валентина Аркадьевна.
Валенька.
Валя.
Как поют,
как сияют
твои соловьи! Три весны
прошумели над нами,
Прощайте, милая Катюша.
Мне грустно, если между дел
я вашу радостную душу
рукой нечаянно задел.
Ужасна легкая победа.
Нет, право, лучше скучным быть,
чем остряком и сердцеедом
и обольстителем прослыть.
Я не о тех золотоглавых
певцах отеческой земли,
что пили всласть из чаши славы
и в антологии вошли.
И не о тех полузаметных
свидетелях прошедших лет,
что все же на листах газетных
оставили свой слабый след.
Бывать на кладбище столичном,
где только мрамор и гранит, —
официально и трагично,
и надо делать скорбный вид.
Молчат величественно тени,
а ты еще играешь роль,
как тот статист на главной сцене,
когда уже погиб король.Там понимаешь оробело
полуничтожный жребий свой… А вот совсем другое дело
в поселке нашем под Москвой.Так повелось, что в общем духе
Вдоль маленьких домиков белых
акация душно цветет.
Хорошая девочка Лида
на улице Южной живет.
Ее золотые косицы
затянуты, будто жгуты.
По платью, по синему ситцу,
как в поле, мелькают цветы.
Ты все молодишься. Все хочешь
забыть, что к закату идешь:
где надо смеяться — хохочешь,
где можно заплакать — поешь.Ты все еще жаждешь обманом
себе и другим доказать,
что юности легким туманом
ничуть не устала дышать.Найдешь ли свое избавленье,
уйдешь ли от боли своей
в давно надоевшем круженье,
в свечении праздных огней? Ты мечешься, душу скрывая
Я напишу тебе стихи такие,
каких ещё не слышала Россия.
Такие я тебе открою дали,
каких и марсиане не видали,
Сойду под землю и взойду на кручи,
открою волны и отмерю тучи,
Как мудрый бог, парящий надо всеми,
Вам не случалось ли влюбляться —
мне просто грустно, если нет, —
когда вам было чуть не двадцать,
а ей почти что сорок лет? А если уж такое было,
ты ни за что не позабыл,
как торопясь она любила
и ты без памяти любил.Когда же мы переставали
искать у них ответный взгляд,
они нас молча отпускали
без возвращения назад.И вот вчера, угрюмо, сухо,
В газете каждой их ругают
весьма умело и умно,
тех человеков, что играют,
придя с работы, в домино.А я люблю с хорошей злостью
в июньском садике, в углу,
стучать той самой черной костью
по деревянному столу.А мне к лицу и вроде впору
в кругу умнейших простаков
игра матросов, и шахтеров,
и пенсионных стариков.Я к ним, рассержен и обижен,
Я на всю честную Русь
заявил, смелея,
что к врачам не обращусь,
если заболею.Значит, сдуру я наврал
или это снится,
что и я сюда попал,
в тесную больницу? Медицинская вода
и журнал «Здоровье».
И ночник, а не звезда
в самом изголовье.Ни морей и ни степей,
Вот женщина,
которая, в то время
как я забыл про горести свои,
легко несет недюжинное бремя
моей печали и моей любви.
Играет ветер кофтой золотистой.
Но как она степенна и стройна,
какою целомудренной и чистой
мне кажется теперь моя жена!
Любил я утром раньше всех
зимой войти под крышу эту,
когда еще ударный цех
чуть освещен дежурным светом.
Когда под тихой кровлей той
все, от пролета до пролета,
спокойно дышит чистотой
и ожиданием работы.
В одном театре, в тёмном зале,
неподалёку под Москвой
тебя я видел вместе с Валей,
ещё женой, уже вдовой.
И я запечатлел незыбко,
как озаренье и судьбу,
и эту детскую улыбку,
и чуть заметный шрам на лбу.Включив приёмник наудачу,
средь волн эфира мировых
вчера я слушал передачу
Сюда с мандатом из Москвы
приехали без проездных
в казенных кожанках волхвы
и в гимнастерках фронтовых.А в сундучках у них лежат
пять топоров и пять лопат.Тут без угара угоришь
и всласть напаришься без дров.
Пять топоров без топорищ
и пять лопат без черенков.Но в эти годы сущий клад
пять топоров и пять лопат.Так утверждался новый рай,
а начинался он с того,