Дыра дырой,
ни хорошая, ни дрянная —
немецкий курорт,
живу в Нордернее.
Небо
то луч,
то чайку роняет.
Море
блестящей, чем ручка дверная.
Полон рот
красот природ:
то волны
приливом
полберега выроют,
то краб,
то дельфинье выплеснет тельце,
то примусом волны фосфоресцируют,
то в море
закат
киселем раскиселится.
Тоска!..
Хоть бы,
что ли,
громовий раскат.
Я жду не дождусь
и не в силах дождаться,
но верую в ярую,
верую в скорую.
И чудится:
из-за островочка
кронштадтцы
уже выплывают
и целят «Авророю».
Но море в терпеньи,
и буре не вывести.
Волну
и не гладят ветровы пальчики.
По пляжу
впластались в песок
и в ленивости
купальщицы млеют,
млеют купальщики.
И видится:
буря вздымается с дюны.
«Купальщики,
жиром набитые бочки,
спасайтесь!
Покроет,
измелет
и сдунет.
Песчинки — пули,
песок — пулеметчики».
Но пляж
буржуйкам
ласкает подошвы.
Но ветер,
песок
в ладу с грудастыми.
С улыбкой:
— как всё в Германии дешево! —
валютчики
греют катары и астмы.
Но это ж,
наверно,
красные роты.
Шаганья знакомая разноголосица.
Сейчас на табльдотчиков,
сейчас на табльдоты
накинутся,
врежутся,
ринутся,
бросятся.
Но обер
на барыню
косится рабьи:
фашистский
на барыньке
знак муссолинится.
Сося
и вгрызаясь в щупальцы крабьи,
глядят,
как в море
закатище вклинится.
Чье сердце
октябрьскими бурями вымыто,
тому ни закат,
ни моря рёволицые,
тому ничего,
ни красот,
ни климатов,
не надо —
кроме тебя,
Революция!
Превращусь
не в Толстого, так в то̀лстого, —
ем,
пишу,
от жары балда.
Кто над морем не философствовал?
Вода.
Вчера
океан был злой,
как черт,
сегодня
смиренней
голубицы на яйцах.
Какая разница?
Все течет…
Все меняется.
Рассыпается волна
и опять взбухать.
Горою кажется
на этаком расстоянии.
Тут и водоросль,
и вода,
и прочая труха —
обрастание!
Есть у воды своя пора,
часы прилива,
часы отлива.
А у Стеклова
вода
не сходила с пера.
Несправедливо.
Дохлая рыбка
плывет одна.
Висят плавнички,
как подбитые крылышки.
Плывет недели,
и нет ей ни дна,
ни покрышки.
Волны
друг друга
лупят плашмя́.
И так и этак,
то всыпят, то высыпят,
и вновь водословят,
звеня и шумя…
Диспут…
Это кит, говорят.
Возможно и так.
Вроде рыбьего Бедного —
обхвата в три.
Только у Демьяна
усы наружу,
а у кита
внутри.
Годы — чайки.
Вылетят в ряд —
и в воду —
брюшко рыбешкой пичкать.
Скрылись чайки.
В сущности говоря,
где птички?
Я родился,
рос,
кормили соскою, —
жил,
работал,
стал староват…
Вот и жизнь пройдет,
как прошли Азорские
острова.
Джэн!
Дорогая!
Ты хмуришь свой крохотный лоб,
Ты задумалась, Джэн,
Не о нашем ли грустном побеге?
Говорят, приближается
Новый потоп,
Нам пора позаботиться
О ковчеге.
Видишь —
Мир заливает водой и огнем,
Приближается ночь,
Неизвестностью черной пугая…
Вот он — Ноев ковчег.
Войдем,
Отдохнем,
Поплывем,
Дорогая!
Нет ни рек, ни озер.
Вся земля —
Как сплошной океан,
И над ней небеса —
Как проклятие…
И как расплата…
Все безмолвно вокруг.
Только глухо стучит барабан,
И орудия бьют
С укрепленного Арарата.
Нас не пустят туда —
Там для избранных
Крепость и дом,
Но и эту твердыню
Десница времен поразила.
Кто-то бросился вниз…
Видишь, Джэн, —
Это новый Содом
Покидают пророки
Финансовой буржуазии.
Детский трупик,
Качаясь,
Синеет на черной волне, —
Это маленький Линдберг,
Плывущий путями потопа.
Он с Гудзона плывет,
Он синеет на черной волне
По затопленным картам
Америки и Европы.
Мир встает перед нами
Пустыней,
Огромной и голой.
Никто не спасется,
И никто не спасет!
Побежденный пространством,
Измученный голубь
Пулеметную ленту,
Зажатую в клюве,
Несет.
Сорок раз…
Сорок дней и ночей…
Сорок лет
Мне исполнилось, Джэн.
Сорок лет…
Я старею.
Ни хлеба…
Ни славы…
Чем помог мне,
Скажи,
Юридический факультет?
Чем поможет закон
Безработному доктору права?
Хоть бы новый потоп
Затопил этот мир в самом деле!
Но холодный Нью-Йорк
Поднимает свои этажи…
Где мы денег достанем
На следующей неделе?
Чем это кончится,
Джэн,
Дорогая,
Скажи!
Не ведется в доме разговоров
про давно минувшие дела,
желтый снимок — пароход «Суворов»
выцветает в ящике стола.
Попытаюсь все-таки вглядеться
пристальней в туман минувших лет,
увидать далекий город детства,
где родились мой отец и дед.
Утро шло и мглою к горлу липло,
салом шелестело по бортам…
Кашлял продолжительно и хрипло
досиня багровый капитан.
Докурив, в карманы руки прятал
и в белесом мареве зари
всматривался в узенький фарватер
Волги, обмелевшей у Твери.И возникал перед глазами
причал на стынущей воде
и домик в городе Казани,
в Адмиралтейской слободе.
Судьбу бродяжью проклиная,
он ждет — скорей бы ледостав…
Но сам не свой в начале мая,
когда вода растет в кустах
и подступает к трем оконцам
в густых гераневых огнях,
и, ослепленный мир обняв,
весь день роскошествует солнце;
когда прозрачен лед небес,
а лед земной тяжел и порист,
и в синем пламени по пояс
бредет красно-лиловый лес…
Горчащий дух набрякших почек,
колючий, клейкий, спиртовой,
и запах просмоленных бочек
и дегтя… и десятки прочих
тяжеловесною волной
текут с причалов, с неба, с Волги,
туманя кровь, сбивая с ног,
и в мир вторгается свисток —
привычный, хрипловатый, долгий…
Волны медлительный разбег
на камни расстилает пену,
и осточертевают стены,
и дом бросает человек…
С трехлетним черноглазым сыном
стоит на берегу жена…
Даль будто бы растворена,
расплавлена в сиянье синем.
Гремят булыжником ободья
тяжелых кованых телег…
А пароход — как первый снег,
как лебедь в блеске половодья…
Пар вырывается, свистя,
лениво шлепаются плицы…
…Почти полсотни лет спустя
такое утро сыну снится.
Проснувшись, он к рулю идет,
не видя волн беспечной пляски,
и вниз уводит пароход
защитной, пасмурной окраски.
Бегут домишки по пятам,
и, бакен огибая круто,
отцовский домик капитан
как будто видит на минуту.
Но со штурвала своего
потом уже не сводит взгляда,
и на ресницах у него
тяжелый пепел Сталинграда.
С утра покинув приозерный луг,
Летели гуси дикие на юг.
А позади за ниткою гусиной
Спешил на юг косяк перепелиный.
Все позади: простуженный ночлег,
И ржавый лист, и первый мокрый снег…
А там, на юге, пальмы и ракушки
И в теплом Ниле теплые лягушки.
Вперед! Вперед! Дорога далека,
Все крепче холод, гуще облака,
Меняется погода, ветер злей,
И что ни взмах, то крылья тяжелей.
Смеркается… Все резче ветер в грудь,
Слабеют силы, нет, не дотянуть!
И тут протяжно крикнул головной:
— Под нами море! Следуйте за мной!
Скорее вниз! Скорей, внизу вода!
А это значит — отдых и еда! —
Но следом вдруг пошли перепела.
— А вы куда? Вода для вас — беда!
Да, видно, на миру и смерть красна.
Жить можно разно. Смерть — всегда одна!..
Нет больше сил… И шли перепела
Туда, где волны, где покой и мгла.
К рассвету все замолкло… тишина…
Медлительная, важная луна,
Опутав звезды сетью золотой,
Загадочно повисла над водой.
А в это время из далеких вод
Домой, к Одессе, к гавани своей,
Бесшумно шел красавец турбоход,
Блестя глазами бортовых огней.
Вдруг вахтенный, стоявший с рулевым,
Взглянул за борт и замер, недвижим.
Потом присвистнул: — Шут меня дери!
Вот чудеса! Ты только посмотри!
В лучах зари, забыв привычный страх,
Качались гуси молча на волнах.
У каждого в усталой тишине
По спящей перепелке на спине…
Сводило горло… Так хотелось есть!..
А рыб вокруг — вовек не перечесть!
Но ни один за рыбой не нырнул
И друга в глубину не окунул.
Вставал над морем искрометный круг,
Летели гуси дикие на юг.
А позади за ниткою гусиной
Спешил на юг косяк перепелиный.
Летели гуси в огненный рассвет,
А с корабля смотрели им вослед, —
Как на смотру — ладонь у козырька, —
Два вахтенных — бывалых моряка!
Как здесь прекрасно, на морском
просторе,
на новом, осиянном берегу
Но я видала все, что скрыло море,
я в недрах сердца это сберегу
В тех молчаливых глубочайших
недрах,
где уголь превращается в алмаз,
которыми владеет только щедрый…
А щедрых много на земле у нас.
Этот лес посажен был при нас, —
младшим в нем не больше двадцати.
Но зимой пришел сюда приказ:
— Море будет здесь. Леса — снести.
Морю надо приготовить ложе,
ровное, расчищенное дно.
Те стволы, что крепче и моложе,
высадить на берег, над волной.
Те, которые не вынуть с ко’мом, —
вырубить и выкорчевать пни.
Строится над морем дом за домом,
много тесу требуют они.
Чтобы делу не было угрозы
(море начинало подходить), —
вам, директору лесопромхоза,
рубкой самому руководить.
Ложе расчищать и днем и ночью.
Сучья и кустарник — жечь на дне.
Море наступает, море хочет
к горизонту подойти к весне, —
У директора лесопромхоза
слез не навернулось: он солдат.
Есть приказ — так уж какие слезы.
Цель ясна: вперед, а не назад.
Он сказал, топор приподнимая,
тихо, но слыхали и вдали:
— Я его сажал, я лучше знаю,
где ему расти… А ну, пошли!
Он рубил, лицо его краснело,
таял на щеках
колючий снег,
легким пламенем душа горела, —
очень много думал человек.
Думал он:
«А лес мой был веселым…
Дружно, буйно зеленел весной.
Трудно будет первым новоселам,
высаженным прямо над волной…
Был я сам на двадцать лет моложе,
вместе с этим лесом жил и рос…
Нет! Я счастлив, что морское ложе
тоже мне готовить привелось».
Он взглянул —
костры пылали в ложе,
люди возле грелись на ходу.
Что-то было в тех кострах похоже
на костры в семнадцатом году
в Питере, где он красногвардейцем
грелся, утирая снег с лица,
и штыки отсвечивали, рдеясь,
перед штурмом Зимнего дворца.
Нынче в ночь,
по-новому тверда,
мир преображала
власть труда.
За ухой, до слез перченной,
сочиненной в котелке,
спирт, разбавленный Печорой,
пили мы на катерке.Катерок плясал по волнам
без гармошки трепака
и о льды на самом полном
обдирал себе бока.И плясали мысли наши,
как стаканы на столе,
то о Даше, то о Маше,
то о каше на земле.Я был вроде и не пьяный,
ничего не упускал.
Как олень под снегом ягель,
под словами суть искал.Но в разброде гомонившем
не добрался я до дна,
ибо суть и говорившем
не совсем была ясна.Люди все куда-то плыли
по работе, по судьбе.
Люди пили. Люди были
неясны самим себе.Оглядел я, вздрогнув, кубрик:
понимает ли рыбак,
тот, что мрачно пьет и курит,
отчего он мрачен так? Понимает ли завскладом,
продовольственный колосс,
что он спрашивает взглядом
из-под слипшихся волос? Понимает ли, сжимая
локоть мой, товаровед, —
что он выяснить желает?
Понимает или нет? Кулаком старпом грохочет.
Шерсть дымится на груди.
Ну, а что сказать он хочет —
разбери его поди.Все кричат: предсельсовета,
из рыбкопа чей-то зам.
Каждый требует ответа,
а на что — не знает сам.Ах ты, матушка — Россия,
что ты делаешь со мной?
То ли все вокруг смурные?
То ли я один смурной! Я — из кубрика на волю,
но, суденышко креня,
вопрошаюшие волны
навалились на меня.Вопрошали что-то искры
из трубы у катерка,
вопрошали ивы, избы,
птицы, звери, облака.Я прийти в себя пытался,
и под крики птичьих стай
я по палубе метался,
как по льдине горностай.А потом увидел ненца.
Он, как будто на холме,
восседал надменно, немо,
словно вечность, на корме.Тучи шли над ним, нависнув,
ветер бил в лицо, свистя,
ну, а он молчал недвижно —
тундры мудрое дитя.Я застыл, воображая —
вот кто знает все про нас.
Но вгляделся — вопрошали
щелки узенькие глаз.«Неужели, — как в тумане
крикнул я сквозь рев и гик, —
все себя не понимают,
и тем более — других?»Мои щеки повлажнели.
Вихорь брызг меня шатал.
«Неужели? Неужели?
Неужели?» — я шептал.«Может быть, я мыслю грубо?
Может быть, я слеп и глух?
Может, все не так уж глупо —
просто сам я мал и глуп?»Катерок то погружался,
то взлетал, седым-седой.
Грудью к тросам я прижался,
наклонился над водой.«Ты ответь мне, колдовская,
голубая глубота,
отчего во мне такая
горевая глупота? Езжу, плаваю, летаю,
все куда-то тороплюсь,
книжки умные читаю,
а умней не становлюсь.Может, поиски, метанья —
не причина тосковать?
Может, смысл существованья
в том, чтоб смысл его искать?»Ждал я, ждал я в криках чаек,
но ревела у борта,
ничего не отвечая,
голубая глубота.
Меж болот из малого колодца
Ручеёк, не умолкая, льётся.
Неприметен чистый ручеёк,
Не широк, не звонок, не глубок.
Перейдёшь его через дощечку.
А глядишь — ручей разлился в речку,
Хоть местами речку эту вброд
И цыплёнок летом перейдёт.
Но поят её ключи, потоки,
И снега, и ливни летних гроз, -
И течёт она рекой широкой,
Разливается в спокойный плёс,
Пенится под плицами колёс.
Перед нею путь большой и долгий —
Из лесного края в край степной.
И зовут её рекою Волгой —
Матушкой, кормилицей родной.
Волга — рекам родины царица.
Ни одна не может с ней сравниться.Высятся над Волгой города.
На волнах качаются суда,
Носят много дорогого груза.
А у Волги есть сестра — Вазуза.
Вьётся Волга, а её сестра
Напрямик течёт, крута, быстра.
Меж камней бурлит она в дороге,
Сердится, катясь, через пороги.
У сестёр-красавиц с давних пор
Был такой между собою спор:
Кто из них сильнее и быстрее,
Кто из них умнее и хитрее?
И тянулась тяжба долгий век
У сестёр — у двух соседних рек.
Ни одна не уступала в споре.
Наконец решили: — Ляжем спать,
А проснувшись, побежим опять.
Кто скорее добежит до моря,
Ту и будем старшею считать!
Вот зима постлала им постели
Под широкой крышей ледяной.
Шубою накрыли их метели,
Белою одели пеленой.
Но Вазуза пробудилась рано
Под покровом вешнего тумана
И сестру решила обмануть:
Собралась, да и пустилась в путь.
Говорит: — Прощай, сестрица Волга,
Нежиться во сне ты будешь долго.
Я же той порой по холодку
От тебя подальше утеку,
Выберу дорожку попрямее
И до моря добежать успею!
Пробудилась Волга в свой черёд.
Над собой взломала синий лёд,
Разлилась в полях среди простора,
Напилась холодных вешних вод
И пошла не тихо и не скоро,
Не спеша, не мешкая, вперёд.
Хоть она весной проснулась поздно
И путём извилистым текла,
Но сестру свою догнала грозно,
Гневная, к Зубцову подошла.
И Вазуза, с Волгою не споря,
Просит донести её до моря.
Ей самой, усталой, не дойти —
Не собрала силы по пути.
Что ж, сестра родная — не обуза.
Две реки в пути слились в одну.
С той поры шумливая Вазуза
Будит Волгу каждую весну:
— Просыпайся, старшая сестра,
Пробираться к морю нам пора!..
Гонят волны Волга и Вазуза,
Две реки Советского Союза.
Говорит молва, что до сих пор
У сестёр не утихает спор.
Спорят реки Волга и Вазуза,
Спорят с Доном, Обью и Двиной:
Кто из них подымет больше груза,
Больше рыбы даст земле родной,
Кто прогонит летом больше сплава…
Всем советским рекам — честь и слава!
Чтобы было всё понятно
надо жить начать обратно
и ходить гулять в леса
обрывая волоса
а когда огонь узнаешь
или в лампе или в печке
то скажи чего зияешь
ты огонь владыка свечки
что ты значишь или нет
где котёл где кабинет
вьются демоны как мухи
над кусочком пирога
показали эти духи
руки ноги и рога
звери сочные воюют
лампы корчатся во сне
дети молча в трубку дуют
бабы плачут на сосне
и стоит универсальный
бог на кладбище небес
конь шагает идеальный
наконец приходит лес
мы испуганно глядим
думая что это дым
лес рычит поднявши руки
лес волнуется от скуки
шепчет вяло я фантом
буду может быть потом
и стоят поля у горки
на подносе держат страх
люди звери черногорки
веселятся на пирах
бурно музыка играет
и зыряне веселятся
пастухи пастушки лают
на столах челны крутятся
а в челнах и там и тут
видны венчики минут
здесь всеобщее веселье
это сразу я сказал
то рождение ущелья
или свадьба этих скал
это мы увидим пир
на скамье присядем трубной
между тем вертясь как мир
по рукам гремели бубны
будет небо будет бой
или будем мы собой
по усам ходили чаши
на часах росли цветы
и взлетали мысли наши
меж растений завитых
наши мысли наши лодки
наши боги наши тётки
наша души наша твердь
наши чашки в чашках смерть
но сказали мы однако
смысла нет в таком дожде
мы как соли просим знака
знак играет на воде
холмы мудрые бросают
всех пирующих в ручей
в речке рюмки вырастают
в речке родина ночей
мы подумав будто трупы
показали небу крупы
море время сон одно
скажем падая на дно
захватили инструменты
души ноги порошки
и расставив монументы
засветив свои горшки
мы на дне глубоком моря
мы утопленников рать
мы с числом пятнадцать споря
будем бегать и сгорать
но однако шли года
шёл туман и ерунда
кто упал на дно морское
корабельною доскою
тот наполнился тоскою
зубом мудрости стучит
кто на водоросли тусклой
постирать повесил мускул
и мигает как луна
когда колышется волна
кто сказал морское дно
и моя нога одно
в общем все тут недовольны
молча вышли из воды
позади гудели волны
принимаясь за труды
корабли ходили вскачь
кони мчались по полям
и была пальба и плач
сон и смерть по облакам
все утопленники вышли
почесались на закат
и поехали на дышле
кто был беден кто богат
я сказал я вижу сразу
всё равно придёт конец
нам несут большую вазу
там цветок и бубенец
это ваза это ловко
это свечка это снег
это соль и мышеловка
для веселья и для нег
здравствуй бог универсальный
я стою немного сальный
волю память и весло
слава небу унесло.
Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Был от жасмина пьян жасмин.
Всю ночь творилось что-то с ним,
и он подглядывал в окно,
где было шорохно, грешно,
где, чуть мерцая, простыня
сползла с тебя, сползла с меня,
и от сиянья наших тел
жасмин зажмурился, вспотел.
Друг друга мы любили так,
что оставалась на устах
жасмина нежная пыльца,
к лицу порхая от лица.
Друг друга мы любили так,
что ты иссякла, я иссяк, —
лишь по телам во все концы
блуждали пальцы, как слепцы.
С твоей груди моя рука
сняла ночного мотылька.
Я целовал ещё, ещё
чуть-чуть солёное плечо.
Ты встала, подошла к окну.
Жасмин отпрянул в глубину.
И, растворясь в ночном нигде,
«К воде!.. — шепнула ты. — К воде!..»
Машина прыгнула во мглу,
а там на даче, на полу,
лежала, корчась, простыня
и без тебя и без меня.
Была полночная жара,
но был забор и в нём — дыра.
И та дыра нас завела
в кусты — владенья соловья.
Друг друга мы любили так,
что весь предгрозием набряк
чуть закачавшийся ивняк,
где раскачался соловей
и расточался из ветвей,
поймав грозинки язычком,
но не желая жить молчком
и подчиняться не спеша
шушуканию камыша.
Не правда это, что у птиц
нет лиц.
Их узнают сады, леса.
Их лица — это голоса.
Из всех других узнал бы я
предгрозового соловья.
Быть вечно узнанным певцу
по голосу, как по лицу!
Он не сдавался облакам,
уже прибравшим ночь к рукам,
и звал, усевшись на лозу,
себе на пёрышки грозу.
И грянул выпрошенный гром
на ветви, озеро и дом,
где жил когда-то в старину
фельдмаршал Паулюс в плену.
Тому назад, тому назад
была война, был Сталинград.
Но память словно решето.
Фельдмаршал Паулюс — никто
и для листвы, и соловья,
и для плотвы, и сомовья,
и для босого божества,
что в час ночного торжества
в промокшем платье озорно
со мной вбежало в озеро!
На нём с мерцанием внутри
от ливня вздулись пузыри,
и заиграла ты волной
то подо мной, то надо мной.
Не знал я, где гроза, где ты.
У вас — русалочьи хвосты.
И, хворост молний наломав,
гроза плясала на волнах
под сумасшедший пляс плотвы,
и две счастливых головы
плясали, будто бы под гром
отрубленные топором…
Тому назад, тому назад
мы вдаль поплыли наугад.
Любовь — как плаванье в нигде.
Сначала — шалости в воде.
Но уплотняется вода
так, что становится тверда.
Порой ползём с таким трудом
по дну, как будто подо льдом,
а то плывём с детьми в руках
во всех собравшихся плевках!
Все водяные заодно
прилежно тянут нас на дно,
и призрак в цейсовский бинокль
глядит на судороги ног.
Теперь, наверно, не к добру
забили прежнюю дыру.
Какой проклятый реваншист
мстит за художественный свист?
Неужто призраки опять
на горло будут наступать,
пытаясь всех, кто жив-здоров,
отгородить от соловьёв?
Неужто мир себя испел
и вместе с голосом истлел
под равнодушною травой
тот соловей предгрозовой?!
И мир не тот, и мы не те
в бессоловьиной темноте.
Но, если снова духота,
спой, соловьёныш: хоть с креста
на кладбище, где вновь смола
с крестов от зноя поползла.
Пробей в полночную жару
в заборе голосом дыру!
А как прекрасен стал бы мир,
где все заборы — лишь из дыр!
Спой, соловьёныш, — подпою,
как подобает соловью,
как пел неназванный мой брат
тому назад, тому назад…