В Париже, в Венсене, рухнул
дом, придавивший 30 рабочих.
Министры соболезновали.
200 коммунистов и демонстрантов
арестовано.
Из газет
Красивые шпили
домов-рапир
видишь,
в авто несясь.
Прекрасны
в Париже
пале ампир,
прекрасны
пале ренесанс.
Здесь чтут
красоту,
бульвары метя,
искусству
почет здоро́в —
сияют
векам
на дворцовых медях
фамилии архитекторов.
Собакой
на Сене
чернеют дворцы
на желтизне
на осенней,
а этих самых
дворцов
творцы
сейчас
синеют в Венсене.
Здесь не плачут
и не говорят,
надвинута
кепка
на бровь.
На глине
в очередь к богу
в ряд
тридцать
рабочих гробов.
Громок
парижских событий содом,
но это —
из нестоящих:
хозяевам
наспех
строили дом,
и дом
обвалился на строящих.
По балкам
будто
растерли томат.
Каменные
встали над я́миною —
каменное небо,
каменные дома
и горе,
огромное и каменное.
Закат кончается.
Час поздноват.
Вечер
скрыл искалеченности.
Трудно
любимых
опознавать
в человечьем
рагу из конечностей.
Дети,
чего испугались крови?!
Отмойте
папе
от крови щеку!
Строить
легочь
небесных кровель
папе —
небесному кровельщику.
О папе скорбь
глупа и пуста,
он —
ангел французский,
а впрочем,
ему
и на небе
прикажут стать
божьим чернорабочим.
Сестра,
чего
склонилась, дрожа, —
обвисли
руки-плети?!
Смотри,
как прекрасен
главный ажан
в паре
солнц-эполетин.
Уймись, жена,
угомонись,
слезы
утри
у щек на коре…
Смотри,
пришел
премьер-министр
мусье Пуанкаре.
Богатые,
важные с ним господа,
на портфелях
корон отпечатки.
Мусье министр
поможет,
подаст…
пухлую ручку в перчатке.
Ажаны,
косясь,
оплывают гроба
по краю
горя мокрого.
Их дело одно —
«пасэ, а табак»,
то есть —
«бей до́ крови».
Слышите:
крики
и песни клочки
домчались
на спинах ветро́в…
Это ажаны
в нос и в очки
наших
бьют у метро.
Пусть
глупые
хвалят
свой насест —
претит
похвальба отеческая.
Я славлю тебя,
«репюблик франсэз»,
свободная
и демократическая.
Свободно, братья,
свободно, отцы,
ждите
здесь
вознесения,
чтоб новым Людовикам
пале и дворцы
легли
собакой на Сене.
Чтоб город
верхами
до бога дорос,
чтоб видеть,
в авто несясь,
как чудны
пале
Луи Каторз,
ампир
и ренесанс.
Во внутренности
не вмешиваюсь, гостя́,
лишь думаю,
куря папироску:
мусье Париж,
на скольких костях
твоя
покоится роскошь?
Скушно Пушкину.
Чугунному ропщется.
Бульвар
хорош
пижонам холостым.
Пушкину
требуется
культурное общество,
а ему
подсунули
Страстной монастырь.
От Пушкина
до «Известий»
шагов двести.
Как раз
ему б
компания была,
но Пушкину
почти
не видать «Известий» —
мешают
писателю
чертовы купола.
Страстной
попирает
акры торцов.
Если бы
кто
чугунного вывел!
Там
товарищ
Степанов-Скворцов
принял бы
и напечатал
в «Красной ниве».
Но между
встал
проклятый Страстной,
всё
заслоняет
купол-гру́шина…
А «Красной ниве»
и без Пушкина красно́,
в меру красно
и безмерно скушно.
«Известиям»
тоже
не весело, братцы,
заскучали
от Орешиных и Зозуль.
А как
до настоящего писателя добраться?
Страстной монастырь —
бельмом на глазу.
«Известиям»
Пушкина
Страстной заслонил,
Пушкину
монастырь
заслонил газету,
и оба-два
скучают они,
и кажется
им,
что выхода нету.
Возрадуйтесь,
найден выход
из
положения этого:
снесем Страстной
и выстроим Гиз,
чтоб радовал
зренье поэтово.
Многоэтажься, Гиз,
и из здания
слова
печатные
лей нам,
чтоб радовались
Пушкины
своим изданиям,
роскошным,
удешевленным
и юбилейным.
И «Известиям»
приятна близость.
Лафа!
Резерв товарищам.
Любых
сотрудников
бери из Гиза,
из этого
писательского
резервуарища.
Пускай
по-новому
назовется площадь,
асфальтом расплещется,
и над ней —
страницы
печатные
мысль располощут
от Пушкина
до наших
газетных дней.
В этом
заинтересованы
не только трое,
займитесь стройкой,
зря не временя́,
и это,
увидите,
всех устроит:
и Пушкина,
и Гиз,
и «Известия»…
и меня.
Стара,
коса
стоит
Казань.
Шумит
бурун:
«Шурум…
бурум…»
По-родному
тараторя,
снегом
лужи
намарав,
у подворья
в коридоре
люди
смотрят номера.
Кашляя
в рукава,
входит
робковат,
глаза таращит.
Приветствую товарища.
Я
в языках
не очень натаскан —
что норвежским,
что шведским мажь.
Входит татарин:
«Я
на татарском
вам
прочитаю
«Левый марш».
Входит второй.
Косой в скуле.
И говорит,
в карманах порыскав:
«Я —
мариец.
Твой
«Левый»
дай
тебе
прочту по-марийски».
Эти вышли.
Шедших этих
в низкой
двери
встретил третий.
«Марш
ваш —
наш марш.
Я —
чуваш,
послушай,
уважь.
Марш
вашинский
так по-чувашски…»
Как будто
годы
взял за чуб я —
— Станьте
и не пылите-ка! —
рукою
своею собственной
щупаю
бестелое слово
«политика».
Народы,
жившие,
въямясь в нужду,
притершись
Уралу ко льду,
ворвались в дверь,
идя
на штурм,
на камень,
на крепость культур.
Крива,
коса
стоит
Казань.
Шумит
бурун:
«Шурум…
бурум…»
Билет —
щелк.
Щека —
чмок.
Свисток —
и рванулись туда мы
куда,
как сельди,
в сети чулок
плывут
кругосветные дамы.
Сегодня приедет —
уродом-урод,
а завтра —
узнать посмейте-ка:
в одно
разубран
и город и рот —
помады,
огней косметика.
Веселых
тянет в эту вот даль.
В Париже грустить?
Едва ли!
В Париже
площадь
и та Этуаль,
а звезды —
так сплошь этуали.
Засвистывай,
трись,
врезайся и режь
сквозь Льежи
и об Брюссели.
Но нож
и Париж,
и Брюссель,
и Льеж —
тому,
кто, как я, обрусели.
Сейчас бы
в сани
с ногами —
в снегу,
как в газетном листе б…
Свисти,
заноси снегами
меня,
прихерсонская степь…
Вечер,
поле,
огоньки,
дальняя дорога, —
сердце рвется от тоски,
а в груди —
тревога.
Эх, раз,
еще раз,
стих — в пляс.
Эх, раз,
еще раз,
рифм хряск.
Эх, раз,
еще раз,
еще много, много раз…
Люди
разных стран и рас,
копая порядков грядки,
увидев,
как я
себя протряс,
скажут:
в лихорадке.
Один Париж —
адвокатов,
казарм,
другой —
без казарм и без Эррио.
Не оторвать
от второго
глаза —
от этого города серого.
Со стен обещают:
«Un verre de Koto
donne de l’energie».
Вином любви
каким
и кто
мою взбудоражит жизнь?
Может,
критики
знают лучше.
Может,
их
и слушать надо.
Но кому я, к черту, попутчик!
Ни души
не шагает
рядом.
Как раньше,
свой
раскачивай горб
впереди
поэтовых арб —
неси,
один,
и радость,
и скорбь,
и прочий
людской скарб.
Мне скучно
здесь
одному
впереди, —
поэту
не надо многого, —
пусть
только
время
скорей родит
такого, как я,
быстроногого.
Мы рядом
пойдем
дорожной пыльцой.
Одно
желанье
пучит:
мне скучно —
желаю
видеть в лицо,
кому это
я
попутчик?!
«Je suis un chameau»,
в плакате стоят
литеры,
каждая — фут.
Совершенно верно:
«je suis», —
это
«я»,
a «chameau» —
это
«я верблюд».
Лиловая туча,
скорей нагнись,
меня
и Париж полей,
чтоб только
скорей
зацвели огни
длиной
Елисейских полей.
Во всё огонь —
и небу в темь
и в чернь промокшей пыли.
В огне
жуками
всех систем
жужжат
автомобили.
Горит вода,
земля горит,
горит
асфальт
до жжения,
как будто
зубрят
фонари
таблицу умножения.
Площадь
красивей
и тысяч
дам-болонок.
Эта площадь
оправдала б
каждый город.
Если б был я
Вандомская колонна,
я б женился
на Place de la Concorde.
Издай, Кулидж,
радостный клич!
На хорошее
и мне не жалко слов.
От похвал
красней,
как флага нашего мате́рийка,
хоть вы
и разъюнайтед стетс
оф
Америка.
Как в церковь
идет
помешавшийся верующий,
как в скит
удаляется,
строг и прост, —
так я
в вечерней
сереющей мерещи
вхожу,
смиренный, на Бру́клинский мост.
Как в город
в сломанный
прет победитель
на пушках — жерлом
жирафу под рост —
так, пьяный славой,
так жить в аппетите,
влезаю,
гордый,
на Бруклинский мост.
Как глупый художник
в мадонну музея
вонзает глаз свой,
влюблен и остр,
так я,
с поднебесья,
в звезды усеян,
смотрю
на Нью-Йорк
сквозь Бруклинский мост
Нью-Йорк
до вечера тяжек
и душен,
забыл,
что тяжко ему
и высо́ко,
и только одни
домовьи души
встают
в прозрачном свечении о̀кон.
Здесь
еле зудит
элевейтеров зуд.
И только
по этому
тихому зуду
поймешь —
поезда
с дребезжаньем ползут,
как будто
в буфет убирают посуду.
Когда ж,
казалось, с под речки на̀чатой
развозит
с фабрики
сахар лавочник, —
то
под мостом проходящие мачты
размером
не больше размеров булавочных.
Я горд
вот этой
стальною милей,
живьем в ней
мои видения встали —
борьба
за конструкции
вместо стилей,
расчет суровый
гаек
и стали.
Если
придет
окончание света —
планету
хаос
разделает влоск,
и только
один останется
этот
над пылью гибели вздыбленный мост,
то,
как из косточек,
тоньше иголок,
тучнеют
в музеях стоящие
ящеры,
так
с этим мостом
столетий геолог
сумел
воссоздать бы
дни настоящие.
Он скажет:
— Вот эта
стальная лапа
соединяла
моря и прерии,
отсюда
Европа
рвалась на Запад,
пустив
по ветру
индейские перья.
Напомнит
машину
ребро вот это —
сообразите,
хватит рук ли,
чтоб, став
стальной ногой
на Мангетен,
к себе
за губу
притягивать Бруклин?
По проводам
электрической пряди —
я знаю —
эпоха
после пара —
здесь
люди
уже
орали по радио,
здесь
люди
уже
взлетали по аэро.
Здесь
жизнь
была
одним — беззаботная,
другим —
голодный
протяжный вой.
Отсюда
безработные
в Гудзон
кидались
вниз головой.
И дальше
картина моя
без загвоздки
по струнам-канатам,
аж звездам к ногам.
Я вижу —
здесь
стоял Маяковский,
стоял
и стихи слагал по слогам. —
Смотрю,
как в поезд глядит эскимос,
впиваюсь,
как в ухо впивается клещ.
Бруклинский мост —
да…
Это вещь!
К этому месту будет подвезено в пятилетку
1 000 000 вагонов строительных материалов.
Здесь будет гигант металлургии, угольный
гигант и город в сотни тысяч людей.
Из разговора.
По небу
тучи бегают,
дождями
сумрак сжат,
под старою
телегою
рабочие лежат.
И слышит
шепот гордый
вода
и под
и над:
«Через четыре
года
здесь
будет
город-сад!»
Темно свинцовоночие,
и дождик
толст, как жгут,
сидят
в грязи
рабочие,
сидят,
лучину жгут.
Сливеют
губы
с холода,
но губы
шепчут в лад:
«Через четыре
года
здесь
будет
город-сад!»
Свела
промозглость
корчею —
неважный
мокр
уют,
сидят
впотьмах
рабочие,
подмокший
хлеб
жуют.
Но шепот
громче голода —
он кроет
капель
спад:
«Через четыре
года
здесь
будет
город-сад!»
Здесь
взрывы закудахтают
в разгон
медвежьих банд,
и взроет
недра
шахтою
стоугольный
«Гигант».
Здесь
встанут
стройки
стенами.
Гудками,
пар,
сипи.
Мы
в сотню солнц
мартенами
воспламеним
Сибирь.
Здесь дом
дадут
хороший нам
и ситный
без пайка,
аж за Байкал
отброшенная
попятится тайга».
Рос
шепоток рабочего
над темью
тучных стад,
а дальше
неразборчиво,
лишь слышно —
«город-сад».
Я знаю —
город
будет,
я знаю —
саду
цвесть,
когда
такие люди
в стране
в советской
есть!
Ясно каждому,
что парк —
место
для влюбленных парок.
Место,
где под соловьем
две души
в одну совьем.
Где ведет
к любовной дрожи
сеть
запутанных дорожек.
В парках в этих
луны и арки.
С гондол
баркаролы на водах вам.
Но я
говорю
о другом парке —
о Парке
культуры и отдыха.
В этот парк
приходишь так,
днем
работы
перемотан, —
как трамваи
входят в парк,
в парк трамвайный
для ремонта.
Руки устали?
Вот тебе —
гичка!
Мускул
из стали,
гичка,
вычекань!
Устали ноги?
Ногам польза!
Из комнаты-берлоги
иди
и футболься!
Спина утомилась?
Блузами вспенясь,
сделайте милость,
шпарьте в теннис.
Нэпское сердце —
тоже радо:
Европу
вспомнишь
в шагне и в стукне.
Рада
и душа бюрократа:
газон —
как стол
в зеленом сукне.
Колесо —
умрешь от смеха —
влазят
полные
с оглядцей.
Трудно им —
а надо ехать!
Учатся
приспособляться.
Мышеловка —
граждан двадцать
в сетке
проволочных линий.
Верно,
учатся скрываться
от налогов
наркомфиньих.
А масса
вливается
в веселье в это.
Есть
где мысль выстукать.
Тут
тебе
от Моссовета
радио
и выставка.
Под ручкой
ручки груз вам
таскать ли
с тоски?!
С профсоюзом
гулянье раскинь!
Уйди,
жантильный,
с томной тоской,
комнатный век
и безмясый!
Входи,
товарищ,
в темп городской,
в парк
размаха и массы!
Власть советская —
власть России всей:
каждый угол в ней
равно дорог ей.
Сёла в ней стоят,
города стоят,
надо всюду
жизнь
повести на лад.
Лекарей дадут,
коль хрома нога;
если ноги целы,
то хромым помогай.
Это сказ к тому,
что была война.
Больше всех кого
разнесла она?
От войны
никому
удовольствия нет,
но с нее
городам
самый больший вред.
1.
Фронту всё неси,
всё для фронта дай, —
для себя
совсем
не живут города.
2.
Путь железный
жизнь
в городища льет,
по путям
война
городища бьет.
3.
Чтоб дышать,
нужна городам руда.
На руду
война
направляет удар.
4.
Сломан транспорт раз, —
в город хлеб не шлют.
Подкормиться в село
мчит рабочий люд.
5.
Город — к свету путь,
город — в знание дверь.
Дверь закроют
Русь одичает, как зверь.
6.
Много рук
война
отняла от сёл,
взято многое,
но не взято всё.
За селом,
как всегда,
сочный зелен луг.
Батареей
его
не застрелишь вдруг.
7.
За коровою
ходит бык хвостат, —
так же множится
гущь крестьянских стад.
8.
Власть советская
на Россию глядит, —
удивителен
и плачевен вид:
город-голову
искалечил бой,
ноги-сёла
живут,
занимаясь ходьбой.
9.
Как живого
нельзя
пополам разделить,
так и это впредь
невозможно длить.1
0.
Надо взять у одних,
надо дать другим, —
если есть у вас,
было чтоб и им.
Отбирает власть
масло, хлеб и мед
и голодным даст
то, что с вас возьмет.1
1.
Коль у бедных берет,
братцы, верьте ей:
значит, есть
на Руси
те, что вас голодней!
У города
страшный вид, —
город —
штыкастый еж.
Дворцовый
Питер
обвит
рабочим приказом —
«Даешь!»
В пули,
ядерный град
Советы
обляпавший сплошь,
белый
бежал
гад
от нашего слова —
«Даешь!»
Сегодня
вспомнишь,
что сон,
дворцов
лощеный салон.
Врага
обломали угрозу —
и в стройку
перенесен
громовый,
набатный лозунг.
Коммуну
вынь да положь,
даешь
непрерывность хода!
Даешь пятилетку!
Даешь —
пятилетку
в четыре года!
Этот лозунг
расти
и множь,
со знамен
его
размаши,
и в ответ
на это
«Даешь!»
шелестит
по совхозам
рожь,
и в ответ
на это
«Даешь!»
отзывается
гром
машин.
Смотри,
любой
маловер
и лгун,
пришипься,
правая ложь!
Уголь,
хлеба,
железо,
чугун
даешь!
Даешь!
Даешь!
Чтоб крепла трудовая Русь,
одна должна быть почва:
неразрываемый союз
крестьянства
и рабочего.
Не раз мы вместе были, чать:
лихая
шла година.
Рабочих
и крестьянства рать
шагала воедино.
Когда пришли
расправы дни,
мы
вместе
шли
на тронище,
и вместе,
кулаком одним,
покрыли по коронище.
Восстав
на богатейский мир,
союзом тоже,
вместе,
пузатых
с фабрик
гнали мы,
пузатых —
из поместий.
Войной
вражи́ще
лез не раз.
Единокровной дружбой
война
навек
спаяла нас
красноармейской службой.
Деньки
становятся ясней.
Мы
занялися стройкой.
Крестьянин! Эй!
Еще тесней
в ряду
с рабочим
стой-ка!
Бельмо
для многих
красный герб.
Такой ввинтите болт им —
чтобы вовек
крестьянский серп
не разлучился
с молотом.
И это
нынче
не слова —
прошла
к словам привычка!
Чай, всем
в глаза
бросалось вам
в газетах
слово
«смычка»?
— Сомкнись с селом! — сказал Ильич,
и город
первый
шествует.
Десятки городов
на клич
над деревнями
шефствуют.
А ты
в ответ
хлеба рожай,
делись им
с городами!
Учись —
и хлеба урожай
учетверишь
с годами.
1
Живо заняли мы Галич,
Чтобы пузом на врага лечь.
2
Эх, и милый город Лык,
Поместился весь на штык!
3
Как заехали за Лык —
Видим — немцы прыг да прыг!
4
Не ходи австриец плутом —
Будешь битым русским кнутом.
5
По утру из Львова вышли,
Заночуем в Пржемышле.
6
Как австрийцы да за Краков
Пятят, будто стадо раков.
7
Скоро, скоро будем в Краков —
Удирайте от казаков!
8
Как орда Вильгельма, братцы,
Стала в поле спотыкаться.
Да в бою под Ковно
Вся была подкована.
9
Выезжали мы из Ковны,
Уж от немцев поле ровно.
10
Ах ты, милый город Люблин,
Под тобой был враг изрублен.
11
Эх ты, немец! Едем в Калиш,
Береги теперь бока лишь.
12
Как к Ивану-городу
Смяли немцу бороду.
13
Эх, и поле же у Торна,
На Берлин итти просторно!
14
Русским море по колено:
Скоро нашей будет Вена!
15
Немцу только покажи штык,
Забывает, бедный, фриштык.
16
С криком: «Deutschland über alles!»
Немцы с поля убирались.
17
Франц-Иосиф с войском рад
Взять у сербов Белоград.
Только Сербия — она им
Смяла шею за Дунаем.
18
Вот как немцы у Сувалок
Перепробовали палок.
19
Подходили немцы к Висле,
Да увидев русских — скисли
20
Как начнет палить винтовка,
Немцу будто и не ловко.
21
Выезжали мы за Млаву
Бить колбасников на славу.
22
Хоть у немца пушки Круппа,
Обернулось дело глупо.
23
Шел в Варшаву — сел у Пылицы.
Хоть ревет, а драться силится.
24
И без шляпы и без юбок
Убежала немка в Любек.
25
Жгут дома, наперли копоть,
А самим-то неча лопать.
26
Немцы, с горя сев в Берлин,
Раздувают цепелин.
27
Как казаки цепелину
Ободрали пелерину.
28
Неужели немец рыжий
Будет барином в Париже?
Нет уж, братцы, — клином клин,
Он в Париж, а мы в Берлин.
29
Хочет немец, зол и рыж,
У французов взять Париж.
Только немцы у француза
Положили к пузу пузо.
30
Ах, как немцам под Намюром
Достало́сь по шевелюрам.
31
Турки, севши у Димотики,
Чешут с голоду животики.
32
Немка турка у Стамбула
И одела, и обула.
Все знают:
в страшный год,
когда
народ (и скот оголодавший) дох,
и ВЦИК
и Совнарком
скликали города,
помочь старались из последних крох.
Когда жевали дети глины ком,
когда навоз и куст пошли на пищу люду,
крестьяне знают —
каждый исполком
давал крестьянам хлеб,
полям давал семссуду.
Когда ж совсем невмоготу пришлось Поволжью —
советским ВЦИКом был декрет по храмам дан:
— Чтоб возвратили золото чинуши божьи,
на храм помещиками собранное с крестьян. —
И ныне:
Волга ест,
в полях пасется скот.
Так власть,
в гербе которой «серп и молот»,
боролась за крестьянство в самый тяжкий год
и победила голод.
Когда мы побеждали голодное лихо, что делал патриарх Тихон?
«Мы не можем дозволить изъятие из храмов».
(Патриарх Тихон)
Тихон патриарх,
прикрывши пузо рясой,
звонил в колокола по сытым городам,
ростовщиком над золотыми трясся:
«Пускай, мол, мрут,
а злата —
не отдам!»
Чесала языком их патриаршья милость,
и под его христолюбивый звон
на Волге дох народ,
и кровь рекою ли́лась —
из помутившихся
на паперть и амвон.
Осиротевшие в голодных битвах ярых!
Родных погибших вспоминая лица,
знайте:
Тихон
патриарх
благословлял
убийцу.
За это
власть Советов,
вами избранные люди, —
господина Тихона судят.
Россия — всё:
и коммуна,
и волки,
и давка столиц,
и пустырьная ширь,
стоводная удаль безудержной Волги,
обдорская темь
и сиянье Кашир.
Лед за пристанью за ближней,
оковала Волга рот,
это красный,
это Нижний,
это зимний Новгород.
По первой реке в российском сторечьи
скользим…
цепенеем…
зацапаны ветром…
А за волжским доисторичьем
кресты да тресты,
да разные «центро».
Сумятица торга кипит и клокочет,
клочки разговоров
и дымные клочья,
а к ночи
не бросится говор,
не скрипнут полозья,
столетняя зелень зигзагов Кремля,
да под луной,
разметавшей волосья,
замерзающая земля.
Огромная площадь;
прорезав вкривь ее,
неслышную поступь дикарских лап
сквозь северную Скифию
я направляю
в местный ВАПП.
За версты,
за сотни,
за тыщи,
за массу
за это время заедешь, мчась,
а мы
ползли и ползли к Арзамасу
со скоростью верст четырнадцать в час.
Напротив
сели два мужичины:
красные бороды,
серые рожи.
Презрительно буркнул торговый мужчина:
— Сережи! —
Один из Сережей
полез в карман,
достал пироги,
запахнул одежду
и всю дорогу жевал корма,
ленивые фразы цедя промежду.
— Конешно…
и к Петрову́…
и в Покров…
за то и за это пожалте про́цент…
а толку нет…
не дорога, а кровь…
с телегой тони, как ведро в колодце…
На што мой конь — крепыш,
аж и он
сломал по яме ногу…
Раз ты
правительство,
ты и должон
чинить на всех дорогах мосты. —
Тогда
на него
второй из Сереж
прищурил глаз, в морщины оправленный.
— Налог-то ругашь,
а пирог-то жрешь… —
И первый Сережа ответил:
— Правильно!
Получше двадцатого,
что толковать,
не голодаем,
едим пироги.
Мука, дай бог…
хороша такова…
Но што насчет лошажьей ноги…
взыскали процент,
а мост не проложать… —
Баючит езда дребезжаньем звонким.
Сквозь дрему
все время
про мост и про лошадь
до станции с названьем «Зимёнки».
На каждом доме
советский вензель
зовет,
сияет,
режет глаза.
А под вензелями
в старенькой Пензе
старушьим шепотом дышит базар.
Перед нэпачкой баба седа
отторговывает копеек тридцать.
— Купите платочек!
У нас
завсегда
заказывала
сама царица… —
Морозным днем отмелькала Самара,
за ней
начались азиаты.
Верблюдина
сено
провозит, замаран,
в упряжку лошажью взятый.
Университет —
горделивость Казани,
и стены его
и доныне
хранят
любовнейшее воспоминание
о великом своем гражданине.
Далёко
за годы
мысль катя,
за лекции университета,
он думал про битвы
и красный Октябрь,
идя по лестнице этой.
Смотрю в затихший и замерший зал:
здесь
каждые десять на́ сто
его повадкой щурят глаза
и так же, как он,
скуласты.
И смерти
коснуться его
не посметь,
стоит
у грядущего в смете!
Внимают
юноши
строфам про смерть,
а сердцем слышат:
бессмертье.
Вчерашний день
убог и низмен,
старья
премного осталось,
но сердце класса
горит в коммунизме,
и класса грудь
не разбить о старость.
1.
Вот налог крестьянский на́ год:
нынче вдвое меньше тягот.
2.
На хозяйство приналяжешь, —
втрое легче станет даже.
При разверстке в прошлый год
ведь собрали столько вот.
При разверстке столько отдал
чуть не в половину года.
3.
Словом, так или иначе
будут лишки после сдачи.
4.
И с картошкой легче много,
вдвое легче от налога.
Меньше этого иль выше
и в картошке будет лишек.
5.
Ты картошки этой часть
дома съешь с семейством всласть.
6.
А другую часть на воз
навалил и в город свез.
7.
Хоть разверстка была для крестьянства
клеткою, да пришлось установить повинность этакую.
Пришлось такой тяжелой ценой
армию кормить, измученную войной.
8.
А вот почему налогу каждое хозяйство радо:
в налоге этом одиннадцать разрядов.
А более правильных расчетов ради
7 групп в каждом разряде.Если с клеткой способ разверстки схож,
то налог на дворец похож.
77 во дворце покоев.
Ищи помещение, подходящее какое.
А комнат в нем 7
7.
Справедливое помещение найдется всем.
9.
Чтобы взялись все за труд,
ото всех налог берут.
Коль крестьянам город нужен,
дай ему обед и ужин.1
0.
Чтоб налог вам в тягость не́ был,
засевайте больше хлеба.
Чтоб росли излишки ваши,
засевайте больше пашни.1
1.
Чтоб больше положенного не взыскали никакие лица,
установлена точная налоговая таблица.
Способ употребления таблицы таков:
скажем, у тебя 15 десятин пашни на 5 едоков.1
2.
Значит, десятин на каждого три.
В пятом пункте, трехдесятинник, смотри.1
3.
Затем прикинь размер урожая.
Скажем, 28 пудов десятина рожает.
Налог твой
тебе укажет разряд второй.1
4.
По этому разряду
в пятой группе
стоит четыре пуда.
И никто в мире
с десятины не возьмет больше, чем четыре.
А с трех готовь
12 пудов.1
5.
А сколько всего должны взять?
Помножьте 12 на
5.
Или, если будет 4 с десятины сдаваться,
значит, с пятнадцати десятин
должно 60 государству идти.1
6.
В свете дурней много больно.
Эти дурни недовольны:
— Чем я больше жну и сею,
тем с моей работой всеюя же больше и плачу.
Я работать не хочу.
Зря не буду тратить труд,
лучше землю пусть берут. —1
7.
Бросить труд расчета нету.
Ты прикинь-ка цифру эту.
При урожае в 58 пудов,
однодесятинник, 3 пуда готовь.1
8.
А у кого больше 4 десятин,
у того с десятины десять будет идти.
С 4-х же, значит, 40 сдается,
а 198 пудов себе остается.
Хоть три пуда платить и легко,
да остается себе 55 всего.
Больше сеешь — больше дашь
и остаток больше ваш.2
0.
Кто не смотрит дальше носа, засевает только просо.
Хоть раздетым ходит он,
а не хочет сеять лен.2
1.
Чтоб засеивался лихо,
лен одним,
другим гречиха.
В поощрение при сдаче
могут их равнять иначе.
Льготы все на этот год
вам объявит Наркомпрод.2
2.
Какой налог лежит на ком?
Размер налога устанавливает волисполком.
А за правильностью смотрит сельский совет.
Если же эти органы работают не по декрету,
то к ответственности привлекают за неправильность эту.2
3.
Хозяйство, в котором пашни не больше десятины имеется,
с такого хозяина ничего не берется, разумеется.2
4.
Освобождение других плательщиковнигде не может быть разрешено,
кроме
как в Совнаркоме.
Если у кого хлеба много,
а налоги платить не хочет,
разумеется, таким в Совнарком не надо лезть.2
5.
В Совнарком обращаются только тогда,
когда настоящая нужда есть.
Скажем, такая-то деревня
внести налог рада,
да хлеб весь перебило градом.2
6.
Вот такая с бумагою идти может.
С такой Совнарком налог сложит.