По всей земле, во все столетья,
великодушна и проста,
всем языкам на белом свете
всегда понятна красота.
Хранят изустные творенья
и рукотворные холсты
неугасимое горенье
желанной людям красоты.
Людьми творимая навеки,
она понятным языком
ведет рассказ о человеке,
с тревогой думает о нем
и неуклонно в жизни ищет
его прекрасные черты.
Чем человек сильней и чище,
тем больше в мире красоты.
И в сорок пятом, в сорок пятом
она светила нам в пути
и помогла моим солдатам
ее из пламени спасти.
Для всех людей, для всех столетий
они свершили подвиг свой,
и этот подвиг стал на свете
примером красоты земной.
И эта красота бездонна,
и безгранично ей расти.
Прощай, Сикстинская Мадонна!
Счастливого тебе пути!
Глубокий нежный сад, впадающий в Оку,
стекающий с горы лавиной многоцветья.
Начнёмте же игру, любезный друг, ау!
Останемся в саду минувшего столетья.
Ау, любезный друг, вот правила игры:
не спрашивать зачем и поманить рукою
в глубокий нежный сад, стекающий с горы,
упущенный горой, воспринятый Окою.
Попробуем следить за поведеньем двух
кисейных рукавов, за блеском медальона,
сокрывшего в себе… ау, любезный друг!..
сокрывшего, и пусть, с нас и того довольно.
Заботясь лишь о том, что стол накрыт в саду,
забыть грядущий век для сущего событья.
Ау, любезный друг! Идёте ли? — Иду.-
Идите! Стол в саду накрыт для чаепитья.
А это что за гость? — Да это юный внук
Арсеньевой.- Какой? — Столыпиной.- Ну, что же,
храни его Господь. Ау, любезный друг!
Далекий свет иль звук — чирк холодом по коже.
Ау, любезный друг! Предчувствие беды
преувеличит смысл свечи, обмолвки, жеста.
И, как ни отступай в столетья и сады,
душа не сыщет в них забвенья и блаженства.
Пустыри на рассвете,
Пустыри, пустыри,
Снова ласковый ветер,
Как школьник.
Ты послушай, весна,
Этот медленный ритм,
Уходить — это вовсе
Не больно.Это только смешно —
Уходить на заре,
Когда пляшет судьба
На асфальте,
И зелень деревьев,
И на каждом дворе
Весна разминает
Пальцы.И поднимет весна
Марсианскую лапу.
Крик ночных тормозов —
Это крик лебедей,
Это синий апрель
Потихоньку заплакал,
Наблюдая апрельские шутки
Людей.Наш рассвет был попозже,
Чем звон бубенцов,
И пораньше,
Чем пламя ракеты.
Мы не племя детей
И не племя отцов,
Мы цветы
Середины столетья.Мы цвели на растоптанных
Площадях,
Пили ржавую воду
Из кранов,
Что имели — дарили,
Себя не щадя,
Мы не поздно пришли
И не рано.Мешок за плечами,
Папиросный дымок
И гитары
Особой настройки.
Мы почти не встречали
Целых домов —
Мы руины встречали
И стройки.Нас ласкала в пути
Ледяная земля,
Но мы, забывая
Про годы,
Проползали на брюхе
По минным полям,
Для весны прорубая
Проходы… Мы ломали бетон
И кричали стихи,
И скрывали
Боль от ушибов.
Мы прощали со стоном
Чужие грехи,
А себе не прощали
Ошибок.Дожидались рассвета
У милых дверей
И лепили богов
Из гипса.
Мы — сапёры столетья!
Слышишь взрыв на заре?
Это кто-то из наших
Ошибся… Это залпы черемух
И залпы мортир.
Это лупит апрель
По кюветам.
Это зов богородиц,
Это бремя квартир,
Это ветер листает
Газету.Небо в землю упало.
Большая вода
Отмывает пятна
Несчастья.
На развалинах старых
Цветут города —
Непорочные,
Словно зачатье.
Я вас люблю, красавицы столетий,
за ваш небрежный выпорх из дверей,
за право жить, вдыхая жизнь соцветий
и на плечи накинув смерть зверей.
Еще за то, что, стиснув створки сердца,
клад бытия не отдавал моллюск,
отдать и вынуть — вот простое средство
быть в жемчуге при свете бальных люстр.
Как будто мало ямба и хорея
ушло на ваши души и тела,
на каторге чужой любви старея,
о, сколько я стихов перевела!
Капризы ваши, шеи, губы, щеки,
смесь чудную коварства и проказ —
я все воспела, мы теперь в расчете,
последний раз благословляю вас!
Кто знал меня, тот знает, кто нимало
не знал — поверит, что я жизнь мою,
всю напролет, навытяжку стояла
пред женщиной, да и теперь стою.
Не время ли присесть, заплакать, с места
не двинуться? Невмочь мне, говорю,
быть тем, что есть, и вожаком семейства,
вобравшего зверье и детвору.
Довольно мне чудовищем бесполым
быть, другом, братом, сводником, сестрой,
то враждовать, то нежничать с глаголом,
пред тем, как стать травою и сосной.
Машинки, взятой в ателье проката,
подстрочников и прочего труда
я не хочу! Я делаюсь богата,
неграмотна, пригожа и горда.
Я выбираю, поступясь талантом,
стать оборотнем с розовым зонтом,
с кисейным бантом и под ручку с франтом.
А что есть ямб — знать не хочу о том!
Лукавь, мой франт, опутывай, не мешкай!
Я скрою от незрячести твоей,
какой повадкой и какой усмешкой
владею я — я друг моих друзей.
Красавицы, ах, это все неправда!
Я знаю вас — вы верите словам.
Неужто я покину вас на франта?
Он и в подруги не годится вам.
Люблю, когда, ступая, как летая,
проноситесь, смеясь и лепеча.
Суть женственности вечно золотая
всех, кто поэт, священная свеча.
Обзавестись бы вашими правами,
чтоб стать, как вы, и в этом преуспеть!
Но кто, как я, сумеет встать пред вами?
Но кто, как я, посмеет вас воспеть?
Когда война катилась, подминая
Дома и судьбы сталью гусениц.
Я был где надо — на переднем крае.
Идя в дыму обугленных зарниц.
Бывало все: везло и не везло,
Но мы не гнулись и не колебались,
На нас ползло чудовищное зло,
И мира быть меж нами не могло,
Тут кто кого — контакты исключались!
И думал я: окончится война —
И все тогда переоценят люди.
Навек придет на землю тишина.
И ничего-то скверного не будет,
Обид и боли годы не сотрут.
Ведь люди столько вынесли на свете,
Что, может статься, целое столетье
Ни ложь, ни зло в сердцах не прорастут,
Имея восемнадцать за спиною,
Как мог я знать в мальчишеских мечтах,
Что зло подчас сразить на поле боя
Бывает даже легче, чем в сердцах?
И вот войны уж и в помине нет.
А порохом тянуть не перестало.
Мне стало двадцать, стало тридцать лет,
И больше тоже, между прочим, стало.
А все живу, волнуясь и борясь.
Да можно ль жить спокойною судьбою,
Коль часто в мире возле правды — грязь
И где-то подлость рядом с добротою?!
И где-то нынче в гордое столетье
Порой сверкают выстрелы во мгле.
И есть еще предательство на свете,
И есть еще несчастья на земле.
И под ветрами с четырех сторон
Иду я в бой, как в юности когда-то,
Гвардейским стягом рдеет небосклон,
Наверно, так вот в мир я и рожден —
С душой поэта и судьбой солдата.
За труд, за честь, за правду и любовь
По подлецам, как в настоящем доте,
Машинка бьет очередями слов,
И мчится лента, словно в пулемете…
Вопят? Ругают? Значит, все как должно.
И, правду молвить, все это по мне.
Ведь на войне — всегда как на войне!
Тут кто кого. Контакты невозможны!
Когда ж я сгину в ветре грозовом,
Друзья мои, вы жизнь мою измерьте
И молвите: — Он был фронтовиком
И честно бился пулей и стихом
За свет и правду с юности до смерти!
Пес твой, Эпоха, я вою у сонного ЦУМа —
чую Кучума!
Чую кольчугу
сквозь чушь о «военных коммунах»,
чую Кучума,
чую мочу
на жемчужинах луврских фаюмов —
чую Кучума,
пыль над ордою встает грибовидным самумом,
люди, очнитесь от ваших возлюбленных юных,
чую Кучума!
Чу, начинается… Повар скуластый
мозг вырезает из псины живой и скулящей…
Брат вислоухий, седой от безумья —
чую кучумье!
Неужели астронавты завтра улетят на Марс,
а послезавтра
вернутся в эпоху скотоводческого феодализма?
Неужели Шекспира заставят каяться
в незнании «измов»?
Неужели Стравинского поволокут
с мусорным ведром на седой голове
по воющим улицам!
Я думаю, право ли большинство?
Право ли наводненье во Флоренции,
круша палаццо, как орехи грецкие?
Но победит Чело, а не число.
Я думаю — толпа иль единица?
Что длительней — столетье или миг,
который Микеланджело постиг?
Столетье сдохло, а мгновенье длится.
Я думаю…
Хам эпохальный стандартно грядет
по холмам, потрохам,
хам,
хам примеряет подковки к новеньким сапогам,
хам,
тень за конем волочится, как раб на аркане,
крови алкает ракета на телеэкране,
хам.
В Маркса вгрызаются крысы амбарные,
рушат компартию, жаждут хампартию.
Хм!
Прет чингисхамство, как тесто в квашне,
хам,
сгинь, наважденье, иль все ото только во сне?
Кань!
Суздальская богоматерь,
сияющая на белой стоне,
как кинокассирша в полукруглом окошечке,
дай мне билет, куда не пускают после 16-ти.
Невмоготу понимать все…
Народ не бывает Кучумом. Кучумы — это
божки
Кучумство — не нация Лу Синя и Ци Бай-ши.
При чем тут расцветка кожи? Мы знали их,
белокурых.
Кучумство с подростков кожу
сдирало на абажуры.
«СверхВостоку» «СверхЗапад» снится.
Кучумство — это волна
совиного шовинизма.
Кучумство — это война.
Неужто Париж над кострами вспыхнет,
как мотылек?
(К чему же века истории, коль снова
на четырех?)
При чем тут «ревизионизмы»
и ханжеский балаган?
(Я слышу: «Икры зернистой!» Я слышу:
«Отдай Байкал!»)
Неужто опять планету нам выносить на горбу?
Время!
Молись России
за неслыханную ее судьбу!
За наше самозабвение, вечное, как небеса,
все пули за Рим, за Вены, вонзающее в себя!
Спасательная Россия! Какие бы ни Батый —
вечно Россия.
Снова Россия.
Вечно Россия.
Россия — ладонь распахнутая,
и Новгород — небесам
горит на равнине распаханной —
как сахар дают лошадям.
Дурные твои Батыи —
Мамаями заскулят.
Мама моя, Россия,
не дай тебе
сжаться в кулак.
Гляжу я, ночной прохожий,
на лунный и круглый стог.
Он сверху прикрыт рогожей —
чтоб дождичком не промок.
И так же сквозь дождик плещущий
космического сентября,
накинув Россию на плечи,
поеживается Земля.
Мимо созвездия Девы,
Созвездий Льва и Весов
Несется по темному небу
Созвездие Гончих Псов.
Клубится, шурша по следу их,
Космическая пурга.
Комету ль они преследуют?
Иль гонят во тьме врага?
Я видел их тени тугие
Сквозь дымку мальчишьих снов,
И были они как живые,
К тому же слова какие:
«Созвездие Гончих Псов»!
Детство прошло, умчалось,
Растаяло без следа,
А песня в душе осталась,
И, кажется, навсегда.
Несется собачья стая
Мильоны веков вперед.
И я, как в детстве, гадаю:
Куда они? Кто их ждет?
Какая их гонит тайна
Средь стужи и тишины?
А вдруг они там отчаянно
Ищут во тьме хозяина,
С которым разлучены?
Он добрый, веселый, звездный,
Но с очень дальних времен
Где-то во мгле морозной
Чудищами пленен.
В безбрежье миров и столетий,
Где не был ни звук, ни взгляд,
Он к черной гигантской планете
Магнитным кольцом прижат.
Там странные измерения:
Сто верст — только малый шаг,
Столетье — одно мгновение,
А озеро — жидкий мрак…
Чудища, плавая в реках,
И после, сушась на скале,
Звездного человека
Держат в пещерной мгле.
Столапые электриды —
В каждой лапище — мозг,
Внушают ему, чтоб выдал
Он все, что когда-то видел,
А главное — тайну звезд!
Как они загораются,
Стужу гоня с планет?
Чем они остужаются?
Как погасить их свет?
Так, молча и некрасиво,
Жуя студенистую тьму,
Волю свою терпеливо
Они внушают ему.
А он не дает ответа.
И только упрямое: SOS!
С черной, как мрак, планеты
Шлет светлому миру звезд!
Зов по вселенной несется,
И все, что хоть где-то живет,
Говорит: — Високосный год. —
Или: — Год активного солнца.
И только в бездонном мраке,
Где нет ни ночей, ни дней,
Огненные собаки
Мчатся еще быстрей!
Все ярче глаза сверкают,
Струной напряглись хребты,
И жаркие искры роняют
Пламенные хвосты.
Вселенная бьет клубами
Космической пыли в грудь,
И тонко звенит под когтями
Серебряный Млечный Путь…
Но сквозь века и пространства
Домчат они и найдут
Планету Черного Царства
И чудищ перегрызут.
Лапы — на плечи хозяину,
И звездный вздохнет человек.
Вот она, главная тайна,
Основа всего мирозданья:
В любви при любом испытанье
И преданности навек!
Невзгодам конец! Победа!
Гремите, звезд бубенцы.
Пусть волны тепла и света
Помчатся во все концы!
И вправо помчат и влево,
Неся серебристый гам.
И радостно вскрикнет Дева,
Поверить боясь вестям!
Рукою за сердце схватится,
Щекою прильнет к Тельцу,
И звездные слезы покатятся
По вспыхнувшему лицу!
Фантазия? Пусть! Я знаю!
И все-таки с детских лет
Я верю в упрямую стаю,
Что мчится за другом вслед!
Спадает с души все бренное,
Истории бьют часы,
Звенит серебром вселенная,
Летят по вселенной псы…
Горят причудливо краски,
И, как ни мудра голова,
Вы все-таки верьте сказке.
Сказка всегда права!
Зачем? — да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.
Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.
Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.
Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нем с мгновенностью любви.
Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.
Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.
Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.
Какая грусть — средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.
И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха и цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.
Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пес на свист.
Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.
Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: — Не плачь, мое дитя.
— Что вам угодно? — молвил антиквар. —
Здесь все мертво и не способно к плачу. —
Он, все еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.
Сведенные враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
— Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать все, что я хочу.
— Ступайте прочь! — он гневно повторял.
Но вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моем сверкнул случайно гений
и выпалил: — Подайте тот футляр!
— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр?
-Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: — О боже!
Все, что хотите, но не тот футляр.
Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.
— Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, — я не люблю пластмассы.
Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.
Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нем портрет ребенка.
Минувший век. Изящная работа.
И все это я вам теперь дарю.
…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в легком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…
— Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?
— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озаренный. —
В нем сто предметов ценности огромной.
Берите даром — и вопрос решен.
— Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.
Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чем веду я речь.
— Как я устал! — промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите все! Мне все осточертело!
Пусть все мое теперь уходит к вам.
И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на долю из темницы
явился свет, и опалил ресницы,
и это было женское лицо.
Не по чертам его — по черноте, —
сжегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.
Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.
Там — соблазнить ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда — и все. Стрельба затихла,
и в небе то ли бог, то ль облака.
— Я молод был сто тридцать лет назад. —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.
О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом — в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.
Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых,
но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.
Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.
Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло паленым и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.
Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, перемешавшись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.
Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
— Вы думаете? — так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.
Три дня гостил, весь кротость, доброта,
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.
С тех пор явился горестный намек
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.
Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.
Но нет, я не уехал на Кавказ,
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.
В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мной,
без видимой причины и в бреду.
Бессмертным став от горя и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж богом и людьми.
Но я утешен мнением молвы,
что все-таки убит он на дуэли.
— Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, — хоть не виновны вы.
Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне — суть предмета, вам — краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.
Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, — мне лишь его и жаль.
А если вдруг, вкусивший всех наук,
читатель мой заметит справедливо:
— Все это ложь, изложенная длинно. —
Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.
Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары,
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.
Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен — судя по всему.