И твой мне милый лик запечатлен виной.
Неотразимое готов обвиненье.
Да — ты виновна предо мной
В невольном, страшном похищеньи.
Одним сокровищем я в мире обладал,
Гордился им, над ним рыдал.
Его таил от взоров света
В непроницаемой глуши,
Таил — под рубищем поэта
На дне измученной души.
Ты унесла его лукаво:
На лоно счастья мне голову склоня,
Ты отняла навеки у меня
Моё великое, единственное право:
То право — никогда, кончая жизни путь,
С усмешкою горькою на прошлое взглянуть,
На всё, что рок мне в мире заповедал,
На всё, что знал и проклял я,
И с торжеством сказать друзьям моим: друзья!
Вот жизнь моя. Я счастия не ведал
Теперь — застенчиво я буду умирать.
Начав минувшего черты перебирать,
Блаженства образ я увижу
Среди моих предсмертных грёз
И мой последний час увижу
Среди моих предсмертных грёз
И мой последний час унижу
До сожаленья и до слёз, —
И в совести упрём родится беспокойный:
Зачем я, счастья недостойный,
Сосуд его к устам горящим приближал?
Зачем не умер я в тоске перегорая?
Зачем у неба похищал
Частицы божеского рая?
И боязливо я взгляну на небеса
И остывающей рукою
С последним трепетом прикрою
Слезами полные глаза.
Жизни вялой мы сбросили цепи.
Ты от дев городских друга к деве степной
Выноси чрез родимые степи! ‘ Конь кипучий бежит; бег и ровен и скор;
Быстрина седоку неприметна!
Тщетно хочет его упереться там взор.
Степь нагая кругом беспредметна. Там над шапкой его только солнце горит,
Небо душной лежит пеленою;
А вокруг — полный круг горизонта открыт,
И целуется небо с землёю! И из круга туда, поцелуи любя
Он торопит летучего друга…
Друг летит, он летит; — а всё видит себя
Посредине заветного круга. Краткий миг — ему час, длинный час — ему миг:
Нечем всаднику время заметить;
Из груди у него вырвался клик, —
Но и эхо не может ответить. ‘Ты несёшься ль, мой конь, иль на месте стоишь? ‘
Конь молчит — и летит в бесконечность!
Безграничная даль, безответная тишь
Отражают, как в зеркале, вечность. ‘Там она ждёт меня! Там очей моих свет! ‘
Пламя чувства в груди пробежало;
Он у сердца спросил: ‘Я несусь или нет? ‘
‘Ты несёшься! ‘ — оно отвечало. Но и в сердце обман. ‘Я лечу, как огонь,
Обниму тебя скоро, невеста’.
Юный всадник мечтал, а измученный конь
Уж стоял — и не трогался с места.
Звучат часов медлительных удары,
И новый год уже полувозник;
Он близится; и ты уходишь, старый!
Ступай, иди, мучительный старик.
На пир зовут: я не пойду на пир.
Шуми, толпа, в рассеяньи тревожном;
Ничтожествуй, волнообразный мир,
И, суетный кружись при блеске ложном
Мильонов свеч и лучезарных ламп,
Когда, следя мгновений бесконечность,
Мой верный стих, мой пяти стопный ямб
Минувший год проталкивает в вечность. Скорей, скорей! — настал последний час —
И к выходу ему открыты двери.
Иди, злой год. Ты много взял у нас,
Ты нас обрёк на тяжкие потери…
Умолк, угас наш выспренний певец.
И музами и славою избранной;
Его уж нет — торжественный венец
Упал на гроб с главы его венчанной. Угас и он, кто сыпал нам цветы
Блестящего, роскошного рассказа
И Терека и браного Кавказа
Передавал заветные черты.
Ещё певца маститого не стало,
Ещё почил возлюбленный поэт,
Чьё пенье нам с первоначальных лет
Игривое и сладкое звучало…
Умолк металл осиротелых лир.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .Суровый год! Твой кончен ход унылый;
Последний твой уже исходит час;
Скажи, ужель поэта в мир могилы
Могучего переселив от нас,
Земле взамен ты не дал поселенца,
Руками муз повитого? Ужель
Ни одного ты чудного младенца
Не положил в земную колыбель? Да и взойдёт он! Таинственных велений
Могуществом, быть может, уж влеком,
В сей миг с грудным родимой молоком
Он пьёт струи грядущих вдохновений,
И некогда зиждительным огнём
Наш сонный мир он потрясёт и двигнет,
И песнь его у гроба нас настигнет,
И весело в могилу мы сойдём…
Пятнадцатый век еще юношей был,
Стоял на своем он семнадцатом годе,
Париж и тогда хоть свободу любил,
Но слепо во всем раболепствовал моде.
Король и характер и волю имел,
А моды уставов нарушить не смел, И мод образцом королева сама
Венсенского замка в обители царской
Служила… Поклонников-рыцарей тьма
(Теснилась вокруг Изабеллы Баварской.
Что ж в моде? — За пиром блистательный пир,
Интрига, любовь, поединок, турнир. Поутру — охота в Венсенском лесу,
Рога и собаки, олени и козы.
На дню — сто забав, сто затей на часу,
А вечером — бал, упоение, розы
И тайных свиданий условленный час…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . И мода сердиться мужьям не велит, —
На шалости жен они смотрят без гнева.
На съездах придворных — толпа волокит, —
Их дерзости терпит сама королева,
По общей покатости века скользя.
Король недоволен, но… мода! — Нельзя! Тут любят по моде, любовь тут — не страсть,
Прилично ли делать скандал из пустого?
Конечно, он может… сильна его власть,
Но — что потом скажут про Карла Шестого! ,
‘Какой же он рыцарь? ’ — толпа закричит.
И сжался король, притаился, молчит. Но как-то — красавец Людовик Бурбон
Не вздумал, мечтая о прелести женской,
Отдать королю надлежащий поклон,
Летя к королеве дорогой венсенской,
И так его рыцарский жар увлекал,
Что мимо он гордо вгалоп проскакал. Король посмотрел и подумал: ‘Сверх мер
Влюблен этот рыцарь. По пылкой природе
Пускай он как модный спешит кавалер.
Но быть так невежливым — это не в моде!
Недаром король я. Ему ж на беду,
Постой-ка, я новую моду введу! ’ Сквозь чащу Венсенского леса, к реке
Шли люди потом возвестить эту моду —
И в полночь, при факелах, в черном мешке
Какая-то тяжесть опущена в воду;
Мешок тот воде поручила земля
С короткою надписью: ‘Суд короля’. Поклонников рой с той поры всё редел
Вокруг Изабеллы. Промчалися годы —
И всё изменилось. Таков уж удел
Всего в этом мире! Меняются моды:
Что прежде блестело — наполнилось тьмой,
И замок Венсенский явился тюрьмой.
Вы правы. Рад я был сердечно
От вас услышанным словам:
Визиты — варварство, конечно!
Итак — не еду нынче к вам
И, кстати, одержу победу
Над предрассудком: ни к кому
В сей светлый праздник не поеду
И сам визитов не приму;
Святого дня не поковеркав,
Схожу я утром только в церковь,
Смиренно богу помолюсь,
Потом, с почтеньем к генеральству,
Как должно, съезжу по начальству
И крепко дома затворюсь. Обычай истинно безумный!
Китайских нравов образец!
День целый по столице шумной
Таскайся из конца в конец!
Составив список презатейный
Своим визитам, всюду будь —
На Острову и на Литейной,
Изволь в Коломну заглянуть.
И на Песках — и там быть надо,
Будь у Таврического сада,
На Петербургской стороне,
Будь моря Финского на дне,
В пределах рая, в безднах ада,
На всех планетах, на луне! Блажен, коль слышишь: ‘Нету дома’
‘Не принимают’. — Как огня,
Как страшной молнии и грома
Боишься длинного приема:
Изочтены минуты дня —
Нельзя терять их; полтораста
Еще осталось разных мест,
Где надо быть, тогда как часто
Несносно длинен переезд.
Рад просто никого не видеть
И всех проклясть до одного, Лишь только б в праздник никого
Своим забвеньем не обидеть, —
Лишь только б кинуть в каждый дом
Билетец с загнутым углом,
Не видеть лиц — сих адских пугал.,
Что лица? — Дело тут не в том,
А вот в чем: карточка и угол!
Лишь только б карточку швырнуть,
Ее где следует удвоить,
И тут загнуть, и там загнуть,
И совесть, совесть успокоить!
Ярлык свой бросил, хлоп дверьми:
Вот — на! — и черт тебя возьми! Порою ветер, дождь и слякоть,
А тут визиты предстоят;
Бедняк и празднику не рад —
Чего? Приходится хоть плакать.
Вот он выходит на крыльцо,
Зовет возниц, в карманах шарит…
Лицом хоть в грязь он не ударит,
Да грязь-то бьет ему в лицо.
Дорога — ад, чернее ваксы;
Извозчик за угол скорей
На кляче тощенькой своей
Свернул — от столь же тощей таксы,
Прочтенной им в чертах лица,
К нему ревущего с крыльца. Забрызган с первого же шага,
Пешком пускается бедняга,
И очень рад уже потом,
Когда с товарищем он в паре
Хоть как-нибудь, тычком, бочком,
На тряской держится ‘гитаре’:
Так называют инструмент
Хоть звучный, но не музыкальный,
Который в жизни сей печальной
Старинный получил патент
На громкий чин и титул ‘дрожек’,
И поглядишь — дрожит как лист,
Воссев на этот острый ножик,
Поэт убогий иль артист.
Я сам… Но, сколь нам ни привычно,
Всё ж трогать личность — неприлично
Свою тем более… Имен
Не нужно здесь; итак — NN,
Визитных карточек навьючен
Колодой целою, плывет
И, тяжким странствием измучен,
К дверям по лестнице ползет,
Стучится с робостью плебейской
Или торжественно звонит.
Дверь отперлась; привет лакейской
Как раз в ушах его гремит:
‘Имеем честь, дескать, поздравить
Вас, сударь, с праздником’; молчит
Пришлец иль глухо ‘м-м’ мычит,
Да карточку спешит оставить
Иль расписаться, а рука
Лакея, вслед за тем приветом,
И как-то тянется слегка,
И, шевелясь исподтишка,
Престранно действует при этом,
Как будто ловит что-нибудь
Перстами в области воздушной,
А гость тупой и равнодушный
Рад поскорее ускользнуть,
Чтоб продолжить свой трудный путь;
Он защитит, покуда в силах,
От наступательных невзгод
Кармана узкого проход,
Как Леонид при Фермопилах.
О, мой герой! Вперед! Вперед!
Вкруг света, вдаль по океану
Плыви сквозь бурю, хлад и тьму,
Подобно Куку, Магеллану
Или Колумбу самому,
И в этой сфере безграничной
Для географии столичной
Трудись! — Ты можешь под шумок
Открыть среди таких прогулок
Иль неизвестный закоулок,
Иль безымянный островок;
Полузнакомого припомня,
Что там у Покрова живет,
Узнать, что самая Коломня
Есть остров средь канавных вод, —
Открыть полярных стран границы,
Забраться в Индию столицы,
Сто раз проехать вверх и вниз
Через Надежды Доброй мыс.
Тут филолог для корнесловья
Отыщет новые условья,
Найдет, что русский корень есть
И слову чуждому ‘визиты’,
Успев стократно произнесть
Извозчику: ‘Да ну ж! вези ты! ’
Язык наш — ключ заморских слов:
Восстань, возрадуйся, Шишков!
Не так твои потомки глупы;
В них руссицизм твоей души,
Твои родные ‘мокроступы’
И для визитов хороши.
Зачем же всё в чужой кумирне
Молиться нам? — Шишков! Ты прав,
Хотя — увы! — в твоей ‘ходырне’
Звук русский несколько дырав.
Тебя ль не чтить нам сердца вздохом,
В проезд визитный бросив взгляд
И зря, как, грозно бородат,
Маркер трактирный с ‘шаропёхом’
Стоит, склонясь на ‘шарокат’?
Но — я отвлекся от предмета,
И кончить, кажется, пора.
А чем же кончится всё это?
Да тем, что нынче со двора
Не еду я, останусь дома.
Пускай весь мир меня винит!
Пусть всё, что родственно, знакомо
И близко мне, меня бранит!
Я остаюсь. Прямым безумцем
Довольно рыскал прежде я,
Пускай считают вольнодумцем
Меня почтенные друзья,
А я под старость начинаю
С благословенного ‘аминь’;
Да только вот беда: я знаю —
Чуть день настанет — динь, динь, динь
Мой колокольчик, — и покою
Мне не дадут; один, другой,
И тот, и тот, и нет отбою —
Держись, Иван — служитель мой!
Ну, он не впустит, предположим;
И всё же буду я тревожим
Несносным звоном целый день,
Заняться делом как-то лень —
И всё помеха! — С уголками
Иван обеими руками
Начнет мне карточки сдавать,
А там еще, а там опять.
Как нескончаемая повесть,
Всё это скучно; изорвешь
Все эти листики, а всё ж
Ворчит визитная-то совесть,
Ее не вдруг угомонишь:
‘Вот, вот тебе, а ты сидишь! ’
Неловко как-то, неспокойно.
Уж разве так мне поступить,
Как некто — муж весьма достойный
Он в праздник наглухо забить
Придумал дверь, и, в полной мере
Чтоб обеспечить свой покой,
Своею ж собственной рукой
Он начертал и надпись к двери:
‘Такой-то-де, склонив чело,
Визитщикам поклон приносит
И не звонить покорно просит —
Уехал в Царское Село’.
И дома дал он пищу лени,
Остался целый день в тиши, —
И что ж? Потом вдруг слышит пени:
‘Вы обманули — хороши!
Чрез вас мы время потеряли —
Час битый ехали, да час
В Селе мы Царском вас искали,
Тогда как не было там вас’.
Я тоже б надписал, да кстати ль?
Прочтя ту надпись, как назло,
Пожалуй, ведь иной приятель
Махнет и в Царское Село!