Тёмный пасмурный день,
ясный день голубой —
каждый день человек
недоволен собой. Сеет хлеб.
Изменяет течение рек.
И опять — недоволен
собой человек. У него за плечами
огни, города.
Всё равно нет покоя
человеку труда! Он работал. Устал.
Когда, чеканный шаг равняя,
идут солдаты на парад —
я замираю, вспоминая,
что был на свете мой солдат.
…Война. И враг под Сталинградом.
И нету писем от отца.
А я — стою себе с солдатом
у заснежённого крыльца.
Сядем, что ли.
Выпьем, что ли.
Друг на друга поглядим.
Что такое бабья доля —
и о том поговорим. Бабья доля —
в чистом поле
бирюзовая трава,
незабудки на подоле
и на кофте кружева. Бабья доля —
прощай, воля!
Справилась и с этой трудной ношей
воля непонятная моя.
Вот опять о том, что ты —
хороший,
дочери рассказываю я. Дочка рада!
Дочка смотрит в оба.
Ловит слово каждое моё.
Видно, ей давно хотелось, чтобы
был отец
хороший у неё. Только вдруг, как могут только дети,
Рябина!
Чья же ты судьбина?
В кого красна и высока?
Увидишь, выдохнешь:
— Рябина…
Не сразу вспомнишь, как горька. Уже и речка леденеет.
И снег не в шутку собрался.
Одна рябина, знай, краснеет,
знай, красит тёмные леса. И всё кого-то согревает,
кому-то издали горит.
То ли буря, то ли вьюга
снегу в косы намела…
— Ну, подруга!
— Что, подруга?
Вся ли молодость ушла? Вся ли в поле рожь поспела?
Ежевика отцвела?
Все ли песни перепела?
Все ли слёзы пролила? …То ли просто помолчала,
то ль чего подождала.
Кабы мне начать сначала,
Ты тоже родился в России —
краю полевом и лесном.
У нас в каждой песне — берёза,
берёза — под каждым окном.
На каждой весенней поляне —
их белый живой хоровод.
Но есть в Волгограде берёзка —
увидишь, и сердце замрёт. Её привезли издалёка
в края, где шумят ковыли.
Как трудно она привыкала
Подари мне платок —
голубой лоскуток.
И чтоб был по краям
золотой завиток. Не в сундук положу —
на груди завяжу
и, что ты подарил,
никому не скажу! …Пусть и лёд на реке,
пусть и ты вдалеке.
И платок на груди —
не кольцо на руке. Я одна — не одна.
На самом шумном перекрёстке,
у входа в город Сталинград,
стоят каштаны и берёзки
и ели стройные стоят.
Как ни ищи — ты их не встретишь
в лесах заволжской стороны,
и, говорят, деревья эти
издалека принесены.
От берёзового колышка,
от далёкого плетня
отвязалась речка воложка,
докатилась до меня. Вот и гуси сизокрылые,
вот и старая ветла…
Что ж так поздно, речка милая?
Где ж ты раньше-то была? Вот и горькая припевочка
вниз по реченьке плывет:
«Не тому досталась девочка,
потому и слёзы льёт!» Замерла ветла корявая:
На огромной клумбе у вокзала,
ветром наклонённая к земле,
поздняя ромашка замерзала,
трепеща на высохшем стебле.
Выгибала тоненькое тело
и сопротивлялась, как могла.
Словно до последнего хотела
быть хоть каплей летнего тепла!
Не потому, что я за всё в ответе,
не оттого, что я во всём права,
но всё, что ни случается на свете,
на свой аршин я меряю сперва. И я — не испугаюсь и не спрячусь.
И я — не из героев, а не трус.
И я — с неправды досыта наплачусь,
но всё равно до правды доберусь. И я, как ты, крута и своевольна:
умру — не отступлюсь от своего.
Но кто бы ведал, как бывает больно,
когда ты прав,
На предрассветный подоконник
легла тяжёлая роса.
Степной кудряш —
медовый донник
на подоконник забрался. Ах, степь ты, степь!
Переобуюсь, пойду бродить по ковылю.
И поклонюсь.
И полюбуюсь.
А полюбить — не полюблю. Куда там!
С прадедовой кровью
Уже он в травах, по-степному колких,
уже над ними трудятся шмели,
уже его остывшие осколки
по всей земле туристы развезли. И всё идет по всем законам мира.
Но каждый год, едва сойдут снега,
из-под его земли выходит мина —
последний, дальний замысел врага. Она лежит на высохшей тропинке,
молчит, и ждёт, и думает своё.
И тонкие отважные травинки
на белый свет глядят из-под неё. По ней снуют кузнечики и мушки,
Она всех книг моих сильней
и людям, стало быть, нужней
моих стихов, моих поэм,
ещё не читана никем. Пусть знаю только я одна,
как трудно пишется она,
и сколько вложено в неё.
Но в ней —
бессмертие моё. У этой книжки сто дорог,
и километры светлых строк,
и человечные слова,
Мне приходилось слышать часто
непостижимые слова,
что баба любит быть несчастной,
что баба — муками жива. И не скупилась на ухабы
дорога долгая моя,
чтобы не раз обычной бабой —
простой,
обманутой
и слабой —
себя почувствовала я. Но всё упрямей с каждой мукой,
Кого заботы молодили!
Кого от боли упасли!
Вон сколько ноги исходили,
и сколько руки донесли. Вон сколько плакала, и пела,
и провожала, и ждала!
И ведь не старая была.
Да, видно, сердце не стерпело.
И мать сдалась.
И мать слегла. В глазах — не горькое «прости»,
не жаль, не боль — одна тревога:
Когда бы всё, что нам хотелось,
вершилось в жизни без труда,
с лица земли исчезла б смелость,
которой брали города.
И если б горькие ошибки
не жгли
нам руки и умы,
считали б чистые улыбки
всего лишь вежливостью мы.
Задохнувшийся пылью цветок
почему-то забыт на окне.
Никогда не узнает никто,
что сегодня почудилось мне. Никому не скажу про беду
или, может быть, радость мою.
Я любимое платье найду
и любимую песню спою. Заплету по-другому косу,
распущу на виске завиток…
И куда-нибудь прочь отнесу
задохнувшийся пылью цветок.
Зима, как говорится, злится!
Но где-то там,
ещё вдали,
летят серебряные птицы,
седые птицы — журавли.
Они летят дорогой длинной,
путём, не знающим конца.
Упрямым клином журавлиным
они врезаются в сердца.
Когда непросто женщине живётся —
одна живёт, одна растит ребят —
и не перебивается, а бьётся, —
«Мужской характер», — люди говорят. Но почему та женщина не рада?
Не деньги ведь, не дача, не тряпьё —
два гордых слова, чем бы не награда
за тихое достоинство её? И почему всё горестней с годами
два этих слова в сутолоке дня,
как две моих единственных медали,
побрякивают около меня?.. Ах, мне ли докопаться до причины!
Выйду к речке, тонкой веткой хрустну,
оборву тенёт тугую нить.
Осенью всегда бывает грустно,
даже если не о чем грустить. Подойду к красавице рябине,
руку ей на шею положу,
по какой, единственной, причине
я грущу сегодня, расскажу… Мой упрямый,
я тебя прошу:
ты прости мне эти разговоры.
Я всегда молчу про наши ссоры —
Всего-то горя —
бабья доля!
…А из вагонного окна:
сосна в снегу,
былинка в поле,
берёза белая —
одна. Одна тропинка —
повернулась,
ушла за дальнее село…
С чего вдруг
Всегда — встречая, провожая —
и ты был прав, и я права.
А возле нас жила чужая,
на все способная молва. Бывало так: беда случалась.
Работа вдруг не получалась.
Молва всегда бывала там —
самозабвенно возмущалась
и шла за нами по пятам. Бывало горько. Я молчала.
Молва вздыхала и ворчала
вокруг молчанья моего:
Вот и поезд. Вспыхнул ярким светом,
обогнул знакомый поворот.
Заслоню спасительным букетом
горько улыбающийся рот. Ты ведь тоже спрячешься в букете.
Ведь, глаза цветами заслоня,
легче сделать вид, что не заметил
ничего, что мучает меня. Это счастье — встретить на вокзале.
Только счастья нет у нас опять:
раз тебя другие провожали,
что за счастье мне тебя встречать?
Годы, как ласточки, мчатся…
Что впереди — не боюсь.
С кем только, милый, прощаться
в час, когда я соберусь? Выйду ли к Волге с рассветом,
ночь ли в окне простою, —
милый мой, только об этом
думаю думу свою. Милый мой, выросли дети,
поумирала родня…
Был ты, мой милый, на свете
только один у меня. Всё, что нам выпало в жизни —
Шуршали сухо листья на бульваре,
хрустел ледок октябрьских стылых луж.
К моей соседке, молчаливой Варе,
осенним утром возвратился муж.
Не так, как возвращались в сорок пятом
мужья-солдаты с той, большой войны.
Он постучался тихо, виновато,
оставив дом своей второй жены.
Я здесь бывала. Всё мне здесь знакомо.
И всё же через грохот заводской
меня ведёт товарищ из завкома
и откровенно сетует с тоской: — Вот, вроде бы, и вы не виноваты,
и мы, опять же, тоже ни при чем.
Людей, конечно, будет маловато:
стихи!
Не понимают нипочём!.. Завод гудел. Дышал единым духом.
Вздымались трубы в огненной пыли.
А он всё шёл и всё бубнил над ухом,
В сентябре на тропки густо
листья пёстрые легли.
Сентябри в народе грустно
бабьим летом нарекли. Только что ж это такое:
лишь машины замолчат,
до рассвета над рекою
не смолкает смех девчат! Видно, весело живут —
платья гладят, кудри вьют,
по уплясанной поляне
туфли-лодочки плывут. А уж песню запоют —
И зимой, и осенью, и летом,
и сегодня так же, как вчера,
к бабе Тоне ходят за советом
женщины огромного двора. Я у ней бываю зачастую.
Сяду тихо, прислонюсь к стене.
И она хорошую, простую
жизнь свою рассказывает мне. …Далека деревня Песковатка,
вся как есть засыпана песком.
Дом родной — забота да нехватка,
замуж выходила босиком. Всю-то жизнь трудилась, хлопотала,
Вспыхнула алая зорька.
Травы склонились у ног.
Ах, как тревожно и горько
пахнет степной полынок! Тихое время заката
в Волгу спустило крыло…
Ах вы, ребята, ребята!
Сколько вас здесь полегло! Как вы все молоды были,
как вам пришлось воевать…
Вот, мы о вас не забыли —
как нам о вас забывать! Вот мы берём, как когда-то,
А где мне взять такую песню —
и о любви, и о судьбе,
и чтоб никто не догадался,
что эта песня — о тебе? Чтоб песня по свету летела,
кого-то за сердце брала,
кого-то в рощу заманила,
кого-то в поле увела. Чтобы у клуба заводского
и у далёкого села,
от этой песни замирая,
девчонка милого ждала. И чтобы он её дождался,
Ладно. Выживу. Не первая!
…А когда невмоготу,
все свои надежды верные
в сотый раз пересочту.Все-то боли годы вылечат,
горе — в песню унесут.
Сил не хватит —
гордость выручит,
люди добрые спасут.
Три с лишком. Почти что четыре.
По-нашему вышло. Отбой.
Победа — хозяйка на пире.
Так вот ты какая собой!
Так вот ты какая! А мы-то
представить тебя не могли.
Дождем, как слезами, омыто
победное утро земли.
Высокочтимые Капулетти,
глубокоуважаемые Монтекки,
мальчик и девочка — это дети,
В мире прославили вас навеки!
Не родовитость и не заслуги,
Не звонкое злато, не острые шпаги,
не славные предки, не верные слуги,
а любовь, исполненная отваги.
Вас прославила вовсе другая победа,
другая мера, цена другая…