Владимир Маяковский - стихи про класс

Найдено стихов - 10

Владимир Маяковский

В мире два класса… (РОСТА №501)

1.
В мире два класса:
2.
пролетариат
3.
и буржуазия.
4.
И армия не может быть классово́й:
5.
каждый белогвардеец — брат буржую,
6.
каждый пролетарий — пролетарию .
7.
Чтоб пролетариат справился с буржуевой бандой
8.
рабочие, учитесь военному делу,
9.
полки ведите, рабочими командуя.

Владимир Маяковский

Кандидат из партии

Сколько их?
      Числа им нету.
Пяля блузы,
      пяля френчи,
завели по кабинету
и несут
    повинность эту
сквозь заученные речи.
Весь
   в партийных причиндалах,
ноздри вздернул —
          крыши выше…
Есть бумажки —
        прочитал их,
нет бумажек —
        сам напишет.
Все
  у этаких
       в порядке,
не язык,
     а маслобой…
Служит
    и играет в прятки
с партией,
     с самим собой.
С классом связь?
         Какой уж класс там!
Классу он —
      одна помеха,
Стал
   стотысячным баластом.
Ни пройти с ним,
         ни проехать.
Вышел
    из бойцов
          с годами
в лакированные душки…
День пройдет —
        знакомой даме
хвост
   накрутит по вертушке.
Освободиться бы
         от ихней братии,
удобней будет
       и им
          и партии.

Владимир Маяковский

Мы

Мы —
   Эдисоны
        невиданных взлетов,
                   энергий
                       и светов.
Но главное в нас —
         и это
            ничем не засло́нится, —
главное в нас
       это — наша
             Страна советов,
советская воля,
        советское знамя,
                 советское солнце.
Внедряйтесь
       и взлетайте
и вширь
     и ввысь.
Взвивай,
     изобретатель,
рабочую
     мысль!
С памятник ростом
          будут
             наши капусты
                     и наши моркови,
будут лучшими в мире
            наши
               коровы
                   и кони.
Массы —
     плоть от плоти
             и кровь от крови,
мы
  советской деревни
            титаны Маркони*.
Пошла
    борьба
        и в знании,
класс
   на класс.
Дострой
    коммуны здание
смекалкой
      масс.
Сонм
   электростанций,
            зажгись
                пустырями сонными,
Спрессуем
      в массовый мозг
              мозга
                 людские клетки.
Станем гигантскими,
           станем
               невиданными Эдисонами
и пяти-,
    и десяти-,
         и пятидесятилетки.
Вредителей
      предательство
и белый
     знаний
         лоск
забей
   изобретательством,
рабочий
     мозг.
Мы —
    Маркони
        гигантских взлетов,
                  энергий
                      и светов,
но главное в нас —
          и это
             ничем не засло́нится, —
главное в нас,
       это — наша
             Страна советов,
советская стройка,
          советское знамя,
                   советское солнце.

Владимир Маяковский

Дом союзов 17 июля

С чем
   в поэзии
       не сравнивали Коминтерна?
Кажется, со всем!
         И все неверно.
И корабль,
     и дредноут,
          и паровоз,
               и маяк —
сравнивать
      больше не будем.
Главным
     взбудоражена
            мысль моя,
что это —
     просто люди.
Такие вот
     из подвальных низов —
миллионом
      по улицам льются.
И от миллионов
        пришли на зов —
первой
    победившей
          революции.
Историю
    движет
        не знатная стайка —
история
    не деньгой
         водима.
Историю
    движет
        рабочая спайка —
ежедневно
     и непобедимо.
Тих
  в Европах
       класса коло́сс, —
но слышнее
      за разом раз —
в батарейном
       лязге колес
на позиции
      прет
        класс.
Товарищ Бухарин
        из-под замызганных пальм
говорит —
     потеряли кого…
И зал
   отзывается:
         «Вы жертвою пали…
Вы жертвою пали в борьбе роковой».
Бедой
   к убийцам,
        песня, иди!
К вам
   имена жертв
мы
  еще
    принесем, победив, —
на пуле,
    штыке
        и ноже.
И снова
    перечень
        сухих сведений —
скольких
    Коминтерн
          повел за собой…
И зал отзывается:
        «Это —
           последний
и решительный бой».
И даже
   речь
     японца и китайца
понимает
     не ум,
        так тело, —
бери оружие в руки
         и кидайся!
Понятно!
     В чем дело?!
И стоило
     на трибуне
          красной звездой
красноармейцу
        загореться, —
поняв
   язык революции,
стоя
  рукоплещут
        японцы и корейцы.
Не стала
    седа и стара —
гремит,
    ежедневно известней
п-я-т-и-д-е-с-я-т-и стран
боевая
    рабочая песня.

Владимир Маяковский

Не все то золото, что хозрасчет

Рынок
   требует
       любовные стихозы.
Стихи о революции?
          на кой-они черт!
Их смотрит
     какой-то
         испанец «Хо́зе» —
Дон Хоз-Расчет.
Мал почет,
     и бюджет наш тесен.
Да еще
   в довершенье —
          промежду нас —
нет
  ни одной
      хорошенькой поэтессы,
чтоб привлекала
        начальственный глаз.
Поэта
   теснят
      опереточные дивы,
теснит
   киношный
        размалеванный лист.
— Мы, мол, массой,
         мы коллективом.
А вы кто?
     Кустарь-индивидуалист!
Город требует
       зрелищ и мяса.
Что вы там творите
         в муках родо́в?
Вы
  непонятны
        широким массам
и их представителям
          из первых рядов.
Люди заработали —
         дайте, чтоб потратили.
Народ
   на нас
      напирает густ.
Бросьте ваши штучки,
          товарищи
изобретатели
       каких-то
           новых,
грядущих искусств. —
Щеголяет Толстой,
         в истории ряженый,
лезет,
   напирает
        со своей императрицей.
— Тьфу на вас!
       Вот я
          так тиражный.
Любое издание
        тысяч тридцать. —
Певице,
    балерине
         хлоп да хлоп.
Чуть ли
    не над ЦИКом
           ножкой машет.
— Дескать,
     уберите
         левое барахло,
разные
    ваши
       левые марши. —
Большое-де искусство
          во все артерии
влазит,
    любые классы покоря.
Довольно!
     В совмещанском партере
Леф
  не раскидает свои якоря.
Время! —
    Судья единственный ты мне.
Пусть
   «сегодня»
        подымает
непризнающий вой.
Я
 заявляю ему
       от имени
твоего и моего:
— Я чту
    искусство,
         наполняющее кассы.
Но стих
   раструбливающий
           октябрьский гул,
но стих,
    бьющий
        оружием класса, —
мы не продадим
        ни за какую деньгу.

Владимир Маяковский

Английский лидер

Тактика буржуя
проста и верна:
лидера
из союза выдернут,
«на тебе руку,
и в руку на»,
и шепчут
приказы лидеру.
От ихних щедрот
солидный клок
(Тысячу фунтов!
Другим не пара!)
урвал
господин
Вильсон Гевлок,
председатель
союза матросов и кочегаров.
И гордость класса
в бумажник забросив,
за сто червонцев,
в месяц из месяца,
речами
смиряет
своих матросов,
а против советских
лает и бесится.
Хозяйский приказ
намотан на ус.
Продав
и руки,
и мысли,
и перья,
Вильсон
организовывает Союз
промышленного мира
в Британской империи.
О чем
заботится
бывший моряк,
хозяина
с рабочим миря?
Может ли договориться раб ли
с теми,
кем
забит и ограблен?
Промышленный мир? —
Не новость.
И мы
приветствуем
тишину и покой.
Мы
дрались годами,
и мы —
за мир.
За мир —
но за какой?
После военных
и революционных бурь
нужен
такой мир нам,
чтоб буржуазия
в своем гробу
лежала
уютно и смирно.
Таких
деньков примирительных
надо,
чтоб детям
матросов и водников
буржуя
последнего
из зоологического сада
показывали
в двух намордниках.
Чтоб вместо
работы
на жирные чресла —
о мире
голодном
заботиться,
чтоб вместе со старым строем
исчезла
супруга его,
безработица.
Чтобы вздымаемые
против нас
горы
грязи и злобы
оборотил
рабочий класс
на собственных
твердолобых.
Тогда
где хочешь
бросай якоря,
и станет
товарищем близким,
единую
трубку мира
куря,
советский рабочий
с английским.
Матросы
поймут
слова мои,
но вокруг их союза
обвился
концом золотым
говорящей змеи
мистер
Гевлок Ви́льсон.
Что делать? — спро́сите.
Вильсона сбросьте!

Владимир Маяковский

Массам непонятно

Между писателем
        и читателем
              стоят посредники,
и вкус
   у посредника
         самый средненький.
Этаких
   средненьких
         из посреднической рати
тыща
   и в критиках
         и в редакторате.
Куда бы
    мысль твоя
          ни скакала,
этот
  все
    озирает сонно:
— Я
  человек
      другого закала.
Помню, как сейчас,
          в стихах
               у Надсо̀на…
Рабочий
     не любит
          строчек коротеньких.
А еще
   посредников
          кроет Асеев.
А знаки препинания?
          Точка —
              как родинка.
Вы
  стих украшаете,
          точки рассеяв.
Товарищ Маяковский,
           писали б ямбом,
двугривенный
       на строчку
            прибавил вам бы. —
Расскажет
     несколько
          средневековых легенд,
объяснение
      часа на четыре затянет,
и ко всему
     присказывает
            унылый интеллигент:
— Вас
   не понимают
         рабочие и крестьяне. —
Сникает
    автор
       от сознания вины.
А этот самый
       критик влиятельный
крестьянина
      видел
         только до войны,
при покупке
      на даче
          ножки телятины.
А рабочих
     и того менее —
случайно
     двух
        во время наводнения.
Глядели
    с моста
        на места и картины,
на разлив,
     на плывущие льдины.
Критик
   обошел умиленно
двух представителей
          из десяти миллионов.
Ничего особенного —
          руки и груди…
Люди — как люди!
А вечером
     за чаем
         сидел и хвастал:
— Я вот
    знаю
       рабочий класс-то.
Я
 душу
    прочел
        за их молчанием —
ни упадка,
     ни отчаяния.
Кто может
     читаться
         в этаком классе?
Только Гоголь,
       только классик.
А крестьянство?
        Тоже.
           Никак не иначе.
Как сейчас, помню —
          весною, на даче… —
Этакие разговорчики
          у литераторов
                 у нас
часто
   заменяют
        знание масс.
И идут
   дореволюционного образца
творения слова,
        кисти
           и резца.
И в массу
     плывет
         интеллигентский дар —
грезы,
   розы
      и звон гитар.
Прошу
   писателей,
        с перепугу бледных,
бросить
    высюсюкивать
            стихи для бедных.
Понимает
     ведущий класс
и искусство
      не хуже вас.
Культуру
    высокую
         в массы двигай!
Такую,
    как и прочим.
Нужна
    и понятна
         хорошая книга —
и вам,
   и мне,
      и крестьянам,
             и рабочим.

Владимир Маяковский

Сергею Есенину

Вы ушли,
      как говорится,
             в мир в иной.
Пустота…
      Летите,
         в звезды врезываясь.
Ни тебе аванса,
         ни пивной.
Трезвость.

Нет, Есенин,
        это
         не насмешка.
В горле
    горе комом —
            не смешок.
Вижу —
     взрезанной рукой помешкав,
собственных
        костей
           качаете мешок.
— Прекратите!
        Бросьте!
            Вы в своем уме ли?
Дать,
   чтоб щеки
        заливал
             смертельный мел?!
Вы ж
   такое
      загибать умели,
что другой
      на свете
          не умел.
Почему?
     Зачем?
        Недоуменье смяло.
Критики бормочут:
          — Этому вина
то…
  да сё…
      а главное,
           что смычки мало,
в результате
       много пива и вина. —
Дескать,
     заменить бы вам
                богему
                  классом,
класс влиял на вас,
            и было б не до драк.
Ну, а класс-то
         жажду
           заливает квасом?
Класс — он тоже
         выпить не дурак.
Дескать,
    к вам приставить бы
        ‎    кого из напосто̀в —
стали б
    содержанием
           премного одарённей.
Вы бы
   в день
      писали
          строк по сто́,
утомительно
       и длинно,
            как Доронин.
А по-моему,
      осуществись
             такая бредь,
на себя бы
      раньше наложили руки.
Лучше уж
     от водки умереть,
чем от скуки!
Не откроют
      нам
        причин потери
ни петля,
     ни ножик перочинный.
Может,
    окажись
        чернила в «Англетере»,
вены
   резать
       не было б причины.
Подражатели обрадовались:
               бис!
Над собою
     чуть не взвод
            расправу учинил.
Почему же
      увеличивать
            число самоубийств?
Лучше
    увеличь
        изготовление чернил!
Навсегда
     теперь
        язык
           в зубах затворится.
Тяжело
    и неуместно
           разводить мистерии.
У народа,
     у языкотворца,
умер
   звонкий
       забулдыга подмастерье.
И несут
     стихов заупокойный лом,
с прошлых
      с похорон
           не переделавши почти.
В холм
    тупые рифмы
           загонять колом —
разве так
     поэта
        надо бы почтить?
Вам
  и памятник еще не слит, —
где он,
   бронзы звон
          или гранита грань? —
а к решеткам памяти
           уже
             понанесли
посвящений
       и воспоминаний дрянь.
Ваше имя
     в платочки рассоплено,
ваше слово
      слюнявит Собинов
и выводит
      под березкой дохлой —
«Ни слова,
      о дру-уг мой,
            ни вздо-о-о-о-ха.»
Эх,
  поговорить бы и́наче
с этим самым
       с Леонидом Лоэнгринычем!
Встать бы здесь
        гремящим скандалистом:
— Не позволю
       мямлить стих
               и мять! —
Оглушить бы
       их
         трехпалым свистом
в бабушку
      и в бога душу мать!
Чтобы разнеслась
         бездарнейшая по́гань,
раздувая
     темь
       пиджачных парусов,
чтобы
    врассыпную
          разбежался Коган,
встреченных
       увеча
          пиками усов.
Дрянь
    пока что
        мало поредела.
Дела много —
        только поспевать.
Надо
   жизнь
      сначала переделать,
переделав —
       можно воспевать.
Это время —
       трудновато для пера,
но скажите
      вы,
        калеки и калекши,
где,
  когда,
     какой великий выбирал
путь,
   чтобы протоптанней
              и легше?
Слово —
     полководец
           человечьей силы.
Марш!
    Чтоб время
          сзади
             ядрами рвалось.
К старым дням
        чтоб ветром
              относило
только
    путаницу волос.
Для веселия
       планета наша
            ‎  мало оборудована.

Надо
   вырвать
       радость
           у грядущих дней.
В этой жизни
       помереть
            не трудно.
Сделать жизнь
        значительно трудней.

Владимир Маяковский

История Власа, лентяя и лоботряса

Влас Прогулкин —
         милый мальчик,
спать ложился,
        взяв журнальчик.
Всё в журнале
        интересно.
— Дочитаю весь,
         хоть тресну! —
Ни отец его,
      ни мать
не могли
     заставить спать.
Засыпает на рассвете,
скомкав
    ерзаньем
         кровать,
в час,
   когда
      другие дети
бодро
   начали вставать.
Когда
   другая детвора
чаевничает, вставши,
отец
  орет ему:
      — Пора! —
Он —
  одеяло на уши.
Разошлись
      другие
          в школы, —
Влас
   у крана
       полуголый —
не дремалось в школе чтоб,
моет нос
    и мочит лоб.
Без чаю
    и без калача
выходит,
    еле волочась.
Пошагал
    и встал разиней:
вывеска на магазине.
Грамота на то и есть!
Надо
   вывеску
       прочесть!
Прочел
    с начала
        буквы он,
выходит:
    «Куафер Симон».
С конца прочел
       знаток наук, —
«Номис» выходит
        «рефаук».
Подумавши
      минуток пять,
Прогулкин
     двинулся опять.
А тут
   на третьем этаже
сияет вывеска —
        «Тэжэ».
Прочел.
    Пошел.
        Минуты с три —
опять застрял
       у двух витрин.
Как-никак,
     а к школьным зданиям
пришел
    с огромным опозданьем.
Дверь на ключ.
       Толкнулся Влас —
не пускают Власа
         в класс!
Этак ждать
      расчета нету.
«Сыграну-ка
       я
        в монету!»
Проиграв
     один пятак,
не оставил дела так…
Словом,
    не заметил сам,
как промчались
        три часа.
Что же делать —
        вывод ясен:
возвратился восвояси!
Пришел в грустях,
         чтоб видели
соседи
    и родители.
Те
к сыночку:
    — Что за вид? —
— Очень голова болит.
Так трещала,
       что не мог
даже
   высидеть урок!
Прошу
    письмо к мучителю,
мучителю-учителю! —
В школу
    Влас
       письмо отнес
и опять
    не кажет нос.
Словом,
    вырос этот Влас —
настоящий лоботряс.
Мал
   настолько
         знаний груз,
что не мог
     попасть и в вуз.
Еле взяли,
     между прочим,
на завод
     чернорабочим.
Ну, а Влас
     и на заводе
ту ж историю заводит:
у людей —
     работы гул,
у Прогулкина —
        прогул.
Словом,
    через месяц
          он
выгнан был
      и сокращен.
С горя
   Влас
      торчит в пивнушке,
мочит
   ус
    в бездонной кружке,
и под забором
       вроде борова
лежит он,
     грязен
         и оборван.
Дети,
   не будьте
        такими, как Влас!
Радостно
     книгу возьмите
             и — в класс!
Вооружись
      учебником-книгой!
С детства
     мозги
        развивай и двигай!
Помни про школу —
          только с ней
станешь
    строителем
          радостных дней!

Владимир Маяковский

По городам Союза

Россия — всё:
       и коммуна,
             и волки,
и давка столиц,
        и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
        и сиянье Кашир.

Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
      это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим…
      цепенеем…
            зацапаны ветром…
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
         да разные «центро».
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
          и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
         не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
       разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
          прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
      в местный ВАПП.

За версты,
     за сотни,
         за тыщи,
             за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
   ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
     сели два мужичины:
красные бороды,
        серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
         полез в карман,
достал пироги,
       запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно…
      и к Петрову́…
             и в Покров…
за то и за это пожалте про́цент…
а толку нет…
      не дорога, а кровь…
с телегой тони, как ведро в колодце…
На што мой конь — крепыш,
              аж и он
сломал по яме ногу…
          Раз ты
правительство,
        ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
   на него
       второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
         а пирог-то жрешь… —
И первый Сережа ответил:
— Правильно!
Получше двадцатого,
           что толковать,
не голодаем,
      едим пироги.
Мука, дай бог…
        хороша такова…
Но што насчет лошажьей ноги…
взыскали процент,
         а мост не проложать… —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
       все время
            про мост и про лошадь
до станции с названьем «Зимёнки».

На каждом доме
        советский вензель
зовет,
   сияет,
      режет глаза.
А под вензелями
        в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
         У нас
            завсегда
заказывала
      сама царица… —

Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
   начались азиаты.
Верблюдина
      сено
         провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.

Университет —
       горделивость Казани,
и стены его
      и доныне
хранят
    любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далёко
    за годы
        мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
          и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
   каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
        скуласты.
И смерти
     коснуться его
            не посметь,
стоит
   у грядущего в смете!
Внимают
     юноши
         строфам про смерть,
а сердцем слышат:
         бессмертье.

Вчерашний день
        убог и низмен,
старья
    премного осталось,
но сердце класса
         горит в коммунизме,
и класса грудь
       не разбить о старость.