За дымкой ладана иконы на стене.
Певучие слова. Болезненность свечей.
Старушки грустные в платочках. А в окне
Весенняя лазурь и радость голубей.
«Ты молишься? Кому? Тому ли, Кто страдал?
Ведь мы живём с весной». И я твой взор ловлю.
Изгибы этих губ я часто целовал…
Я в ясности души читаю, как люблю…
СонетКак сон, летит дорога, и ребром
встаёт луна за горною вершиной.
С моею чёрной гоночной машиной
сравню — на волю вырвавшийся гром! Все хочется, — пока под тем бугром
не стала плоть личинкою мушиной, -
слыхать, как прах под бешеною шиной
рыдающим исходит серебром… Сжимая руль наклонный и упругий,
куда лечу? У альповой лачуги —
почудится отеческий очаг; и в путь обратный, — вдавливая конус
подошвою и боковой рычаг
переставляя по дуге, — я тронусь.
Тень за тенью бежит — не догонит,
вдоль по стенке… Лежи, не ворчи.
Стонет ветер? И пусть себе стонет.
Иль тебе не тепло на печи? Ночь лихая… Тоска избяная…
Что ж не спится? Иль ветра боюсь?
Это — Русь, а не вьюга степная!
Это корчится черная Русь! Ах, как воет, как бьется — кликуша!
Коли можешь — пойди и спаси!
А тебе-то что? Полно, не слушай…
Обойдемся и так, без Руси! Стонет ветер все тише и тише…
Да как взвизгнет! Ах, жутко в степи…
Завтра будут сугробы до крыши…
То-то вьюга! Да ну ее! Спи.
Под тонкою луной, в стране далекой, древней,
так говорил поэт смеющейся царевне: Напев сквозных цикад умрет в листве олив,
погаснут светляки на гиацинтах смятых,
но сладостный разрез твоих продолговатых
атласно-темных глаз, их ласка, и отлив
чуть сизый на белке, и блеск на нижней веке,
и складки нежные над верхнею, — навеки
останутся в моих сияющих стихах,
и людям будет мил твой длинный взор счастливый,
пока есть на земле цикады и оливы
и влажный гиацинт в алмазных светляках.Так говорил поэт смеющейся царевне
под тонкою луной, в стране далекой, древней…
Есть в одиночестве свобода,
и сладость — в вымыслах благих.
Звезду, снежинку, каплю меда
я заключаю в стих.И, еженочно умирая,
я рад воскреснуть в должный час,
и новый день — росянка рая,
а прошлый день — алмаз.
Еще безмолвствую и крепну я в тиши.
Созданий будущих заоблачные грани
еще скрываются во мгле моей души,
как выси горные в предутреннем тумане.Приветствую тебя, мой неизбежный день.
Все шире, шире даль, светлей, разнообразней,
и на звенящую на первую ступень
всхожу, исполненный блаженства и боязни.
Шумела роща золотая,
ей море вторило вдали,
и всхлипывали, пролетая,
кочующие журавлии в небе томном исчезали,
все тише, все нежней звеня.
Мне два последних рассказали,
что вспоминаешь ты меня…
Склонясь над чашею прозрачной —
над чашей озера жемчужной,
три кипариса чудно-мрачно
шумят в лазури ночи южной.Как будто черные монахи,
вокруг сияющей святыни,
в смятенье вещем, в смутном страхе,
поют молитвы по-латыни.
Плясать на льду учился он у музы,
у зимней Терпсихоры… Погляди:
открытый лоб, и черные рейтузы,
и огонек медали на груди.Он вьется, и под молнией алмазной
его непостижимого конька
ломается, растет звездообразно
узорное подобие цветка.И вот на льду, густом и шелковистом,
подсолнух обрисован. Но постой —
не я ли сам, с таким певучим свистом,
коньком стиха блеснул перед тобой.Оставил я один узор словесный,
мгновенно раскружившийся цветок.
И завтра снег бесшумный и отвесный
запорошит исчерченный каток.
Поляны окропил холодный свет луны.
Чернеющая тень и пятна белизны
застыли на песке. В небесное сиянье
вершиной вырезной уходит кипарис.
Немой и стройный сад похож на изваянье.
Жемчужного дугой над розами повис
фонтан, журчащий там, где сада все дороги
соединяются. Его спокойный плеск
напоминает мне размер сонета строгий;
и ритма четкого исполнен лунный блеск.
Он всюду — на траве, на розах, над фонтаном
бестрепетный, а там, в аллее, вдалеке,
тень черная листвы дробится на песке,
и платье девушки, стоящей под каштаном,
белеет, как платок на шахматной доске…
Мой друг, я искренно жалею
того, кто, в тайной слепоте,
пройдя всю длинную аллею,
не мог приметить на листе
сеть изумительную жилок,
и точки желтых бугорков,
и след зазубренный от пилок
голуборогих червяков.
На кладбище солнце, сирень и березки
и капли дождя на блестящих крестах.
Местами отлипли сквозные полоски
и в трубки свернулись на светлых стволах.Люблю целовать их янтарные раны,
люблю их стыдливые гладить листки…
То медом повеет с соседней поляны,
то тиной потянет с недальней реки.Прозрачны и влажны зеленые тени.
Кузнечики тикают. Шепчут кусты, —
и бледные крестики тихой сирени
кропят на могилах сырые кресты.
На черный бархат лист кленовый
я, как святыню, положил:
лист золотой с пыльцой пунцовой
между лиловых тонких жил.И с ним же рядом, неизбежно,
старинный стих — его двойник,
простой, и радужный, и нежный,
в душевном сумраке возник; и всё нежнее, всё смиренней
он лепетал, полутаясь,
но слушал только лист осенний,
на черном бархате светясь…
О, как ты рвешься в путь крылатый,
безумная душа моя,
из самой солнечной палаты
в больнице светлой бытия! И, бредя о крутом полете,
как топчешься, как бьешься ты
в горячечной рубашке плоти,
в тоске телесной тесноты! Иль, тихая, в безумье тонком
гудишь-звенишь сама с собой,
вообразив себя ребенком,
сосною, соловьем, совой.Поверь же соловьям и совам,
терпи, самообман любя, -
смерть громыхнет тугим засовом
и в вечность выпустит тебя.
О чем я думаю? О падающих звездах…
Гляди, вон там одна, беззвучная, как дух,
алмазною стезей прорезывает воздух,
и вот уж путь ее — потух…
Не спрашивай меня, куда звезда скатилась.
О, я тебя молю, безмолвствуй, не дыши!
Я чувствую — она лучисто раздробилась
на глубине моей души.
Слова — мучительные трубы,
гремящие в глухом лесу, -
следят, перекликаясь грубо,
куда я пламя пронесу.Но что мне лай Дианы жадной,
ловитвы топот и полет?
Моя душа — олень громадный —
псов обезумевших стряхнет! Стряхнет — и по стезе горящей
промчится, распахнув рога,
сквозь черные ночные чащи
на огненные берега!
От счастия влюбленному не спится;
стучат часы, купцу седому снится
в червонном небе вычерченный кран,
спускающийся медленно над трюмом;
мерещится изгнанникам угрюмым
в цвет юности окрашенный туман.В волненье повседневности прекрасной,
где б ни был я, одним я обуян,
одно зовет и мучит ежечасно: на освещенном острове стола
граненый мрак чернильницы открытой,
и белый лист, и лампы свет, забытый
под куполом зеленого стекла.И поперек листа полупустого
мое перо, как черная стрела,
и недописанное слово.
В той чаще, где тысяча ягод
краснели, как точки огня,
мы двое играли; он на год,
лишь на год был старше меня.Игру нам виденья внушали
из пестрых, воинственных книг,
и сказочно сосны шуршали,
и мир был душист и велик.Мы выросли… Годы настали
борьбы, и позора, и мук.
Однажды мне тихо сказали:
«Убит он, веселый твой друг…»Хоть проще все было, суровей,
играл он все в ту же игру.
Мне помнится: каплями крови
краснела брусника в бору.
Был грозен волн полночный рев…
Семь девушек на взморье ждали
невозвратившихся челнов
и, руки заломив, рыдали.Семь звездочек в суровой мгле
над рыбаками четко встали
и указали путь к земле…
По саду бродишь и думаешь ты.
Тень пролилась на большие цветы.Звонкою ночью у ветра спроси:
так же ль березы шумят на Руси? Страстно спроси у хрустальной луны:
так же ль на родине реки ясны? Ветер ответит, ответят лучи…
Все ты узнаешь, но только смолчи.
Простая песня, грусть простая,
меж дальних веток блеск реки,
жужжат так густо, пролетая,
большие майские жуки.Закатов поздних несказанно
люблю алеющую лень…
Благоуханна и туманна,
как вечер выцветший, сирень.Ночь осторожна, месяц скромен,
проснулся филин, луг росист.
Берёз прелестных четко-тёмен
на светлом небе каждый лист.Как жемчуг в раковине алой,
мелькает месяц вдалеке,
и веет радостью бывалой
девичья песня на реке.
Пускай все горестней и глуше
уходит мир в стальные сны…
Мы здесь одни, и наши души
одной весной убелены.И вместе, вместе, и навеки,
построим мир — незримый, наш;
я в нем создал леса и реки,
ты звезды и цветы создашь.И в этот век огня и гнева
мы будем жить в веках иных —
в прохладах моего напева,
в долинах ландышей твоих.И только внуки наших внуков —
мой стих весенний полюбя —
сквозь тень и свет воздушных звуков
увидят — белую — тебя…
Разбились облака. Алмазы дождевые,
сверкая, капают то тише, то быстрей
с благоухающих, взволнованных ветвей.
Так Богу на ладонь дни катятся людские,
так — отрывается дыханьем бытия
и звучно падает в пределы неземные
песнь каждая моя…
Будь со мной прозрачнее и проще:
у меня осталась ты одна.
Дом сожжён и вырублены рощи,
где моя туманилась весна, где берёзы грезили и дятел
по стволу постукивал… В бою
безысходном друга я утратил,
а потом и родину мою.И во сне я с призраками реял,
наяву с блудницами блуждал,
и в горах я вымыслы развеял,
и в морях я песни растерял.А теперь о прошлом суждено мне
тосковать у твоего огня.
Будь нежней, будь искреннее. Помни,
ты одна осталась у меня.
Когда из родины звенит нам
сладчайший, но лукавый слух,
не празднословно, не молитвам
мой предается скорбный дух.
Нет, не из сердца, вот отсюда,
где боль неукротима, вот —
крылом, окровавленной грудой,
обрубком костяным — встает
мой клекот, клокотанье: Боже,
Ты, отдыхающий в раю,
на смертном, на проклятом ложе
тронь, воскреси — ее… мою!..
Мой календарь полуопалый
пунцовой цифрою зацвёл;
на стекла пальмы и опалы
мороз колдующий навёл.
Перистым вылился узором,
лучистой выгнулся дугой,
и мандаринами и бором
в гостиной пахнет голубой.
Всплывает берег на заре,
летает ветер благовонный.
Как бы стоит корабль наш сонный
в огромном, круглом янтаре.Кругами влагу бороздя,
плеснется стая рыб дремотно,
и этот трепет мимолетный,
как рябь от легкого дождя.Стамбул из сумрака встает:
два резко-черных минарета
на смуглом золоте рассвета,
над озаренным шелком вод.
Что нужно сердцу моему,
чтоб быть счастливым? Так немного…
Люблю зверей, деревья, Бога,
и в полдень луч, и в полночь тьму.
И на краю небытия
скажу: где были огорченья?
Я пел, а если плакал я —
так лишь слезами восхищенья…
Я на море гляжу из мраморного храма:
в просветах меж колонн, так сочно, так упрямо
бьет в очи этот блеск, до боли голубой.
Там благовония, там — звоны, там — прибой,
а тут, на вышине, — одна молитва линий
стремительно простых; там словно шелк павлиний,
тут целомудренность бессмертной белизны.
О, муза, будь строга! Из храма, с вышины, —
гляжу на вырезы лазури беспокойной, —
и вот восходит стих, мой стих нагой и стройный,
и наполняется прохладой и огнем,
и возвышается, как мраморный, и в нем
сквозят моей души тревоги и отрады,
как жаркая лазурь в просветах колоннады.
Цветет миндаль на перекрестке,
Мерцает дымка над горой,
Бегут серебряные блестки
По глади моря голубой.
Щебечут птицы вдохновенней,
Вечнозеленый ярче лист.
Блажен, кто в этот день весенний
Воскликнет искренно: «Я чист!»