Вот ворона сидит на заборе.
Все амбары давно на запоре.
Все обозы прошли, все подводы,
Наступила пора непогоды.
Суетится она на заборе.
Горе ей. Настоящее горе!
Ведь ни зернышка нет у вороны
И от холода нет обороны…
Ты не вейся, чёрный ворон,
Не маши бойцу крылом,
Не накличешь сердцу горя,
Всё равно своё возьмём! В ночки тёмные, чужие
Всё мне снятся Жигули…
Ой, не спите, часовые,
Как бы нас не обошли.
Вот двое влюблённых на лоне природы
Читают стихи и жуют бутерброды.
Две толстых вороны на ветках сухих
Сидят и внимательно слушают их.
Уходят… И вслед за четою влюблённой
На место свиданья слетают вороны,
И крошки клюют на примятой траве,
И долго стоят голова к голове.
Если ворон в вышине,
дело, стало быть, к войне.
Чтобы не было войны,
надо ворона убить.
Чтобы ворона убить,
надо ружья зарядить.
А как станем заряжать,
всем захочется стрелять.
Ну, а как стрельба пойдет,
пуля дырочку найдет.
Ей не жалко никого,
ей попасть бы хоть в кого,
хоть в чужого, хоть в свово.
Во, и боле ничего.
Во, и боле ничего.
Во, и боле никого.
Кроме ворона того:
стрельнуть некому в него.
В плен — приказ — не сдаваться! Они не сдаются,
Хоть им никому не иметь орденов.
Только чёрные вороны стаею вьются
Над трупами наших бойцов.Бог войны — по цепям на своей колеснице.
И, в землю уткнувшись, солдаты лежат.
Появились откуда-то белые птицы
Над трупами наших солдат.После смерти для всех свои птицы найдутся,
Так и белые птицы — для наших бойцов.
Ну, а вороны — словно над падалью — вьются
Над чёрной колонной врагов.
Прилетела ворона издалеча — какова птица, такова ей и встречаСмотрят наши: «Гитлер! Вона!»
«Что за шут!
С неба падает корона —
Парашют!» «Уцепился за корону
Гитлер-пес».
«Вон какую к нам ворону
Черт принес!» Ошарашенного гада
Жуть берет.
«Ай, не нада! Ай, не нада!» —
Он орет. В страхе бельма гад таращит;
«Ой, беда!
Ой, меня корона тащит
Не туда! Как убрать мне ноги, плечи
И живот?
Не такой желал я встречи,
Либер готт! Дайте место, где я сяду
Без помех!»
Но в ответ раздался гаду
Грозный смех: «Опускайся, медлить неча!
Дело — гут:
Где ни сядешь, будет встреча,
Как и тут!» «Погляди кругом, ворона:
Всё полки».
«Опускайся вместо трона
На штыки!»
Как-то раз Попугай начал хвастаться всем вокруг:
— Я умею говорить по-человечьи! Больше вы не услышите от меня ни одного слова на птичьем языке!
— Ох, ох! — разохались трясогузки. Вот умница! Он будет говорить только по-человечьи!
— Он умеет говорить по-человечьи? — переспросил старый Ворон.
— Ну что ж! Это неплохо! Но это еще не значит, что он умнее всех! Я тоже знаю несколько человечьих слов, но я при этом не считаю себя мудрецом!
— А вы поговорите с ним по-человечьи! — затрещали трясогузки. — На птичьем языке он и разговаривать с вами не станет. Вот увидите!
— Попробуем! — сказал Ворон и перелетел туда, где сидел очень важный попугай.
— Здравствуйте! — представился Ворон на чистом человечьем языке. Здравствуйте! Я — Ворон!
— Попка-дурак! Попка-дурак! — важно ответил ему Попугай тоже по-человечьи. — Попка-дурак!
— Вы слышите? — восхитились трясогузки. Он вас убедил?
— Да уж! — сказал Ворон. — Я с ним согласен!
Дайте собакам мяса —
Может, они подерутся.
Дайте похмельным кваса —
Авось они перебьются.
Чтоб не жиреть воронам —
Ставьте побольше пугал.
А чтоб любить влюбленным
Дайте укромный угол.
В землю бросайте зерна —
Может, появятся всходы.
Ладно, я буду покорным —
Дайте же мне свободу!
Псам мясные ошметки
Дали, — а псы не подрались.
Дали пьяницам водки, —
А они отказались.
Люди ворон пугают, —
А воронье не боится.
Пары соединяют, —
А им бы разъединиться.
Лили на землю воду —
Нету колосьев — чудо!
Мне вчера дали свободу.
Что я с ней делать буду?
Черный ворон сквозь белое облако глянет —
значит, скоро кровавая музыка грянет.
В генеральском мундире стоит дирижер,
перед ним — под машинку остриженный хор.
У него — руки в белых перчатках.
Песнопенье, знакомое с давешних пор,
возникает из слов непечатных.Постепенно вступают штыки и мортиры —
значит, скоро по швам расползутся мундиры,
значит, скоро сподобимся есть за двоих,
забывать мертвецов и бояться живых,
прикрываться истлевшею рванью…
Лишь бы только не спутать своих и чужих,
то проклятья, то гимны горланя.Разыгрался на славу оркестр допотопный.
Все наелись от пуза музыки окопной.
Дирижер дирижера спешит заменить.
Те, что в поле вповалку (прошу извинить),
с того ворона взоров не сводят,
и кого хоронить, и кому хоронить —
непонятно… А годы уходят.Все кончается в срок. Лишней крови хватает.
Род людской ведь не сахар: авось не растает.
Двое живы (покуда их вексель продлен),
третий (лишний, наверно) в раю погребен,
и земля словно пух под лопатой…
А над ними с прадедовых самых времен —
черный ворон, во всем виноватый.
Мчится Конь — без дорог, отвергая дорогу любую.
Вслед мне каркает ворон злоокий: живым я не буду.
Мчись, Мерани, пока не паду я на землю сырую!
С ветром бега смешай моих помыслов мрачную бурю! Нет предела тебе! Лишь прыжка опрометчивость страстная —
Над водою, горою, над бездною бедствия всякого.
Мой летящий, лети, сократи мои муки и странствия.
Не жалей, не щади твоего безрассудного всадника! Пусть отчизну покину, лишу себя друга и сверстника,
Не увижу родных и любимую, сладкоречивую, —
Но и в небе чужбины звезда моей родины светится,
Только ей я поведаю тайну страдания чистую! Все, что в сердце осталось, — влеку я во мглу голубую,
Все, что в разуме живо, — безумному бегу дарую!
С ветром бега смешай моих помыслов мрачную бурю!
Мчись, Мерами, пока не паду я на землю сырую! Пусть не ведать мне ласки родного кладбища пустынного,
Тени предков со мной не поделятся миром и славою!
Черный ворон мне роет могилу средь поля постылого.
И останки костей моих будут для вихря забавою.Не сойдутся родные — простить мне грехи и провинности,
Не заплачет любимая — крикнут голодные коршуны!
Мчись, Мерани, вперед, за пределы судьбы меня вынеси,
Не бывал я покорным и впредь не узнаю покорности! Пусть отвергнутый всеми и проклятый всеми, умру я.
Враг судьбы — презираю разящую силу слепую!
Мчись, Мерани, пока не упал я на землю сырую!
С ветром бега смешай моих помыслов мрачную бурю! Не бесплодно стремленье души обреченной и раненой!
Мой собрат небывалый продолжит прыжок мой над пропастью.
Неспроста, о Мерани, не зря, не впустую. Мерани мой,
Мы полет затевали, гнушаясь расчетом и робостью! Мчится Конь — без дорог, отвергая дорогу любую.
Вслед мне каркает ворон злоокий: живым я не буду.
Мчись, Мерани, пока не паду я на землю сырую!
С ветром бега смешай моих помыслов мрачную бурю!
Мне помнится, вороне,
А может, не вороне,
А может быть, корове
Ужасно повезло:
Послал ей кто-то сыра
Грамм, думается, двести,
А может быть, и триста,
А может, полкило.
На ель она взлетела,
А может, не взлетела,
А может быть, на пальму
Ворона взобралась.
И там она позавтракать,
А может, пообедать,
А может, и поужинать
Спокойно собралась.
Но тут лиса бежала,
А может, не бежала,
А может, это страус злой,
А может, и не злой.
А может, это дворник был…
Он шел по сельской местности
К ближайшему орешнику
За новою метлой.
— Послушайте, ворона,
А может быть, собака,
А может быть, корова,
Ну как вы хороша!
У вас такие перья,
У вас глаза такие!
Копыта очень стройные
И нежная душа.
А если вы залаете,
А может, и завоете,
А может, замычите —
Коровы ведь мычат, —
То вам седло большое,
Ковер и телевизор
В подарок сразу врУчат,
А может быть, вручАт.
И глупая ворона,
А может быть, корова
А может быть, собака
Как громко запоет.
И от такого пения,
А может, и не пения
Упал, конечно, в обморок
От смеха весь народ.
А сыр у той вороны,
А может быть, собаки,
А может, и коровы
Немедленно упал.
И прямо на лисицу,
А может быть, на страуса,
А может быть, на дворника
Немедленно попал.
Идею этой сказки,
А может, и не сказки
Поймет не только взрослый,
Но даже карапуз:
Не стойте и не прыгайте,
Не пойте, не пляшите
Там, где идет строительство
Или подвешен груз.
* * *
Видно, острая заноза
В душу врезалась ему,
Только зря ушел с колхоза —
Хуже будет одному.
Ведь его не село
До такого довело.
* * *
Воронку бы власть — любого
Он бы прятал в «воронки»,
А особенно — Живого,
Только руки коротки!
Чёрный Ворон, что ты вьёшься
Над Живою головой?
Пашка-Ворон, зря смеёшься:
Лисапед еще не твой!
Как бы через село
Пашку вспять не понесло!
* * *
Мотяков, твой громкий голос —
Не на век, не на года,
Этот голос — тонкий волос,
Лопнет — раз и навсегда!
Уж как наше село
И не то ещё снесло!
* * *
Петя Долгий в сельсовете —
Как Господь на небеси,
Хорошо бы эти Пети
Долго жили на Руси!
Ну, а в наше село
Гузенкова занесло.
* * *
Больно Федька загордился,
Больно требовательным стал:
Ангел с неба появился —
Он и ангела прогнал!
Ходит в наше село
Ангел редко, как назло!
* * *
Эй, кому бока намяли?
Кто там ходит без рогов?
Мотякова обломали,
Стал комолый Мотяков!
Так бежал через село —
Потерял аж два кило!
* * *
Без людей да без получки
До чего, Фомич, дойдёшь?!
Так и знай — дойдёшь до ручки,
С горя горькую запьёшь!
Знает наше село,
Что с такими-то было!
* * *
Настрадался в одиночку,
Закрутился блудный сын.
То ль судьбе он влепит точку
То ль судьба — в лопатки клин.
Что ни делал — как назло,
Завертело, замело.
* * *
Колос вырос из побега
Всем невзгодам супротив.
Он промыкался, побегал —
И вернулся в коллектив.
Уж как наше село
Снова члена обрело!
* * *
Хватит роги ломать, как коровам,
Перевинчивать, перегибать,
А не то, Гузенков с Мотяковым,
Мы покажем вам кузькину мать!
Утро птицею в вышние
Перья радужные роняет.
Звезды, словно бы льдинки, тают
С легким звоном в голубизне
В Ботаническом лужи блестят
Озерками большими и мелкими.
А по веткам рыжими белками
Прыгает листопад.
Вон, смеясь и прильнув друг к дружке,
Под заливистый птичий звон
Две рябинки, как две подружки,
Переходят в обнимку газон.
Липы важно о чем-то шуршат,
И служитель метет через жердочку
То ль стекло, то ли синюю звездочку,
Что упала с рассветом в сад.
Листопад полыхает, вьюжит,
Только ворон на ветке клена
Словно сторожем важно служит,
Молчаливо и непреклонно.
Ворон старый и очень мудрый,
В этом парке ему почет.
И кто знает, не в это ль утро
Он справляет свой сотый год…
И ему объяснять не надо,
Отчего мне так нелегко.
Он ведь помнит, как с горьким взглядом
Этим, этим, вот самым садом
Ты ушла далеко-далеко…
Как легко мы порою рушим
В спорах-пламенях все подряд.
Ах, как просто обидеть душу
И как трудно вернуть назад!
Сыпал искры пожар осин,
Ну совсем такой, как и ныне.
И ведь не было злых причин,
Что там злых — никаких причин,
Кроме самой пустой гордыни!
В синеву, в тишину, в листву
Шла ты медленно по дорожке,
Как-то трепетно и сторожко —
Вдруг одумаюсь, позову…
Пестрый, вьюжистый листопад,
Паутинки дрожат и тают,
Листья падают, шелестят
И следы твои покрывают.
А вокруг и свежо, и пряно,
Все купается в бликах света,
Как «В Сокольниках» Левитана,
Только женской фигурки нету…
И сейчас тут, как в тот же день,
Все пылает и золотится.
Только горечь в душе, как тень,
Черной кошкою копошится.
Можно все погрузить во мрак,
Жить и слушать, как ливни плачут,
Можно радость спустить, как стяг…
Можно так. А можно не так,
А ведь можно же все иначе!
И чего бы душа ни изведала,
Как ни било б нас вкривь и вкось,
Если счастье оборвалось,
Разве значит, что счастья не было?!
И какая б ни жгла нас мука,
Но всему ль суждено сгореть?
Тяжелейшая вещь — разлука,
Но разлука еще не смерть!
Я найду тебя. Я разрушу
Льды молчания. Я спешу!
Я зажгу твои взгляд и душу,
Все, чем жили мы — воскрешу!
Пусть все ветры тревогу свищут.
Я уверен: любовь жива!
Тот, кто любит, — дорогу сыщет!
Тот, кто любит, — найдет слова!
Ты шагнешь ко мне, верю, знаю,
Слез прорвавшихся не тая,
И прощая, и понимая.
Моя светлая, дорогая,
Удивительная моя!
Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мой каземат — четыре на три. Все же
Мне сквозь решетку было слышно море,
И я был весел.
Ежедневно в полдень
Над городом салютовала пушка.
Я с самого утра, едва проснувшись,
Уже готовился к ее удару
И так был рад, как будто мне дарили
Басовые часы.
Когда начальник,
Не столько врангелевский,
сколько царский,
Пехотный подполковник Иванов,
Решил меня побаловать книжонкой,
И мне, влюбленному в туманы Блока,
Прислали… книгу телефонов — я
Нисколько не обиделся. Напротив!
С веселым видом я читал: «Собакин»,
«Собакин-Собаковский»,
«Собачевский»,
«Собашников»,
И попросту «Собака» —
И был я счастлив девятнадцать дней, Потом я вышел и увидел пляж,
И вдалеке трехъярусную шхуну,
И тузика за ней.
Мое веселье
Ничуть не проходило. Я подумал,
Что, если эта штука бросит якорь,
Я вплавь до капитана доберусь
И поплыву тогда в Константинополь
Или куда-нибудь еще… Но шхуна
Растаяла в морской голубизне.Но все равно я был блаженно ясен:
Ведь не оплакивать же в самом деле
Мелькнувшей радости! И то уж благо,
Что я был рад. А если оказалось,
Что нет для этого причин, тем лучше:
Выходит, радость мне досталась даром.Вот так слонялся я походкой брига
По Графской пристани, и мимо бронзы
Нахимову, и мимо панорамы
Одиннадцатимесячного боя,
И мимо домика, где на окне
Сидел большеголовый, коренастый
Домашний ворон с синими глазами.Да, я был счастлив! Ну, конечно, счастлив.
Безумно счастлив! Девятнадцать лет —
И ни копейки. У меня тогда
Была одна улыбка. Все богатство.Вам нравятся ли девушки с загаром
Темнее их оранжевых волос?
С глазами, где одни морские дали?
С плечами шире бедер, а? К тому же
Чуть-чуть по-детски вздернутая губка?
Одна такая шла ко мне навстречу…
То есть не то чтобы ко мне. Но шла.Как бьется сердце… Вот она проходит.
Нет, этого нельзя и допустить,
Чтобы она исчезла…
— Виноват! —
Она остановилась:
— Да? —
Глядит.
Скорей бы что-нибудь придумать.
Ждет.
Ах, черт возьми! Но что же ей сказать?
— Я… Видите ли… Я… Вы извините… И вдруг она взглянула на меня
С каким-то очень теплым выраженьем
И, сунув руку в розовый кармашек
На белом поле (это было модно),
Протягивает мне «керенку». Вот как?!
Она меня за нищего… Хорош!
Я побежал за ней:
— Остановитесь!
Ей-богу, я не это… Как вы смели?
Возьмите, умоляю вас — возьмите!
Вы просто мне понравились, и я… И вдруг я зарыдал. Я сразу понял,
Что все мое тюремное веселье
Пыталось удержать мой ужас. Ах!
Зачем я это делал? Много легче
Отдаться чувству. Пушечный салют…
И эта книга… книга телефонов.А девушка берет меня за локоть
И, наступая на зевак, уводит
Куда-то в подворотню. Две руки
Легли на мои плечи.
— Что вы, милый!
Я не хотела вас обидеть, милый.
Ну, перестаньте, милый, перестаньте… Она шептала и дышала часто,
Должно быть, опьяняясь полумраком,
И самым шепотом, и самым словом,
Таким обворожительным, прелестным,
Чарующим, которое, быть может,
Ей говорить еще не приходилось,
Сладчайшим соловьиным словом «милый».Я в этом городе сидел в тюрьме.
Мне было девятнадцать!
А сегодня
Меж черных трупов я шагаю снова
Дорогой Балаклава — Севастополь,
Где наша кавдивизия прошла.На этом пустыре была тюрьма,
Так. От нее направо.
Я иду
К нагорной уличке, как будто кто-то
Приказывает мне идти. Зачем?
Развалины… Воронки… Пепелища… И вдруг среди пожарища седого —
Какие-то железные ворота,
Ведущие в пустоты синевы.
Я сразу их узнал… Да, да! Они! И тут я почему-то оглянулся,
Как это иногда бывает с нами,
Когда мы ощущаем чей-то взгляд:
Через дорогу, в комнатке, проросшей
Сиренью, лопухами и пыреем,
В оконной раме, выброшенной взрывом,
Все тот же домовитый, головастый
Столетний ворон с синими глазами.Ах, что такое лирика!
Для мира
Непобедимый город Севастополь —
История. Музейное хозяйство.
Энциклопедия имен и дат.
Но для меня… Для сердца моего…
Для всей моей души… Нет, я не мог бы
Спокойно жить, когда бы этот город
Остался у врага.
Нигде на свете
Я не увижу улички вот этой,
С ее уклоном от небес к воде,
От голубого к синему — кривой,
Подвыпившей какой-то, колченогой,
Где я рыдал когда-то, упиваясь
Неудержимым шепотом любви…
Вот этой улички!
И тут я понял,
Что лирика и родина — одно.
Что родина ведь это тоже книга,
Которую мы пишем для себя
Заветным перышком воспоминаний,
Вычеркивая прозу и длинноты
И оставляя солнце и любовь.
Ты помнишь, ворон, девушку мою?
Как я сейчас хотел бы разрыдаться!
Но это больше невозможно. Стар.
Дереку Уолкотту
I
Зимой смеркается сразу после обеда.
В эту пору голодных нетрудно принять за сытых.
Зевок загоняет в берлогу простую фразу.
Сухая, сгущенная форма света —
снег — обрекает ольшаник, его засыпав,
на бессоницу, на доступность глазу
в темноте. Роза и незабудка
в разговорах всплывают все реже. Собаки с вялым
энтузиазмом кидаются по следу, ибо сами
оставляют следы. Ночь входит в город, будто
в детскую: застает ребенка под одеялом;
и перо скрипит, как чужие сани.
II
Жизнь моя затянулась. В речитативе вьюги
обострившийся слух различает невольно тему
оледенения. Всякое «во-саду-ли»
есть всего-лишь застывшее «буги-вуги».
Сильный мороз суть откровенье телу
о его грядущей температуре
либо — вздох Земли о ее богатом
галактическом прошлом, о злом морозе.
Даже здесь щека пунцовеет, как редиска.
Космос всегда отливает слепым агатом,
и вернувшееся восвояси «морзе»
попискивает, не застав радиста.
III
В феврале лиловеют заросли краснотала.
Неизбежная в профиле снежной бабы
дорожает морковь. Ограниченный бровью,
взгляд на холодный предмет, на кусок металла,
лютей самого металла — дабы
не пришлось его с кровью
отдирать от предмета. Как знать, не так ли
озирал свой труд в день восьмой и после
Бог? Зимой, вместо сбора ягод,
затыкают щели кусками пакли,
охотней мечтают об общей пользе,
и вещи становятся старше на год.
IV
В стужу панель подобна сахарной карамели.
Пар из гортани чаще к вздоху, чем к поцелую.
Реже снятся дома, где уже не примут.
Жизнь моя затянулась. По крайней мере,
точных примет с лихвой хватило бы на вторую
жизнь. Из одних примет можно составить климат
либо пейзаж. Лучше всего безлюдный,
с девственной белизной за пеленою кружев,
— мир, не слыхавший о лондонах и парижах,
мир, где рассеянный свет — генератор будней,
где в итоге вздрагиваешь, обнаружив,
что и тут кто-то прошел на лыжах.
V
Время есть холод. Всякое тело, рано
или поздно, становится пищею телескопа:
остывает с годами, удаляется от светила.
Стекло зацветает сложным узором: рама
суть хрустальные джунгли хвоща, укропа
и всего, что взрастило
одиночество. Но, как у бюста в нише,
глаз зимой скорее закатывается, чем плачет.
Там, где роятся сны, за пределом зренья,
время, упавшее сильно ниже
нуля, обжигает ваш мозг, как пальчик
шалуна из русского стихотворенья.
VI
Жизнь моя затянулась. Холод похож на холод,
время — на время, единственная преграда —
теплое тело. Упрямое, как ослица,
стоит оно между ними, поднявши ворот,
как пограничник держась приклада,
грядущему не позволяя слиться
с прошлым. Зимою на самом деле
вторник он же суббота. Днем легко ошибиться:
свет уже выключили или еще не включили?
Газеты могут печататься раз в неделю.
Время глядится в зеркало, как певица,
позабывшая, что это — «Тоска» или «Лючия».
VII
Сны в холодную пору длинней, подробней.
Ход конем лоскутное одеяло
заменяет на досках паркета прыжком лягушки.
Чем больше лютует пурга над кровлей,
тем жарче требует идеала
голое тело в тряпичной гуще.
И вам снятся настурции, бурный Терек
в тесном ущелье, мушиный куколь
между стеной и торцом буфета:
праздник кончиков пальцев в плену бретелек.
А потом все стихает. Только горячий уголь
тлеет в серой золе рассвета.
VIII
Холод ценит пространство. Не обнажая сабли,
он берет урочища, веси, грады.
Населенье сдается, не сняв треуха.
Города — особенно, чьи ансамбли,
чьи пилястры и колоннады
стоят как пророки его триумфа,
смутно белея. Холод слетает с неба
на парашюте. Всяческая колонна
выглядит пятой, жаждет переворота.
Только ворона не принимает снега,
и вы слышите, как кричит ворона
картавым голосом патриота.
IX
В феврале чем позднее, тем меньше ртути.
Т. е. чем больше времени, тем холоднее. Звезды
как разбитый термометр: каждый квадратный метр
ночи ими усеян, как при салюте.
Днем, когда небо под стать известке,
сам Казимир бы их не заметил,
белых на белом. Вот почему незримы
ангелы. Холод приносит пользу
ихнему воинству: их, крылатых,
мы обнаружили бы, воззри мы
вправду горе, где они как по льду
скользят белофиннами в маскхалатах.
X
Я не способен к жизни в других широтах.
Я нанизан на холод, как гусь на вертел.
Слава голой березе, колючей ели,
лампочке желтой в пустых воротах,
— слава всему, что приводит в движенье ветер!
В зрелом возрасте это — вариант колыбели,
Север — честная вещь. Ибо одно и то же
он твердит вам всю жизнь — шепотом, в полный голос
в затянувшейся жизни — разными голосами.
Пальцы мерзнут в унтах из оленьей кожи,
напоминая забравшемуся на полюс
о любви, о стоянии под часами.
XI
В сильный мороз даль не поет сиреной.
В космосе самый глубокий выдох
не гарантирует вдоха, уход — возврата.
Время есть мясо немой Вселенной.
Там ничего не тикает. Даже выпав
из космического аппарата,
ничего не поймаете: ни фокстрота,
ни Ярославны, хоть на Путивль настроясь.
Вас убивает на внеземной орбите
отнюдь не отсутствие кислорода,
но избыток Времени в чистом, то есть
без примеси вашей жизни, виде.
XII
Зима! Я люблю твою горечь клюквы
к чаю, блюдца с дольками мандарина,
твой миндаль с арахисом, граммов двести.
Ты раскрываешь цыплячьи клювы
именами «Ольга» или «Марина»,
произносимыми с нежностью только в детстве
и в тепле. Я пою синеву сугроба
в сумерках, шорох фольги, чистоту бемоля —
точно «чижика» где подбирает рука Господня.
И дрова, грохотавшие в гулких дворах сырого
города, мерзнувшего у моря,
меня согревают еще сегодня.
XIII
В определенном возрасте время года
совпадает с судьбой. Их роман недолог,
но в такие дни вы чувствуете: вы правы.
В эту пору неважно, что вам чего-то
не досталось; и рядовой фенолог
может описывать быт и нравы.
В эту пору ваш взгляд отстает от жеста.
Треугольник больше не пылкая теорема:
все углы затянула плотная паутина,
пыль. В разговорах о смерти место
играет все большую роль, чем время,
и слюна, как полтина,
XIV
обжигает язык. Реки, однако, вчуже
скованы льдом; можно надеть рейтузы;
прикрутить к ботинку железный полоз.
Зубы, устав от чечетки стужи,
не стучат от страха. И голос Музы
звучит как сдержанный, частный голос.
Так родится эклога. Взамен светила
загорается лампа: кириллица, грешным делом,
разбредаясь по прописи вкривь ли, вкось ли,
знает больше, чем та сивилла,
о грядущем. О том, как чернеть на белом,
покуда белое есть, и после.