Советские стихи про жизнь - cтраница 7

Найдено стихов - 288

Владимир Высоцкий

Милицейский протокол

Считать по нашему, мы выпили немного.
Не вру, ей-богу. Скажи, Серега!
И если б водку гнать не из опилок,
То что б нам было с пяти бутылок?

Вторую пили близ прилавка в закуточке,
Но это были еще цветочки,
Потом в скверу, где детские грибочки,
Потом не помню — дошел до точки,

Я пил из горлышка, с устатку и не евши,
Но я, как стекло, был, то есть остекленевший,
Ну, а когда коляска подкатила,
Тогда у нас было семьсот на рыло.

Мы, правда, третьего насильно затащили.
Но тут промашка — переборщили.
А что очки товарищу разбили,
Так то портвейном усугубили.

Товарищ первый нам сказал, что, мол, уймитесь,
Что не буяньте, что разойдитесь.
Ну, разойтись я тут же согласился.
И разошелся, конечно, и расходился.

Но, если я кого ругнул — карайте строго,
Но это вряд ли, скажи, Серега!
А что упал, так то от помутненья,
Орал не с горя, от отупенья.

Теперь позвольте пару слов без протокола:
Чему нас учит семья и школа?
Что жизнь сама таких накажет строго.
Тут мы согласны, скажи, Серега.

Вот он проснется и, конечно, скажет.
Пусть жизнь осудит, да, Сергей? Пусть жизнь накажет.
Так отпустите, вам же легче будет,
Чего возиться, если жизнь осудит!

Вы не глядите, что Сережа все кивает,
Он соображает, он все понимает.
А что молчит, так это от волненья,
От осознанья, так сказать, и просветленья.

Не запирайте, люди, плачут дома детки,
Ему ведь в Химки, а мне — в Медведки.
Да, все равно, автобусы не ходят,
Метро закрыто, в такси не содят.

Приятно все же, что нас здесь уважают.
Гляди, подвозят, гляди, сажают,
Разбудит утром не петух, прокукарекав,
Сержант подымет, как человека.

Нас чуть не с музыкой проводят, как проспимся.
Я рупь заначил — слышь, Сергей, — опохмелимся.
И все же, брат, трудна у нас дорога.
Эх, бедолага, ну, спи, Серега!

Владимир Высоцкий

Баллада о переселении душ

Кто верит в Магомета, кто — в Аллаха, кто — в Иисуса,
Кто ни во что не верит — даже в черта, назло всем, -
Хорошую религию придумали индусы:
Что мы, отдав концы, не умираем насовсем.

Стремилась ввысь душа твоя -
Родишься вновь с мечтою,
Но если жил ты как свинья -
Останешься свиньею.

Пусть косо смотрят на тебя — привыкни к укоризне, -
Досадно — что ж, родишься вновь на колкости горазд.
И если видел смерть врага еще при этой жизни,
В другой тебе дарован будет верный зоркий глаз.

Живи себе нормальненько -
Есть повод веселиться:
Ведь, может быть, в начальника
Душа твоя вселится.

Пускай живешь ты дворником — родишься вновь прорабом,
А после из прораба до министра дорастешь, -
Но, если туп, как дерево — родишься баобабом
И будешь баобабом тыщу лет, пока помрешь.

Досадно попугаем жить,
Гадюкой с длинным веком, -
Не лучше ли при жизни быть
Приличным человеком?

Так кто есть кто, так кто был кем? — мы никогда не знаем.
С ума сошли генетики от ген и хромосом.
Быть может, тот облезлый кот — был раньше негодяем,
А этот милый человек — был раньше добрым псом.

Я от восторга прыгаю,
Я обхожу искусы, -
Удобную религию
Придумали индусы!

Наум Коржавин

Довольно

Довольно!.. Хватит!.. Стала ленью грусть.
Гляжу на небо, как со дна колодца.
Я, может быть, потом еще вернусь,
Но то, что я покинул — не вернётся.Та ярость мыслей, блеск их остроты,
Та святость дружб, и нежность, и веселье.
Тот каждый день в плену тупой беды,
Как бы в чаду свинцового похмелья.…Там стыдно жить — пусть Бог меня простит.
Там ложь, как топь, и в топь ведёт дорога.
Но там толкает к откровенью стыд
И стыд приводит к постиженью Бога.Там невозможно вызволить страну
От мутных чар, от мёртвого кумира,
Но жизнь стоит всё время на кону,
И внятна связь судеб — своей и мира.Я в этом жил и возвращенья жду, -
Хоть дни мои глотает жизнь иная.
Хоть всё равно я многих не найду,
Когда вернусь… И многих — не узнаю.Пусть будет так… Устал я жить, стыдясь,
Не смог так жить… И вот — ушёл оттуда.
И не ушёл… Всё тех же судеб связь
Меня томит… И я другим — не буду.Всё та же ярость, тот же стыд во мне,
Всё то же слово с губ сейчас сорвётся.
И можно жить… И быть в чужой стране
Самим собой… И это — отзовётся.И там, и — здесь… Не лень, не просто грусть,
А вера в то, что всё не так уж страшно.
Что я — вернусь… Хоть если я вернусь,
Я буду стар. И будет всё неважно…

Роберт Рождественский

Только тебе

Было… Я от этого слова бегу,
И никак убежать не могу.
Было… Опустевшую песню свою
Я тебе на прощанье пою.
Было… Упрекать я тебя не хочу,
Не заплачу и не закричу.
Было… Не заплачу и не закричу.

Ладно. Пронеслось, прошумело, прошло.
Ладно. И земля не вздохнет тяжело.
Ладно. Не завянет ольха у воды,
Не растают полярные льды.
Ладно. Не обрушится с неба звезда,
И не встретимся мы никогда.
Ладно. Пусть не встретимся мы никогда.

Никогда тебя мне не забыть,
И пока живу на свете я,
Не забыть тебя, не разлюбить.
Ты судьба, судьба и жизнь моя.

Снова, не страшась молчаливых дорог,
Я однажды шагну за порог,
Снова я как будто по тонкому льду
В затаенную память приду.
Снова над бескрайней землею с утра
Зашумят и закружат ветра,
Снова над землею закружат ветра.

Солнце распахнет молодые лучи,
Ах, как будут они горячи.
Солнце будет царствовать в каждом окне,
Будет руки протягивать мне,
Солнце будет в небе огромном сиять,
И в него я поверю опять,
В солнце я однажды поверю опять.

Слышишь, я когда-нибудь встречу любовь,
Обязательно встречу любовь.
Слышишь, половодьем подступит она,
Будто утро наступит она.
Слышишь, я от счастья смеясь и любя,
В этот миг я забуду тебя,
Слышишь, в этот миг я забуду тебя.

Никогда тебя мне не забыть,
И пока живу на свете я,
Не забыть тебя, не разлюбить.
Ты судьба, судьба и жизнь моя.

Владимир Высоцкий

О фатальных датах и цифрах

Кто кончил жизнь трагически, тот истинный поэт,
А если в точный срок, так в полной мере:
На цифре 26 один шагнул под пистолет,
Другой же — в петлю слазил в «Англетере».А в тридцать три Христу — он был поэт, он говорил:
«Да не убий!» Убьёшь — везде найду, мол…
Но — гвозди ему в руки, чтоб чего не сотворил,
Чтоб не писал и чтобы меньше думал.С меня при цифре 37 в момент слетает хмель.
Вот и сейчас — как холодом подуло:
Под эту цифру Пушкин подгадал себе дуэль
И Маяковский лёг виском на дуло.Задержимся на цифре 37! Коварен Бог —
Ребром вопрос поставил: или — или!
На этом рубеже легли и Байрон, и Рембо,
А нынешние как-то проскочили.Дуэль не состоялась или перенесена,
А в тридцать три распяли, но не сильно,
А в тридцать семь — не кровь, да что там кровь! — и седина
Испачкала виски не так обильно.Слабо стреляться?! В пятки, мол, давно ушла душа?!
Терпенье, психопаты и кликуши!
Поэты ходят пятками по лезвию ножа
И режут в кровь свои босые души! На слово «длинношеее» в конце пришлось три «е».
«Укоротить поэта!» — вывод ясен.
И нож в него — но счастлив он висеть на острие,
Зарезанный за то, что был опасен! Жалею вас, приверженцы фатальных дат и цифр, —
Томитесь, как наложницы в гареме!
Срок жизни увеличился — и, может быть, концы
Поэтов отодвинулись на время!

Борис Корнилов

Елка

Рябины пламенные грозди,
и ветра голубого вой,
и небо в золотой коросте
над неприкрытой головой.
И ничего —
ни зла, ни грусти.
Я в мире темном и пустом,
лишь хрустнут под ногою грузди,
чуть-чуть прикрытые листом.
Здесь всё рассудку незнакомо,
здесь делай всё — хоть не дыши,
здесь ни завета,
ни закона,
ни заповеди,
ни души.
Сюда как бы всего к истоку,
здесь пухлым елкам нет числа.
Как много их…
Но тут же сбоку
еще одна произросла,
еще младенец двухнедельный,
он по колено в землю врыт,
уже с иголочки,
нательной
зеленой шубкою покрыт.
Так и течет, шумя плечами,
пошатываясь,
ну, живи,
расти, не думая ночами
о гибели и о любви,
что где-то смерть,
кого-то гонят,
что слезы льются в тишине
и кто-то на воде не тонет
и не сгорает на огне.
Живи —
и не горюй,
не сетуй,
а я подумаю в пути:
быть может, легче жизни этой
мне, дорогая, не найти.
А я пророс огнем и злобой,
посыпан пеплом и золой, —
широколобый,
низколобый,
набитый песней и хулой.
Ходил на праздник я престольный,
гармонь надев через плечо,
с такою песней непристойной,
что богу было горячо.
Меня ни разу не встречали
заботой друга и жены —
так без тоски и без печали
уйду из этой тишины.
Уйду из этой жизни прошлой,
веселой злобы не тая, —
и в землю втоптана подошвой —
как елка — молодость моя.

Эдуард Асадов

Души и вещи

Рождаясь, мы имеем преимущество
Пред тьмой страстей и всяческого зла.
Ведь мы в наш мир приходим без имущества,
Как говорят, «в чем мама родила»!

Живем, обарахляемся, хватаем
Шут знает что, бог ведает к чему!
Затем уходим в вековую тьму
И ничего с собой не забираем…

Ах вещи, вещи! — истуканы душ!
Ведь чем жадней мы их приобретаем,
Тем чаще что-то светлое теряем,
Да и мельчаем, кажется, к тому ж.

Порой глядишь — и вроде даже жутко:
Иной разбиться, кажется, готов
За модный гарнитур, транзистор, куртку,
За пару броских фирменных штанов!

Нет, никакой я в жизни не аскет!
Пусть будет вещь красивой и добротной,
Пусть будет модной, даже ультрамодной,
И не стареет даже двести лет!

И все же вещь, пусть славная-преславная,
Всего лишь вещь — и больше ничего!
И как же тот несчастен, для кого
Обарахляться в жизни — это главное!

Когда в ущерб душе и вопреки
Всему, что есть прекраснейшего в мире,
Тупеют люди в собственной квартире,
Лоснясь в довольстве, словно хомяки,

Хочу воскликнуть: — Не обидно ль вам
Смотреть на вещь, как бедуин на Мекку?.
Не человек принадлежит вещам,
А только вещи служат человеку!

Вы посмотрите: сколько же людей
Живет духовно ярко и красиво,
Пусть не без тряпок и не без вещей,
Но не от них им дышится счастливо!

Пусть вам искусства сердце беспокоят,
Молитесь хоть наукам, хоть стихам,
Но не молитесь никогда вещам,
Они, ей-богу, этого не стоят!

Александр Вертинский

Доченьки

У меня завелись ангелята,
Завелись среди белого дня!
Все, над чем я смеялся когда-то,
Все теперь восхищает меня!
Жил я шумно и весело — каюсь,
Но жена все к рукам прибрала.
Совершенно со мной не считаясь,
Мне двух дочек она родила.

Я был против. Начнутся пеленки…
Для чего свою жизнь осложнять?
Но залезли мне в сердце девчонки,
Как котята в чужую кровать!
И теперь, с новым смыслом и целью
Я, как птица, гнездо свое вью
И порою над их колыбелью
Сам себе удивленно пою:

«Доченьки, доченьки, доченьки мои!
Где ж вы, мои ноченьки, где вы, соловьи?»
Вырастут доченьки, доченьки мои…
Будут у них ноченьки, будут соловьи!

Много русского солнца и света
Будет в жизни дочурок моих.
И, что самое главное, это
То, что Родина будет у них!
Будет дом. Будет много игрушек,
Мы на елку повесим звезду…
Я каких-нибудь добрых старушек
Специально для них заведу!

Чтобы песни им русские пели,
Чтобы сказки ночами плели,
Чтобы тихо года шелестели,
Чтобы детства забыть не могли!
Правда, я постарею немного,
Но душой буду юн как они!
И просить буду доброго Бога,
Чтоб продлил мои грешные дни!

Вырастут доченьки, доченьки мои…
Будут у них ноченьки, будут соловьи!
А закроют доченьки оченьки мои —
Мне споют на кладбище те же соловьи.

Маргарита Алигер

Музыка

Я в комнате той, на диване промятом,
где пахнет мастикой и кленом сухим,
наполненной музыкой и закатом,
дыханием, голосом, смехом твоим.
Я в комнате той, где смущенно и чинно
стоит у стены, прижимается к ней
чужое разыгранное пианино,
как маленький памятник жизни твоей.
Всей жизни твоей. До чего же немного!
Неистовый, жадный, земной, молодой,
ты засветло вышел. Лежала дорога
по вольному полю, над ясной водой.
Все музыкой было — взвивался ли ветер,
плескалась ли рыба, текла ли вода,
и счастье играло в рожок на рассвете,
и в бубен безжалостный била беда.
И сердце твое волновалось, любило,
и в солнечном дождике смеха и слез
все музыкой было, все музыкой было,
все пело, гремело, летело, рвалось.
И ты, как присягу, влюбленно и честно,
почти без дыхания слушал ее.
В победное медное сердце оркестра
как верило бедное сердце твое!
На миг очутиться бы рядом с тобою,
чтоб всей своей силою, нежностью всей
донять и услышать симфонию боя,
последнюю музыку жизни твоей.
Она загремела, святая и злая,
и не было звуков над миром грозной.
И, музыки чище и проще не зная,
ты, раненный в сердце, склонился пред ней.
Навеки. И вот уже больше не будет
ни счастья, ни бед, ни обид, ни молвы,
и ласка моя никогда не остудит
горячей, бедовой твоей головы.
Навеки.
Мои опускаются руки.
Мои одинокие руки лежат…
Я в комнате той, где последние звуки,
как сильные, вечные крылья, дрожат.
Я в комнате той, у дверей, у порога,
у нашего прошлого на краю…
Но ты мне оставил так много, так много:
две вольные жизни — мою и твою.
Но ты мне оставил не жалобу вдовью
мою неуступчивую судьбу,
с ее задыханьями, жаром, любовью,
с ночною тревогой, трубящей в трубу.
Позволь мне остаться такой же, такою,
какою ты некогда обнял меня,
готовою в путь, непривычной к покою,
как поезда, ждущею встречного дня.
И верить позволь немудреною верой,
что все-таки быть еще счастью и жить,
как ты научил меня, полною мерой,
себя не умея беречь и делить.
Всем сердцем и всем существом в человеке,
страстей и порывов своих не тая,
так жить, чтоб остаться достойной навеки
и жизни и смерти такой, как твоя.

Андрей Дементьев

Колокола Хатыни

Вновь иней на деревьях стынет
По синеве, по тишине
Звонят колокола Хатыни…
И этот звон болит во мне.
Перед симфонией печали
Молчу и плачу в этот миг.
Как дети в пламени кричали!
И до сих пор не смолк их крик.
Над белой тишиной Хатыни
Колокола — как голоса
Тех,
Что ушли в огне и дыме
За небеса.
«Я — Анна, Анна, Анна!» — издалека…
«О где ты, мама, мама?» — издалека…
Старик с ребёнком через страх
Идёт навстречу.
Босой.
На бронзовых ногах.
Увековечен.
Один с ребёнком на руках.
Но жив старик.
Среди невзгод,
Как потерявшийся прохожий.
Который год, который год
Из дня того уйти не может.
Их согнали в сарай,
Обложили соломой и подожгли.
149 человек, из них 76 детей,
Легло в этой жуткой могиле.
Он слышит: по голосам —
Из автомата.
По детским крикам и слезам —
Из автомата.
По тишине и по огню —
Из автомата…
Старик всё плачет.
Не потому, что старый.
А потому, что никого не осталось.
Село оплакивать родное
Идёт в сожжённое село.
По вьюгам, ливням и по зною
Несёт он память тяжело.
Ему сюда всю жизнь ходить.
И до последних дней
149 душ хранить
В душе своей.
Теперь Хатынь — вся из гранита —
Печально трубы подняла…
Скрипят деревья, как калитка, —
Когда ещё здесь жизнь была.
Вновь иней на деревьях стынет.
По синеве, по тишине
Звонят колокола Хатыни.
И этот звон болит во мне…

Николай Рубцов

Философские стихи

За годом год уносится навек,
Покоем веют старческие нравы, —
На смертном ложе гаснет человек
В лучах довольства полного и славы!
К тому и шел! Страстей своей души
Боялся он, как буйного похмелья.
— Мои дела ужасно хороши! —
Хвалился с видом гордого веселья.
Последний день уносится навек…
Он слезы льет, он требует участья,
Но поздно понял, важный человек,
Что создал в жизни ложный облик счастья!
Значенье слез, которым поздно течь,
Не передать — близка его могила,
И тем острее мстительная речь,
Которою душа заговорила… Когда над ним, угаснувшим навек,
Хвалы и скорби голос раздавался, —
«Он умирал, как жалкий человек!» —
Подумал я, и вдруг заволновался:
«Мы по одной дороге ходим все. —
Так думал я. — Одно у нас начало,
Один конец. Одной земной красе
В нас поклоненье свято прозвучало!
Зачем же кто-то, ловок и остер, —
Простите мне — как зверь в часы охоты,
Так устремлен в одни свои заботы,
Что он толкает братьев и сестер?!»Пускай всю жизнь душа меня ведет!
— Чтоб нас вести, на то рассудок нужен!
— Чтоб мы не стали холодны как лед,
Живой душе пускай рассудок служит!
В душе огонь — и воля, и любовь! —
И жалок тот, кто гонит эти страсти,
Чтоб гордо жить, нахмуривая бровь,
В лучах довольства полного и власти!
— Как в трех соснах, блуждая и кружа,
Ты не сказал о разуме ни разу!
— Соединясь, рассудок и душа
Даруют нам — светильник жизни — разум! Когда-нибудь ужасной будет ночь.
И мне навстречу злобно и обидно
Такой буран засвищет, что невмочь,
Что станет свету белого не видно!
Но я пойду! Я знаю наперед,
Что счастлив тот, хоть с ног его сбивает,
Кто все пройдет, когда душа ведет,
И выше счастья в жизни не бывает!
Чтоб снова силы чуждые, дрожа,
Все полегли и долго не очнулись,
Чтоб в смертный час рассудок и душа,
Как в этот раз, друг другу
улыбнулись…

Евгений Евтушенко

Ольховая сережка

Уронит ли ветер
в ладони сережку ольховую,
начнет ли кукушка
сквозь крик поездов куковать,
задумаюсь вновь,
и, как нанятый, жизнь истолковываю
и вновь прихожу
к невозможности истолковать.
Себя низвести
до пылиночки в звездной туманности,
конечно, старо,
но поддельных величий умней,
и нет униженья
в осознанной собственной малости —
величие жизни
печально осознанно в ней.
Сережка ольховая,
легкая, будто пуховая,
но сдунешь ее —
все окажется в мире не так,
а, видимо, жизнь
не такая уж вещь пустяковая,
когда в ней ничто
не похоже на просто пустяк.
Сережка ольховая
выше любого пророчества.
Тот станет другим,
кто тихонько ее разломил.
Пусть нам не дано
изменить все немедля, как хочется, -
когда изменяемся мы,
изменяется мир.
И мы переходим
в какое-то новое качество
и вдаль отплываем
к неведомой новой земле,
и не замечаем,
что начали странно покачиваться
на новой воде
и совсем на другом корабле.
Когда возникает
беззвездное чувство отчаленности
от тех берегов,
где рассветы с надеждой встречал,
мой милый товарищ,
ей-богу, не надо отчаиваться —
поверь в неизвестный,
пугающе черный причал.
Не страшно вблизи
то, что часто пугает нас издали.
Там тоже глаза, голоса,
огоньки сигарет.
Немножко обвыкнешь,
и скрип этой призрачной пристани
расскажет тебе,
что единственной пристани нет.
Яснеет душа,
переменами неозлобимая.
Друзей, не понявших
и даже предавших, — прости.
Прости и пойми,
если даже разлюбит любимая,
сережкой ольховой
с ладони ее отпусти.
И пристани новой не верь,
если станет прилипчивой.
Призванье твое —
беспричальная дальняя даль.
С шурупов сорвись,
если станешь привычно привинченный,
и снова отчаль
и плыви по другую печаль.
Пускай говорят:
«Ну когда он и впрямь образумится!»
А ты не волнуйся —
всех сразу нельзя ублажить.
Презренный резон:
«Все уляжется, все образуется…»
Когда образуется все —
то и незачем жить.
И необъяснимое —
это совсем не бессмыслица.
Все переоценки
нимало смущать не должны, -
ведь жизни цена
не понизится
и не повысится —
она неизменна тому,
чему нету цены.
С чего это я?
Да с того, что одна бестолковая
кукушка-болтушка
мне долгую жизнь ворожит.
С чего это я?
Да с того, что сережка ольховая
лежит на ладони и,
словно живая,
дрожит…

Маргарита Алигер

По ком звонит колокол

Как странно томит нежаркое лето
звучаньем, плывущим со всех сторон,
как будто бы колокол грянул где-то
и над землей не смолкает звон.
Может быть, кто-то в пучине тонет?
Спасти его!
Поздно!
Уже утонул.
Колокол…
Он не звонит, а стонет,
и в стоне его океанский гул,
соль побережий
и солнце Кубы,
Испании перец и бычий пот.
Он застит глаза, обжигает губы
и передышки мне не дает.
Колокол…
Мне-то какое дело?
Того и в глаза не видала я…
Но почему-то вдруг оскудела,
осиротела судьба моя.
Как в комнате, в жизни пустынней стало,
словно бы вышел один из нас.
Навеки…
Я прощаться устала.
Колокол, это в который раз?
Неумолимы твои удары,
ритмичны, рассчитанны и верны.
Уходят, уходят мои комиссары,
мои командиры с моей войны.
Уходят, уходят широким шагом,
настежь двери,
рубя концы…
По-всякому им приходилось, беднягам,
но все-таки были они молодцы!
Я знаю, жизнь ненавидит пустоты
и, все разрешая сама собой,
наполнит, как пчелы пустые соты,
новым деяньем, новой судьбой.
Минут года, и вырастут дети,
окрепнут новые зеленя…
Но нет и не будет больше на свете
тех первых, тех дорогих для меня.
… В мире становится все просторней.
Время сечет вековые дубы.
Но остаются глубокие корни
таланта, работы, борьбы, судьбы.
Новых побегов я им желаю,
погожих, солнечных, ветреных дней.
Но колокол, колокол, не умолкая,
колокол стонет в душе моей.

Наум Коржавин

Гагринские элегии

1Осенним днём лежим под солнцем летним.
Но всё вокруг твердит: «Терять учись!»
Мы окунёмся в море — и уедем.
Не так же ль окунулись мы и в жизнь.
В любовь, тоску, в мечты, в переживанья,
В простую веру, что земля — твоя…
Хоть полный срок земного пребыванья
Нам краткий отпуск из небытия.
Как будто нам тут сил набраться нужно
И надышаться воздухом Земли, -
Чтоб с тем вернуться к месту вечной службы,
В постылый мрак, откуда мы пришли.
И, значит, всё, что любим, чем согреты,
Что нас терзало, смыслом озарив, -
Всё это вместе — только проблеск света,
Между двумя тоннелями разрыв.
И всё — как сон: надежда, вера, совесть,
Жар честолюбья, вдохновенность, цель…
…Идет разрывом бесконечный поезд
И тащит нас и наш вагон в тоннель.
А из тоннеля сзади нам на смену
Еще вагон ползёт — на ту же боль.
На тот же свет…
Ах, пусть в нем всё мгновенно,
Но только с ним я был самим собой.
Всё — только с ним… И мы болтать не вправе,
Что это миг… Нет, век живет душа!
Не с тем Господь нас в этот мир направил,
Чтоб мы прошли, ничем не дорожа.
Нет, пусть тут грязь, пускай соблазна много,
Здесь и Любви бывает торжество.
И только здесь дано постичь нам Бога
И заслужить прощение Его.
Всё только здесь… А будет ли награда
За это всё когда-нибудь потом, -
Об этом даже думать нам не надо,
Не надо торговаться… Суть не в том.2Осенним днем лежим под солнцем летним,
А дома осень — снег с дождем сейчас.
Мы окунёмся в море — и уедем.
И наша жизнь опять обступит нас —
Как снег и дождь…
Но не хочу впервые
Я снова в жизнь — за всё держать ответ.
Кто видел мир в минуты роковые,
Не столь блажен, как полагал поэт…

Андрей Вознесенский

Зов озера

Памяти жертв фашизма
Певзнер 1903, Сергеев 1934,
Лебедев 1916, Бирман 1938,
Бирман 1941, Дробот 1907…Наши кеды как приморозило.
Тишина.
Гетто в озере. Гетто в озере.
Три гектара живого дна.Гражданин в пиджачке гороховом
зазывает на славный клев,
только кровь
на крючке его крохотном,
кровь!«Не могу, — говорит Володька, -
а по рылу — могу,
это вроде как
не укладывается в мозгу! Я живою водой умоюсь,
может, чью-то жизнь расплещу.
Может, Машеньку или Мойшу
я размазываю по лицу.Ты не трожь воды плоскодонкой,
уважаемый инвалид,
ты пощупай ее ладонью —
болит! Может, так же не чьи-то давние,
а ладони моей жены,
плечи, волосы, ожидание
будут кем-то растворены? А базарами колоссальными
барабанит жабрами в жесть
то, что было теплом, глазами,
на колени любило сесть…»«Не могу, — говорит Володька, -
лишь зажмурюсь —
в чугунных ночах,
точно рыбы на сковородках,
пляшут женщины и кричат!»Третью ночь как Костров пьет.
И ночами зовет с обрыва.
И к нему
Является
Рыба
Чудо-юдо озерных вод!«Рыба,
летучая рыба,
с огневым лицом мадонны,
с плавниками белыми
как свистят паровозы,
рыба,
Рива тебя звали,
золотая Рива,
Ривка, либо как-нибудь еще,
с обрывком
колючей проволоки или рыболовным крючком
в верхней губе, рыба,
рыба боли и печали,
прости меня, прокляни, но что-нибудь ответь…»Ничего не отвечает рыба.Тихо.
Озеро приграничное.
Три сосны.
Изумленнейшее хранилище
жизни, облака, вышины.Лебедев 1916, Бирман 1941,
Румер 1902, Бойко оба 193
3.

Ольга Берггольц

Ленинградке

Еще тебе такие песни сложат,
Так воспоют твой облик и дела,
Что ты, наверно, скажешь: — Не похоже.
Я проще, я угрюмее была.

Мне часто было страшно и тоскливо,
Меня томил войны кровавый путь,
Я не мечтала даже стать счастливой,
Мне одного хотелось: отдохнуть…

Да, отдохнуть ото всего на свете —
От поисков тепла, жилья, еды.
От жалости к своим исчахшим детям,
От вечного предчувствия беды,

От страха за того, кто мне не пишет
(Увижу ли его когда-нибудь),
От свиста бомб над беззащитной крышей,
От мужества и гнева отдохнуть.

Но я в печальном городе осталась
Хозяйкой и служанкой для того.
Чтобы сберечь огонь и жизнь его.
И я жила, преодолев усталость.

Я даже пела иногда. Трудилась.
С людьми делилась солью и водой.
Я плакала, когда могла. Бранилась
С моей соседкой. Бредила едой.

И день за днем лицо мое темнело,
Седины появились на висках.
Зато, привычная к любому делу,
Почти железной сделалась рука.

Смотри, как цепки пальцы и грубы!
Я рвы на ближних подступах копала,
Сколачивала жесткие гробы
И малым детям раны бинтовала…

И не проходят даром эти дни,
Неистребим свинцовый их осадок:
Сама печаль, сама война глядит
Познавшими глазами ленинградок.

Зачем же ты меня изобразил
Такой отважной и такой прекрасной,
Как женщину в расцвете лучших сил,
С улыбкой горделивою и ясной?

Но, не приняв суровых укоризн,
Художник скажет с гордостью, с отрадой:
— Затем, что ты — сама любовь и жизнь,
Бесстрашие и слава Ленинграда!

Михаил Исаковский

Дума о Ленине

В Смоленской губернии, в хате холодной,
Зимою крестьянка меня родила.
И, как это в песне поется народной,
Ни счастья, ни доли мне дать не могла.Одна была доля — бесплодное поле,
Бесплодное поле да тощая рожь.
Одно было счастье — по будням ненастье,
По будням ненастье, а в праздники — дождь.Голодный ли вовсе, не очень ли сытый,
Я все-таки рос и годов с десяти
Постиг, что одна мне наука открыта —
Как лапти плести да скотину пасти.И плел бы я лапти… И, может быть, скоро
Уже обогнал бы отца своего…
Но был на земле человек, о котором
В ту пору я вовсе не знал ничего.Под красное знамя бойцов собирая,
Все тяготы жизни познавший вполне,
Он видел меня из далекого края,
Он видел и думал не раз обо мне.Он думал о том о бесправном народе,
Кто поздно ложился и рано вставал,
Кто в тяжком труде изнывал на заводе,
Кто жалкую нивку слезой поливал; Чьи в землю вросли захудалые хаты,
Чьи из году в год пустовали дворы;
О том, кто давно на своих супостатов
Точил топоры, но молчал до поры.Он стал и надеждой и правдой России,
И славой ее и счастливой судьбой.
Он вырастил, поднял могучие силы
И сам их повел на решительный бой.И мы, что родились в избе при лучине
И что умирали на грудах тряпья, -
От Ленина право на жизнь получили —
Все тысячи тысяч таких же, как я.Он дал моей песне тот голос певучий,
Что вольно плывет по стране по родной.
Он дал моей ниве тот колос живучий,
Который не вянет ни в стужу, ни в зной.И где бы я ни был, в какие бы дали
Ни шел я теперь по пути своему, -
и в дни торжества, и в минуты печали
Я сердцем своим обращаюсь к нему.И в жизни другого мне счастья не надо, -
Я счастья хотел и хочу одного:
Служить до последнего вздоха и взгляда
Живому великому делу его.

Александр Галич

Баллада о сознательности

Егор Петрович Мальцев
Хворает, и всерьез:
Уходит жизнь из пальцев,
Уходит из желез.

Из прочих членов тоже
Уходит жизнь его,
И вскорости, похоже,
Не будет ничего.

Когда нагрянет свора
Савеловских родных,
То что же от Егора
Останется для них?

Останется пальтишко,
Подушка, чтобы спать,
И книжка, и сберкнижка
На девять двадцать пять.

И таз, и две кастрюли,
И рваный подписной,
Просроченный в июле
Единый проездной.

И все. И нет Егора!
Был человек, и нет!
И мы об этом скоро
Узнаем из газет.

Пьют газировку дети
И пончики едят,
Ему ж при диабете —
Все это чистый яд!

Вот спит Егор в постели,
Почти что невесом,
И дышит еле-еле,
И смотрит дивный сон:

В большом красивом зале,
Резону вопреки,
Лежит Егор, а сзади
Знамена и венки.

И алым светом залит
Большой его портрет,
Но сам Егор не знает,
Живой он или нет.

Он смаргивает мошек,
Как смаргивал живой,
Но он вращать не может
При этом головой.

И дух по залу спертый,
Как в общей душевой,
И он скорее мертвый,
Чем все-таки живой.

Но хором над Егором —
Краснознаменный хор
Краснознаменным хором
Поет — вставай, Егор!

Вставай, Егор Петрович,
Во всю свою длину,
Давай, Егор Петрович,
Не подводи страну!

Центральная газета
Оповестила свет,
Что больше диабета
В стране Советской нет!

Пойми, что с этим, кореш,
Нельзя озорничать,
Пойми, что ты позоришь
Родимую печать!

Вставай, Егор Петрович,
Во всю свою длину,
Давай, вставай, Петрович,
Загладь свою вину!»

И сел товарищ Мальцев,
Услышав эту речь,
И жизнь его из пальцев
Не стала больше течь.

Егор трусы стирает,
Он койку застелил,
И тает, тает, тает
В крови холестерин…

По площади по Трубной
Идет он, милый друг,
И все ему доступно,
Что видит он вокруг!

Доступно кушать сласти
И газировку пить…
Лишь при Советской власти
Такое может быть!

Наум Коржавин

Я Вас любил, как я умел один

Я Вас любил, как я умел один.
А Вы любили роковых мужчин.
Они всегда смотрели сверху вниз,
они внушать умели: «Подчинись!»
Они считали: по заслугам честь,
и Вам казалось: в этом что-то есть.
Да, что-то есть, что ясно не вполне…
Ведь Вам казалось — пали Вы в цене,
Вас удивлял мой восхищенный взгляд,
Вы знали: так на женщин не глядят.
Взгляд снизу вверх… на Вас!.. Да это бред!
Вы ж были для меня легки, как свет.
И это понимали Вы подчас.
Но Вам казалось, я похож на Вас,
поскольку от любви не защищен,
а это значит — мужества лишен.
И шли в объятья подлинных мужчин,
и снова оставался я один.
Век мужества! Дела пошли всерьез.
И трудно я свое сквозь жизнь пронес.
И вот я жив… Но словно нет в живых
мужчин бывалых Ваших роковых.
Их рок поблек, сегодня рок иной.
Все чаще Вы, грустя, гордитесь мной.
А впрочем, что же — суета, дела…
Виню Вас? нет. Но просто жизнь прошла.
Себя виню. Понятно мне давно,
что снизу вверх на Вас смотреть грешно.
О, этот взгляд! Он Вам и дал пропасть.
Я верю, как в маяк, в мужскую власть.
Но лишь найдет, и вновь — пусть это грех,
смотрю на Вас, как прежде — снизу верх.
И униженья сердцу в этом нет…
Я знаю — Вы и впрямь легки, как свет.
Я знаю, это так — я вновь богат…
Но снова память гасит этот взгляд.
И потухает взгляд, хоть, может, он
теперь Вам вовсе не был бы смешон.

Эдуард Асадов

Учитесь

Учитесь мечтать, учитесь дружить,
Учитесь милых своих любить
И жить горячо и смело.
Воспитывать душу и силу чувств
Не только труднейшее из искусств,
Но сверхважнейшее дело!

— Позвольте, — воскликнет иной простак, -
Воспитывать чувства? Но как же так?
Ведь в столбик они не множатся!
Главное в жизни без лишних слов —
Это найти и добыть любовь,
А счастье само приложится!

Спорщики, спорщики! Что гадать,
Реку времен не вернете вспять,
Чтоб заново жить беспечно.
Так для чего ж повторять другим
Всех наших горьких ошибок дым,
Жизнь-то ведь быстротечна.

Нельзя не учась водить самолет,
Но разве же проще любви полет,
Где можно стократ разбиться?
Веру, тепло и сердечность встреч
Разве легко на земле сберечь?
Как же тут не учиться?!

Учитесь, товарищи, уступать,
Учитесь по совести поступать
И где бы ни пить — не упиться.
Не просто быть честным всегда и везде,
И чтобы быть верным в любой беде,
Трижды не грех учиться!

С готовой, красивой душой навек
Отнюдь не рождается человек,
Ничто ведь само не строится,
Уверен, что скромником и бойцом,
Отзывчивым, умницей, храбрецом —
Учатся и становятся!

Но как это сделать? Легко сказать!
Как сделать? А душу тренировать
На искренность, на заботы.
Как в спорте, как в музыке, как в труде
Тренаж нужен людям везде-везде,
Вот так и берут высоты.

Высоты всяческой красоты,
Любви и действительной доброты,
И нечего тут стыдиться!
Ведь ради того, чтоб не зря весь век
Носили мы звание Человек —
Стоит, друзья, учиться!

Белла Ахмадулина

Когда жалела я Бориса…

Когда жалела я Бориса,
а он меня в больницу вёз,
стихотворение «Больница»
в глазах стояло вместо слёз.

И думалось: уж коль поэта
мы сами отпустили в смерть
и как-то вытерпели это, —
всё остальное можно снесть.

И от минуты многотрудной
как бы рассудок ни устал, —
ему одной достанет чудной
строки про перстень и футляр.

Так ею любовалась память,
как будто это мой алмаз,
готовый в черный бархат прянуть,
с меня востребуют сейчас.

Не тут-то было! Лишь от улиц
меня отъединил забор,
жизнь удивленная очнулась,
воззрилась на больничный двор.

Двор ей понравился. Не меньше
ей нравились кровать, и суп,
столь вкусный, и больных насмешки
над тем, как бледен он и скуп.

Опробовав свою сохранность,
жизнь стала складывать слова
о том, что во дворе — о радость! —
два возлежат чугунных льва.

Львы одичавшие — привыкли,
что кто-то к ним щекою льнёт.
Податливые их загривки
клялись в ответном чувстве львов.

За все черты, чуть-чуть иные,
чем принято, за не вполне
разумный вид — врачи, больные —
все были ласковы ко мне.

Профессор, коей все боялись,
войдет со свитой, скажет: «Ну-с,
как ваши львы?» — и все смеялись,
что я боюсь и не смеюсь.

Все люди мне казались правы,
я вникла в судьбы, в имена,
и стук ужасной их забавы
в саду — не раздражал меня.

Я видела упадок плоти
и грубо поврежденный дух,
но помышляла о субботе,
когда родные к ним придут.

Пакеты с вредоносно-сильной
едой, объятья на скамье —
весь этот праздник некрасивый
был близок и понятен мне.

Как будто ничего вселенной
не обещала, не должна —
в алмазик бытия бесценный
вцепилась жадная душа.

Всё ярче над небесным краем
двух зорь единый пламень рос.
— Неужто всё еще играет
со львами? — слышался вопрос.

Как напоследок жизнь играла,
смотрел суровый окуляр.
Но это не опровергало
строки про перстень и футляр.

Владимир Маяковский

«Общее» и «мое»

Чуть-чуть еще, и он почти б
был положительнейший тип.
Иван Иваныч —
          чуть не «вождь»,
дана
  в ладонь
          вожжа ему.
К нему
   идет
       бумажный дождь
с припиской —
          «уважаемый».
В делах умен,
      в работе —
          быстр.
Кичиться —
       нет привычек.
Он
 добросовестный службист —
не вор,
   не волокитчик.
Велик
      его
       партийный стаж,
взгляни в билет —
          и ахни!
Карманы в ручках,
       а уста ж
сахарного сахарней.
На зависть
    легкость языка,
уверенно
       и пусто
он,
 взяв путевку из ЭМКА,
бубнит   
под Златоуста.
Поет
    на соловьиный лад,
играет
   слов
    оправою
«о здравии комсомолят,
о женском равноправии».
И, сняв
   служебные гужи,
узнавши,
      час который,
домой
      приедет, отслужив,
и…
 опускает шторы.
Распустит
     он
          жилет…
           и здесь,
— здесь
   частной жизни часики! —
преображается
      весьпо-третье-мещански.
Чуть-чуть
       не с декабристов
              род —
хоть предков
        в рамы рамьте!
Но
 сына
      за уши
      дерет
за леность в политграмоте.
Орет кухарке,
      разъярясь,
супом
   усом
       капая:
«Не суп, а квас,
         который раз,
пермячка сиволапая!..»
Живешь века,
      века учась
(гении
   не ро́дятся).
Под граммофон
         с подругой
              час
под сенью штор
          фокстротится.
Жена
    с похлебкой из пшена
сокращена
    за древностью.
Его
 вторая зам-жена
и хороша,
       и сложена,
и вымучена ревностью.
Елозя
     лапой по ногам,
ероша
     юбок утлость,
он вертит
        по́д носом наган:
«Ты с кем
        сегодня
         путалась?..»
Пожил,
   и отошел,
       и лег,
а ночь
      паучит нити…
Попробуйте,
        под потолок
теперь
   к нему
      взгляните!
И сразу
   он
    вскочил и взвыл.
Рассердится
       и визгнет:
«Не смейте
    вмешиваться
          вы
в интимность
      частной жизни!»
Мы вовсе
        не хотим бузить.
Мы кроем
    быт столетний.
Но, боже…
    Марксе, упаси
нам
 заниматься сплетней!
Не будем
       в скважины смотреть
на дрязги
       в вашей комнате.
У вас
    на дом
       из суток —
             треть,
но знайте
        и помните:
глядит
   мещанская толпа,
мусолит
      стол и ложе…
Как
 под стекляннейший колпак,
на время
       жизнь положим.
Идя
 сквозь быт
      мещанских клик,
с брезгливостью
          преувеличенной,
мы
 переменим
      жизни лик,
и общей,
      и личной.

Расул Гамзатов

Не торопись

Перевод Якова Козловского

Ты, на заре проснувшись, сделай милость,
Еще хоть миг с собой наедине
Побудь и вспомни все, что ночью снилось:
Смеялся или плакал ты во сне!

И глянь в окно: какая там погода,
Туманна ли округа иль светла?
Метет ли снег до края небосвода
Иль катятся дождинки вдоль стекла?

И если в этот час не бьет тревога,
Вдали обвалом сакли не снесло,
Не торопись и дьяволом с порога
Не прыгай, милый, в горское седло.

Не торопись, как деды завещали,
И всякий раз, с обычаем в ладу,
До каменной околицы вначале
Веди коня лихого в поводу.

Как часто мы, куда-то путь направив,
Брать скакунов не любим под уздцы
И, шпорами бока им окровавив,
Летим быстрей, чем царские гонцы.

У нас рубахи выцвели от соли
И капли пота льются на виски.
Позабываем спешиться мы в поле,
Остановиться около реки.

Ценить не научились мы поныне
Высоких слов и запросто порой,
Что произносят тихо на вершине,
Выкрикиваем громко под горой.

Нам осадить коней бы по старинке
Перед аулом, мудрыми слывя,
Чтоб разузнать, в нем свадьба иль поминки,
А мы влетаем голову сломя.

Герои оклеветанные пали
Не на дуэлях в наши времена,
Чьи в запоздалой, но святой печали
Воскрешены бесстрашно имена.

Не выносите спешных приговоров,
Не присуждайте наскоро наград,
Чтоб не краснеть, чтоб избежать укоров,
Когда в пути оглянетесь назад.

И мужество должно владеть собою!
Кто тороплив, кто ветреней молвы,
Тот без коня вернется с поля боя
Или верхом без глупой головы.

Я не зову к покою или спячке,
Я сам люблю дыхание грозы,
Но жизнь есть жизнь, а не бега, не скачки,
И в жизни добывают не призы.

Учи, поэт, суровые уроки
И не бери без боя города,
Чтоб наскоро написанные строки
Не рвать потом, сгорая от стыда.

Ты сел в седло, веселый иль угрюмый,
Не торопись, уму не прекословь,
На полпути, остановись, подумай,
И оглянись, и путь продолжи вновь!

Арсений Тарковский

После войны

I

Как дерево поверх лесной травы
Распластывает листьев пятерню
И, опираясь о кустарник, вкось
И вширь и вверх распространяет ветви,
Я вытянулся понемногу. Мышцы
Набухли у меня, и раздалась
Грудная клетка. Легкие мои
Наполнил до мельчайших альвеол
Колючий спирт из голубого кубка,
И сердце взяло кровь из жил, и жилам
Вернуло кровь, и снова взяло кровь, —
И было это как преображенье
Простого счастья и простого горя
В прелюдию и фугу для органа.

II

Меня хватило бы на все живое —
И на растения, и на людей,
В то время умиравших где-то рядом
В страданиях немыслимых, как Марсий,
С которого содрали кожу. Я бы
Ничуть не стал, отдав им жизнь, бедней
Ни жизнью, ни самим собой, ни кровью,
Но сам я стал как Марсий. Долго жил
Среди живых, и сам я стал как Марсий.

III

Бывает, в летнюю жару лежишь
И смотришь в небо, и горячий воздух
Качается, как люлька, над тобой,
И вдруг находишь странный угол чувств:
Есть в этой люльке щель, и сквозь нее
Проходит холод запредельный, будто
Какая-то иголка ледяная…

IV

Как дерево с подмытого обрыва,
Разбрызгивая землю над собой,
Обрушивается корнями вверх,
И быстрина перебирает ветви,
Так мой двойник по быстрине иной
Из будущего в прошлое уходит.
Вослед себе я с высоты смотрю
И за сердце хватаюсь. Кто мне дал
Трепещущие ветви, мощный ствол
И слабые, беспомощные корни?
Тлетворна смерть, но жизнь еще тлетворней,
И необуздан жизни произвол.
Уходишь, Лазарь? Что же, уходи!
Еще горит полнеба за спиною.
Нет больше связи меж тобой и мною.
Спи, жизнелюбец! Руки на груди
Сложи и спи!

V

Приди, возьми, мне ничего не надо,
Люблю — отдам и не люблю — отдам.
Я заменить хочу тебя, но если
Я говорю, что перейду в тебя,
Не верь мне, бедное дитя, я лгу…
О эти руки с пальцами, как лозы,
Открытые и влажные глаза,
И раковины маленьких ушей,
Как блюдца, полные любовной песни,
И крылья, ветром выгнутые круто…
Не верь мне, бедное дитя, я лгу,
Я буду порываться, как казнимый,
Но не могу я через отчужденье
Переступить, и не могу твоим
Крылом плеснуть, и не могу мизинцем
Твоим коснуться глаз твоих, глазами
Твоими посмотреть. Ты во сто крат
Сильней меня, ты — песня о себе,
А я — наместник дерева и неба
И осужден твоим судом за песню.

Белла Ахмадулина

Из стихов Турмана Торели

Грянула буря. На празднестве боли
хаосом крови пролился уют.
Я, ослепленный, метался по бойне,
где убивают, пока не убьют.В белой рубашке опрятного детства
шел я, теснимый золой и огнем,
не понимавший значенья злодейства
и навсегда провинившийся в нем.Я не узнал огнедышащей влаги.
Верил: гроза, закусив удила,
с алым закатом схватилась в овраге.
Я — ни при чем, и одежда бела.Кто убиенного слышал ребенка
крик поднебесный, — тот проклят иль мертв.
Больно ль, когда опьяневшая бойня
пьет свой багровый и приторный мед? Я не поддался двуликому ветру.
Вот я — в рубахе, невинной, как снег.
Ну, а душа? Ее новому цвету
нет ни прощенья, ни имени нет.Было, убило, прошло, миновало.
Сломаны — но расцвели дерева…
Что расплывается грязно и ало
в черной ночи моего существа? Глядит из бездны прежней жизни остов —
Потоки крови пестуют ладью.
Но ждет меня обетованный остров,
чьи суть и имя: я тебя люблю.Лишь я — его властитель и географ,
знаток его лазури и тепла.
Там — я спасен. Там — я святой Георгий,
поправший змия. Я люблю тебя.Среди растленья, гибели и блуда
смешна лишь мысль, что губы знали смех.
Но свет души, каким тебя люблю я,
в былую прелесть красит белый свет.Ночь непроглядна, непомерна стужа.
Куда мне плыть — не ведомо рулю.
Но в темноте победно и насущно
встает сиянье: я тебя люблю.Лишь этот луч хранит меня от бедствий,
и жизнь темна, да не вполне темна.
Меж обреченной плотью и меж бездной
есть дух живучий: я люблю тебя.Так я плыву с ослепшими очами.
И я еще вдохну и пригублю
заветный остров, где уже в начале
грядущий день и я тебя люблю.

Демьян Бедный

Эп!

Кто говорит: передышка.
Кто говорит: карачун.
Кто говорит: старой жизни отрыжка.
Кто говорит: новой жизни канун.
Выдался вечер погожий.
Тройка летит по Тверской.
Кучер-то, кучер какой краснорожий!
Весело окрик звучит кучерской:
— «Эп! Сторонися, прохожий»!..
Эп!..
Эп!.
Крик бесшабашный, на что-то похожий:
— «Нэп! Сторонися, прохожий!..
Нэп!.»Публика… Батюшки-светы!
Шику-то сколько, беда!
Барыни эвона как разодеты!..
Подняли головы вновь господа.
Ярко блестит магазея.
Выставка в каждом окне.
Публика топчется, жадно глазея.
Всё расхватает… По всякой цене!..
— «Эп! Сторонися, прохожий!..
Эп!
Эп!.»
Крик бесшабашный, на что-то похожий:
— «Нэп! Сторонися, прохожий!..
Нэп!.»Соболь, фальшивые блёстки…
Слой из румян и белил…
Роскошь и бедность… Девицы… Подростки…
Густо «панельный товар» повалил.
Всем — по одёжке дорожка:
Этим — в шикарный «Ампир»,
Этим туда, где не шёлк, а рогожка,
В тёмный вонючий, сивушный трактир.
— «Эп! Сторонися, прохожий!..
Эп!..
Эп!.»
Крик бесшабашный, на что-то похожий:
— «Нэп! Сторонися, прохожий!
Нэп!.»Кружев прозрачная пена…
Ножек приманчивый взлёт.
— «Митя… Нам море теперь по колена…
Всю, брат, Расею возьмём в переплёт!..
Митя… Поедем к цыганам!..»
— «Тройкою?..»
— «Тр-рой-ку скарей!.»
— «Нищие… Чорт их несёт к ресторанам…
Клянчат, мерзавцы, у каждых дверей!»
— «Эп! Сторонися, прохожий!
Эп!
Эп!.»
Крик бесшабашный, на что-то похожий:
— «Нэп! Сторонися прохожий!
Нэп!.»Дробь выбивают копыта
Взмыленных, быстрых коней.
Отзвук ли это минувшего быта?
Иль первоцвет наступающих дней?
Выдался вечер пригожий.
Тройка летит по Тверской.
Кучер-то, кучер какой краснорожий!
Весело окрик звучит кучерской:
— «Эп! Сторонися, прохожий!
Эп!
Эп!.»
Окрик разгульный, на что-то похожий:
— «Нэп! Сторонися, прохожий!
Нэп!.»

Владимир Маяковский

Версаль

По этой
    дороге,
        спеша во дворец,
бесчисленные Людовики
трясли
   в шелках
        золочёных каретц
телес
   десятипудовики.
И ляжек
    своих
       отмахав шатуны,
по ней,
   марсельезой пропет,
плюя на корону,
        теряя штаны,
бежал
   из Парижа
        Капет.
Теперь
   по ней
      весёлый Париж
гоняет
   авто рассияв, —
кокотки,
    рантье, подсчитавший барыш,
американцы
      и я.
Версаль.
    Возглас первый:
«Хорошо жили стервы!»
Дворцы
    на тыщи спален и зал —
и в каждой
     и стол
        и кровать.
Таких
   вторых
       и построить нельзя —
хоть целую жизнь
         воровать!
А за дворцом,
       и сюды
           и туды,
чтоб жизнь им
       была
          свежа,
пруды,
   фонтаны,
        и снова пруды
с фонтаном
      из медных жаб.
Вокруг,
   в поощренье
         жантильных манер,
дорожки
    полны статуями —
везде Аполлоны,
        а этих
           Венер
безруких, —
      так целые уймы.
А дальше —
     жилья
        для их Помпадурш —
Большой Трианон
         и Маленький.
Вот тут
   Помпадуршу
         водили под душ,
вот тут
    помпадуршины спаленки.
Смотрю на жизнь —
          ах, как не нова!
Красивость —
       аж дух выматывает!
Как будто
     влип
        в акварель Бенуа,
к каким-то
     стишкам Ахматовой.
Я все осмотрел,
        поощупал вещи.
Из всей
    красотищи этой
мне
  больше всего
         понравилась трещина
на столике
     Антуанетты.
В него
   штыка революции
            клин
вогнали,
    пляша под распевку,
когда
   санкюлоты
         поволокли
на эшафот
     королевку.
Смотрю,
    а всё же —
         завидные видики!
Сады завидные —
         в розах!
Скорей бы
     культуру
         такой же выделки,
но в новый,
      машинный ро́змах!
В музеи
    вот эти
        лачуги б вымести!
Сюда бы —
     стальной
          и стекольный
рабочий дворец
        миллионной вместимости, —
такой,
   чтоб и глазу больно.
Всем,
   ещё имеющим
          купоны
              и монеты,
всем царям —
       ещё имеющимся —
                в назидание:
с гильотины неба,
         головой Антуанетты,
солнце
    покатилось
          умирать на зданиях.
Расплылась
      и лип
         и каштанов толпа,
слегка
   листочки ворся.
Прозрачный
      вечерний
           небесный колпак
закрыл
    музейный Версаль.

Эдуард Асадов

Женщина сказала мне однажды

Женщина сказала мне однажды:
— Я тебя люблю за то, что ты
Не такой, как многие, не каждый,
А душевной полон красоты.

Ты прошел суровый путь солдата,
Не растратив вешнего огня.
Все, что для тебя сегодня свято,
То отныне свято для меня.

В думах, в сердце только ты один.
Не могу любить наполовину,
Мир велик, но в нем один мужчина.
Больше нету на земле мужчин.

Мне с тобою не страшны тревоги.
Дай мне руку! Я не подведу.
Сквозь невзгоды, по любой дороге
Хоть до звезд, счастливая, дойду!

Годы гасли, снова загорались
Вешними зарницами в реке.
И слова хорошие остались
Легкой рябью где-то вдалеке.

И теперь я должен был узнать,
Что весь мир — курорты с магазинами
И что свет наш заселен мужчинами
Гуще, чем я мог предполагать.

А потом та женщина, в погоне
За улыбкой нового тепла,
Выдернула руку из ладони
И до звезд со мною не дошла…

Жизнь опять трудна, как у солдата.
Годы, вьюги, версты впереди…
Только верю все же, что когда-то
Встретится мне женщина в пути.

Из таких, кто верности не губит,
Ни рубля не ищет, ни венца,
Кто коли полюбит, то полюбит,
Только раз и только до конца.

Будет звездным глаз ее сияние,
И, невзгоды прошлого гоня,
В синий, вечер нашего свидания
Мне она расскажет про меня.

— Как же ты всю жизнь мою измерила?
Ворожила? —

Улыбнется: — Нет,
Просто полюбила и поверила,
А для сердца — сердце не секрет!

И пойду я, тихий и торжественный,
Сквозь застывший тополиный строй.
Словно в праздник, радостью расцвеченный,
Не постылый вновь и не чужой.

И, развеяв боль, как горький пепел,
Так скажу я той, что разлюбила:
— Нынче в мире женщину я встретил,
Что меня для счастья воскресила!

Белла Ахмадулина

Так бел, что опаляет веки…

Так бел, что опаляет веки,
кратчайшей ночи долгий день,
и белоручкам белошвейки
прощают молодую лень.

Оборок, складок, кружев, рюшей
сегодня праздник выпускной
и расставанья срок горючий
моей черемухи со мной.

В ночи девичьей, хороводной
есть болетворная тоска.
Ее, заботой хлороформной,
туманят действия цветка.

Воскликнет кто-то: знаем, знаем!
Приелся этот ритуал!
Но всех поэтов всех избранниц
кто не хулил, не ревновал?

Нет никого для восклицаний:
такую я сыскала глушь,
что слышно, как, гонимый цаплей,
в расщелину уходит уж.

Как плавно выступала пава,
пока была ее пора! —
опалом пагубным всплывала
и Анной Павловой плыла.

Еще ей рукоплещут ложи,
еще влюблен в нее бинокль —
есть время вымолвить: о Боже! —
нет черт в ее лице больном.

Осталась крайность славы: тризна.
Растенье свой триумф снесло,
как знаменитая артистка, —
скоропостижно и светло.

Есть у меня чулан фатальный.
Его окно темнит скала.
Там долго гроб стоял хрустальный,
и в нем черемуха спала.

Давно в округе обгорело,
быльем зеленым поросло
ее родительское древо
и все недальнее родство.

Уж примерялись банты бала.
Пылали щеки выпускниц.
Красавица не открывала
дремотно-приторных ресниц.

Пеклась о ней скалы дремучесть
все каменистей, все лесней.
Но я, любя ее и мучась, —
не королевич Елисей.

И главной ночью длинно-белой,
вблизи неутолимых глаз,
с печальной грацией несмелой
царевна смерти предалась.

С неизъяснимою тоскою,
словно былую жизнь мою,
я прах ее своей рукою
горы подножью отдаю.

— Еще одно настало лето, —
сказала девочка со сна.
Я ей заметила на это:
— Еще одна прошла весна.

Но жизнь свежа и беспощадна:
в черемухи прощальный день
глаз безутешный — мрачно, жадно
успел воззриться на сирень.

Николай Рубцов

Вечерние стихи

Когда в окно осенний ветер свищет
И вносит в жизнь смятенье и тоску, —
Не усидеть мне в собственном жилище,
Где в час такой меня никто не ищет, —
Я уплыву за Вологду-реку! Перевезет меня дощатый катер
С таким родным на мачте огоньком!
Перевезет меня к блондинке Кате,
С которой я, пожалуй что некстати,
Так много лет — не больше чем знаком.Она спокойно служит в ресторане,
В котором дело так заведено,
Что на окне стоят цветы герани,
И редко здесь бывает голос брани,
И подают кадуйское вино.В том ресторане мглисто и уютно,
Он на волнах качается чуть-чуть,
Пускай сосед поглядывает мутно
И задает вопросы поминутно, —
Что ж из того? Здесь можно отдохнуть! Сижу себе, разглядываю спину
Кого-то уходящего в плаще,
Хочу запеть про тонкую рябину,
Или про чью-то горькую чужбину,
Или о чем-то русском вообще.Вникаю в мудрость древних изречений
О сложном смысле жизни на земле.
Я не боюсь осенних помрачений!
Я полюбил ненастный шум вечерний,
Огни в реке и Вологду во мгле.Смотрю в окно и вслушиваюсь в звуки,
Но вот, явившись в светлой полосе,
Идут к столу, протягивают руки
Бог весть откуда взявшиеся други,
— Скучаешь?
— Нет! Присаживайтесь все.Вдоль по мосткам несется листьев ворох, —
Видать в окно — и слышен ветра стон,
И слышен волн печальный шум и шорох,
И, как живые, в наших разговорах
Есенин, Пушкин, Лермонтов, Вийон.Когда опять на мокрый дикий ветер
Выходим мы, подняв воротники,
Каким-то грустным таинством на свете
У темных волн, в фонарном тусклом свете
Пройдет прощанье наше у реки.И снова я подумаю о Кате,
О том, что ближе буду с ней знаком,
О том, что это будет очень кстати,
И вновь домой меня увозит катер
С таким родным на мачте огоньком…

Евгений Евтушенко

Когда мужчине сорок лет

Когда мужчине сорок лет,
ему пора держать ответ:
душа не одряхлела? -
перед своими сорока,
и каждой каплей молока,
и каждой крошкой хлеба. Когда мужчине сорок лет,
то снисхожденья ему нет
перед собой и перед богом.
Все слезы те, что причинил,
все сопли лживые чернил
ему выходят боком. Когда мужчине сорок лет,
то наложить пора запрет
на жажду удовольствий:
ведь если плоть не побороть,
урчит, облизываясь, плоть —
съесть душу удалось ей. И плоти, в общем-то, кранты,
когда вконец замуслен ты,
как лже-Христос, губами.
Один роман, другой роман,
а в результате лишь туман
и голых баб — как в бане. До сорока яснее цель.
До сорока вся жизнь как хмель,
а в сорок лет — похмелье.
Отяжелела голова.
Не сочетаются слова.
Как в яме — новоселье. До сорока, до сорока
схватить удачу за рога
на ярмарку мы скачем,
а в сорок с ярмарки пешком
с пустым мешком бредем тишком.
Обворовали — плачем. Когда мужчине сорок лет,
он должен дать себе совет:
от ярмарки подальше.
Там не обманешь — не продашь.
Обманешь — сам уже торгаш.
Таков закон продажи. Еще противней ржать, дрожа,
конем в руках у торгаша,
сквалыги, живоглота.
Два равнозначные стыда:
когда торгуешь и когда
тобой торгует кто-то. Когда мужчине сорок лет,
жизнь его красит в серый цвет,
но если не каурым —
будь серым в яблоках конем
и не продай базарным днем
ни яблока со шкуры. Когда мужчине сорок лет,
то не сошелся клином свет
на ярмарочном гаме.
Все впереди — ты погоди.
Ты лишь в комедь не угоди,
но не теряйся в драме! Когда мужчине сорок лет,
или распад, или расцвет —
мужчина сам решает.
Себя от смерти не спасти,
но, кроме смерти, расцвести
ничто не помешает.

Евгений Евтушенко

Просека

Моё человечество
входит бочком в магазин,
сначала идёт
к вяловатой проросшей картошке,
потом выбирает
большой-пребольшой апельсин,
но так, чтобы кожа
была бы как можно потоньше.
Моё человечество
крутит баранку такси
с возвышенным видом
всезнающего снисхожденья,
и, булькнув свистулькой,
как долго его ни проси,
само у себя
отбирает права на вожденье.
Моё человечество —
это прохожий любой.
Моё человечество —
строит,
слесарит,
рыбачит,
и в тёмном углу
с оттопыренной нижней губой
моё человечество,
кем-то обижено, плачет.
И я человек,
и ты человек,
и он человек,
а мы обижаем друг друга,
как самонаказываемся,
стараемся взять
друг над другом
отчаянно верх,
но если берём,
то внизу незаметно оказываемся.
Моё человечество,
что мы так часто грубим?
Нам нет извиненья,
когда мы грубим, лишь отругиваясь, —
ведь грубость потом,
как болезнь, переходит к другим,
и снова от них
возвращается к нам
наша грубость.
Грубит продавщица,
и официантка грубит.
Кассирша на жалобной книге
седалищем расположилась,
но эта их грубость —
лишь голос их тайных обид
на грубость чужую,
которая в них отложилась.
Моё человечество,
будем друг к другу нежней.
Давайте-ка вдруг
удивимся по-детски в толчище,
как сыплется солнце
с поющих о жизни ножей,
когда на педаль
нажимает, как Рихтер, точильщик.
Моё человечество,
нет невиновных ни в чём.
Мы все виноваты,
когда мы резки,
торопливы,
и если в толпе
мы толкаем кого-то плечом,
то всё человечество
можем столкнуть, как с обрыва.
Моё человечество —
это любое окно.
Моё человечество —
это собака любая,
и пусть я живу,
сколько будет мне жизнью дано,
но пусть я живу,
за него каждый день погибая.
Моё человечество
спит у меня на руке.
Его голова
у меня на груди улегается,
и я, прижимаясь
к его беззащитной щеке,
щекой понимаю —
оно в темноте улыбается.

Эдуард Асадов

Клейкие руки

Сколько рук мы в жизни пожимаем,
Ледяных и жарких, как огонь?
Те мы помним, эти — забываем,
Но всегда ль, где надо, ощущаем,
Что пожали «клейкую ладонь»?

Руки эти вроде бы такие,
Как у всех. Но к пальцам этих рук
Липнет все: предметы дорогие
И совсем дешевые, любые.
Руки-щуки, даже хуже щук.

Надо ли греметь о них стихами?
Может, это проза, ерунда?
Надо, надо! Ибо вместе с нами
Руки эти всюду и всегда!

Очень надо! Потому что нету
Ничего, наверное, подлей,
Чем лишенный запаха и цвета,
Этот самый ядовитый клей.

На полях, на фабриках, в науке,
Рядом с жизнью честной и прямой,
Липкие и подленькие руки
Вечно прячут что-то за спиной.

И отнюдь как будто бы не воры,
Скажешь так — презреньем обольют,
А ведь тащат, а ведь прут и прут
Все, что скрыто от чужого взора.

Посмотрите только: что же это?
Вроде бы по крохам тут и там:
Овощи, продукты, сигареты,
Лаки, пряжа, плитка для паркета —
Так и липнут к этим вот рукам.

Прут со строек плинтусы и доски!
Без зазренья совести берут
Краски, гвозди, ящики с известкой.
Дай им денег да стакан «Московской»,
И фундамент, кажется, упрут!

Клейкие, пронырливые руки!
Как сыскать спасения от них?!
И в литературе и в науке
Тащат строчки, мысли. Эти «щуки»
Во сто крат зубастее речных.

У себя — кощеевское царство:
За копейку слопают живьем.
Вот иное дело — государство.
Тут — раздолье! Наберись нахальства
И тащи. Не жалко, не свое!

А ведь в целом это — миллионы!
Это спирта целая Ока,
Тонны рыбы, Эльбрусы капрона,
Айсберги бетона и картона,
Горы хлеба, реки молока!

И пока от житницы Отчизны
Этих рук, как псов, не отогнать,
О какой там распрекрасной жизни
Можно говорить или мечтать?

Кто-то скажет с удивленным взглядом!
— Ну о чем тут, извините, речь?
Есть закон, милиция… — Не надо!
Этим зла под корень не пресечь!

— Нет, — скажу я, — дорогие люди,
Зло это подвластно только нам.
Ничего-то доброго не будет,
Если каждый резко не осудит
И не хлопнет где-то по рукам.

Вот по тем, что хапают и прячут,
Чтоб отсохли, к черту, как одна!
Ничего, что трудная задача
Мы ее осилим, а иначе
Грош нам всем, товарищи, цена!

Эдуард Асадов

Слово о любви

Любить — это прежде всего отдавать.
Любить — значит чувства свои, как реку,
С весенней щедростью расплескать
На радость близкому человеку.

Любить — это только глаза открыть
И сразу подумать еще с зарею:
Ну чем бы порадовать, одарить
Того, кого любишь ты всей душою?!

Любить — значит страстно вести бои
За верность и словом, и каждым взглядом,
Чтоб были сердца до конца свои
И в горе и в радости вечно рядом.

А ждет ли любовь? Ну конечно, ждет!
И нежности ждет и тепла, но только
Подсчетов бухгалтерских не ведет:
Отдано столько-то, взято столько.

Любовь не копилка в зашкафной мгле.
Песне не свойственно замыкаться.
Любить — это с радостью откликаться
На все хорошее на земле!

Любить — это видеть любой предмет,
Чувствуя рядом родную душу:
Вот книга — читал он ее или нет?
Груша… А как ему эта груша?

Пустяк? Отчего? Почему пустяк?!
Порой ведь и каплею жизнь спасают.
Любовь — это счастья вишневый стяг,
А в счастье пустячного не бывает!

Любовь — не сплошной фейерверк страстей.
Любовь — это верные в жизни руки,
Она не страшится ни черных дней,
Ни обольщений и ни разлуки.

Любить — значит истину защищать,
Даже восстав против всей вселенной.
Любить — это в горе уметь прощать
Все, кроме подлости и измены.

Любить — значит сколько угодно раз
С гордостью выдержать все лишенья,
Но никогда, даже в смертный час,
Не соглашаться на униженья!

Любовь — не веселый бездумный бант
И не упреки, что бьют под ребра.
Любить — это значит иметь талант,
Может быть, самый большой и добрый.

И к черту жалкие рассужденья,
Все чувства уйдут, как в песок вода.
Временны только лишь увлеченья.
Любовь же, как солнце, живет всегда!

И мне наплевать на циничный смех
Того, кому звездных высот не мерить.
Ведь эти стихи мои лишь для тех,
Кто сердцем способен любить и верить!

Эдуард Асадов

Любовь и трусость

Почему так нередко любовь непрочна?
Несхожесть характеров? Чья-то узость?
Причин всех нельзя перечислить точно,
Но главное все же, пожалуй, трусость.

Да, да, не раздор, не отсутствие страсти,
А именно трусость — первопричина.
Она-то и есть та самая мина,
Что чаще всего подрывает счастье.

Неправда, что будто мы сами порою
Не ведаем качеств своей души.
Зачем нам лукавить перед собою,
В основе мы знаем и то и другое,
Когда мы плохи и когда хороши.

Пока человек потрясений не знает,
Не важно — хороший или плохой,
Он в жизни обычно себе разрешает
Быть тем, кто и есть он. Самим собой.

Но час наступил — человек влюбляется
Нет, нет, на отказ не пойдет он никак.
Он счастлив. Он страстно хочет понравиться.
Вот тут-то, заметьте, и появляется
Трусость — двуличный и тихий враг.

Волнуясь, боясь за исход любви
И словно стараясь принарядиться,
Он спрятать свои недостатки стремится,
Она — стушевать недостатки свои.

Чтоб, нравясь быть самыми лучшими, первыми,
Чтоб как-то «подкрасить» характер свой,
Скупые на время становятся щедрыми,
Неверные — сразу ужасно верными.
А лгуньи за правду стоят горой.

Стремясь, чтобы ярче зажглась звезда,
Влюбленные словно на цыпочки встали
И вроде красивей и лучше стали.
«Ты любишь?» — «Конечно!»
«А ты меня?» — «Да!»

И все. Теперь они муж и жена.
А дальше все так, как случиться и должно;
Ну сколько на цыпочках выдержать можно?!
Вот тут и ломается тишина…

Теперь, когда стали семейными дни,
Нет смысла играть в какие-то прятки.
И лезут, как черти, на свет недостатки,
Ну где только, право, и были они?

Эх, если б любить, ничего не скрывая,
Всю жизнь оставаясь самим собой,
Тогда б не пришлось говорить с тоской:
«А я и не думал, что ты такая!»
«А я и не знала, что ты такой!»

И может, чтоб счастье пришло сполна,
Не надо душу двоить свою.
Ведь храбрость, пожалуй, в любви нужна
Не меньше, чем в космосе иль в бою!