Советские стихи про суп

Найдено стихов - 4

Евгений Евтушенко

Я комнату снимаю на Сущевской…

Я комнату снимаю на Сущевской.
Успел я одиночеством пресытиться,
и перемены никакой существенной
в квартирном положеньи не предвидится.
Стучит,
стучит моя машинка пишущая,
а за стеной соседка,
мужа пичкающая,
внушает ему сыто без конца,
что надо бы давно женить жильца.

А ты,
ты где-то,
как в другой Галактике,
и кто-то тебя под руку галантненько
ведет —
ну и пускай себе ведет.
Он тот, кто надо,
ибо он не тот.
Воюю.
Воевать — в крови моей.
Но, возвращаясь поздней ночью,
вижу я,
что только кошка черно-бело-рыжая
меня встречает у моих дверей.
Я молока ей в блюдечке даю,
смотрю,
и в этом странном положеньи
одержанная час назад в бою
мне кажется победа пораженьем.
Но если побежден, как на беду,
уже взаправду,
но не чьей-то смелостью,
а чьей-то просто тупостью и мелкостью,
куда иду?
Я к матери иду.
Здесь надо мной не учиняют суд,
а наливают мне в тарелку суп.
Здесь не поймут стихов моих превратно,
а если и ворчат —
ворчат приятно.
Я в суп поглубже ложкою вникаю,
нравоученьям маминым внимаю,
киваю удрученной головой,
но чувствую —
я все-таки живой.
И мысли облегченные скользят,
и губы шепчут детские обеты,
и мучившее час тому назад
мне пораженье кажется победой…

Евгений Евтушенко

Луковый суп

«Как, вы луковый суп не едали?
Значит, Франции вы не видали.
Собирайтесь, мосье, идем!»
Ах, от запахов ноги подкашиваются!
И парижский рынок покачивается
перегруженным кораблем.
Обожаю все рынки вселенной
как художник и как едок.
В алых тушах! В кореньях! В соленьях!
Ну, а это не рынок — чертог! Груда устриц лежит,
из моря только-только.
«Любит устрицы Брижит —
потому и тоненькая!» —
«Артишоки! Артишоки!
Помогают от изжоги!» Предлагает негр кокосы,
как раскалывать, толкует,
ну, а бывшие кокотки
бодро спаржею торгуют.
И над пестрыми рядами,
над грядой омаров сонных,
над разинутыми ртами
рыб, Парижем потрясенных,
этот суп царит в дыму!
Не суп, а благовоние.
Собираются к нему
как на богомолие!
Вот он, луковый, лукавый,
фыркает, томится.
Это лучшее лекарство!
Ну-ка дайте миску! Ай-да лук! Ай да лук!
Всю усталость снял он вдруг.
И сейчас бы шире круг
да каблуком о каблук!
Только неудобно —
все-таки не дома. Улыбаясь улыбкой широкой —
мол, не кушанье, просто ах! —
налегают на суп шоферы,
и расклейщик афиш, и монах.
Все свежеет — мускулы, мысли.
Ну-ка, брат, еще — не срамись!
Погляди, как вторую миску
поглощает английская мисс.
Погляди-ка, какие цацы,
ну, пожалуй, тоньше мизинца,
подобрав свои платья по-царски,
вылезают из лимузина.
К супу луковому строптиво
приезжают они, устав
от наскучившего стриптиза
и от всяческих светских забав.
И промасленные пролетарии
на условные эти талии,
не скрывая усмешки, глядят…
Ну да черт с ними — пусть едят!
и сказал мне попутчик мой фразу
(а на фразы такие он скуп):
«Изменяется все во Франции,
остается лишь луковый суп!»
Его ели в тавернах портовых
и крестьяне, присев на земле.
Он стекал по усищам Партоса
и по усикам Ришелье.
Наворачивал Генрих Наваррский
из серебряных гентских посуд
этот, правда, не слишком наваристый,
но такой удивительный суп!
Он всегда был кушаньем первым,
неподвластный годам и векам.
Мужики его ели и пэры,
но на пользу он шел мужикам!
Над тиарами и тиранами,
кавалерами на конях,
над красивыми их тирадами
похохатывал суп в котлах! Поправляю ту горькую фразу.
Выношу поправку на суд:
«Остается народ во Франции!
Но, конечно, и… луковый суп!»

Владимир Маяковский

«Общее» и «мое»

Чуть-чуть еще, и он почти б
был положительнейший тип.
Иван Иваныч —
          чуть не «вождь»,
дана
  в ладонь
          вожжа ему.
К нему
   идет
       бумажный дождь
с припиской —
          «уважаемый».
В делах умен,
      в работе —
          быстр.
Кичиться —
       нет привычек.
Он
 добросовестный службист —
не вор,
   не волокитчик.
Велик
      его
       партийный стаж,
взгляни в билет —
          и ахни!
Карманы в ручках,
       а уста ж
сахарного сахарней.
На зависть
    легкость языка,
уверенно
       и пусто
он,
 взяв путевку из ЭМКА,
бубнит   
под Златоуста.
Поет
    на соловьиный лад,
играет
   слов
    оправою
«о здравии комсомолят,
о женском равноправии».
И, сняв
   служебные гужи,
узнавши,
      час который,
домой
      приедет, отслужив,
и…
 опускает шторы.
Распустит
     он
          жилет…
           и здесь,
— здесь
   частной жизни часики! —
преображается
      весьпо-третье-мещански.
Чуть-чуть
       не с декабристов
              род —
хоть предков
        в рамы рамьте!
Но
 сына
      за уши
      дерет
за леность в политграмоте.
Орет кухарке,
      разъярясь,
супом
   усом
       капая:
«Не суп, а квас,
         который раз,
пермячка сиволапая!..»
Живешь века,
      века учась
(гении
   не ро́дятся).
Под граммофон
         с подругой
              час
под сенью штор
          фокстротится.
Жена
    с похлебкой из пшена
сокращена
    за древностью.
Его
 вторая зам-жена
и хороша,
       и сложена,
и вымучена ревностью.
Елозя
     лапой по ногам,
ероша
     юбок утлость,
он вертит
        по́д носом наган:
«Ты с кем
        сегодня
         путалась?..»
Пожил,
   и отошел,
       и лег,
а ночь
      паучит нити…
Попробуйте,
        под потолок
теперь
   к нему
      взгляните!
И сразу
   он
    вскочил и взвыл.
Рассердится
       и визгнет:
«Не смейте
    вмешиваться
          вы
в интимность
      частной жизни!»
Мы вовсе
        не хотим бузить.
Мы кроем
    быт столетний.
Но, боже…
    Марксе, упаси
нам
 заниматься сплетней!
Не будем
       в скважины смотреть
на дрязги
       в вашей комнате.
У вас
    на дом
       из суток —
             треть,
но знайте
        и помните:
глядит
   мещанская толпа,
мусолит
      стол и ложе…
Как
 под стекляннейший колпак,
на время
       жизнь положим.
Идя
 сквозь быт
      мещанских клик,
с брезгливостью
          преувеличенной,
мы
 переменим
      жизни лик,
и общей,
      и личной.

Евгений Евтушенко

Цветы для бабушки

Я на кладбище в мареве осени,
где скрипят, рассыхаясь, кресты,
моей бабушке — Марье Иосифовне —
у ворот покупаю цветы. Были сложены в эру Ладыниной
косы бабушки строгим венком,
и соседки на кухне продымленной
называли её «военком». Мало била меня моя бабушка.
Жаль, что бить уставала рука,
и, по мненью знакомого банщика,
был достоин я лишь кипятка. Я кота её мучил, блаженствуя,
лишь бы мне не сказали — слабо.
На три тома «Мужчина и женщина»
маханул я Лависса с Рамбо. Золотое кольцо обручальное
спёр, забравшись тайком в шифоньер:
предстояла игра чрезвычайная —
Югославия — СССР. И кольцо это, тяжкое, рыжее,
с пальца деда, которого нет,
перепрыгнуло в лапу барышника
за какой-то стоячий билет. Моя бабушка Марья Иосифовна
закусила лишь краешки губ
так, что суп на столе подморозило —
льдом сибирским подёрнулся суп. У афиши Нечаева с Бунчиковым
в ещё карточные времена,
поскользнувшись на льду возле булочной,
потеряла сознанье она. И с двуперстно подъятыми пальцами,
как Морозова, ликом бела,
лишь одно повторяла в беспамятстве:
«Будь ты проклят!» — и это был я. Я подумал, укрывшись за примусом,
что, наверное, бабка со зла
умирающей только прикинулась…
Наказала меня — умерла. Под пластинку соседскую Лещенки
неподвижно уставилась ввысь,
и меня все родные улещивали:
«Повинись… Повинись… Повинись…» Проклинали меня, бесшабашного,
справа, слева — видал их в гробу!
По меня прокляла моя бабушка.
Только это проклятье на лбу. И кольцо, сквозь суглинок проглядывая,
дразнит, мстит и блестит из костей…
Ты сними с меня, бабка, проклятие,
не меня пожалей, а детей. Я цветы виноватые, кроткие
на могилу кладу в тишине.
То, что стебли их слишком короткие,
не приходит и в голову мне. У надгробного серого камушка,
зная всё, что творится с людьми,
шепчет мать, чтоб не слышала бабушка:
«Здесь воруют цветы… Надломи…» Все мы перепродажей подловлены.
Может быть, я принёс на поклон
те цветы, что однажды надломлены,
но отрезаны там, где надлом. В дрожь бросает в метро и троллейбусе,
если двое — щекою к щеке,
но в кладбищенской глине стебли все
у девчонки в счастливой руке. Всех надломов идёт остригание,
и в тени отошедших теней
страшно и от продажи страдания,
а от перепродажи — страшней. Если есть во мне малость продажного,
я тогда — не из нашей семьи.
Прокляни ещё раз меня, бабушка,
и проклятье уже не сними!