Свет этих звезд дотекает к земле мириады столетий:
Диво ль, что, к ним обратясь, кружится вдруг голова?
Простятся вам столетий иго,
И все, чем страшен казни час,
Вражда тупых, и мудрых книги,
Как змеи, жалящие нас.
Придет пора, и будут сыты
Нездешней мудростью умы,
И надмогильные ракиты
Зазеленеют средь зимы.
С горы скатившись, камень лег в долине —
Как он упал? никто не знает ныне —
Сорвался ль он с вершины сам собой,
Иль был низринут волею чужой!..
Столетье за столетьем пронеслося,
Никто еще не разрешил вопроса…
Где камня слава, тепло столетий?
Европа — табор. И плачут дети.
Земли обиды, гнездо кукушки.
Рассыпан бисер, а рядом пушки.
Идут старухи, идут ребята,
Идут на муки кортежи статуй,
Вздымая корни, идут деревья,
И видно ночью — горят кочевья.
А дом высокий, как снег, растаял.
Прости, Европа, родной Израиль!
От столетий, от книг, от видений
Эти губы, и клятвы, и ложь.
И не знаем мы, полночь ли, день ли,
Если звезды обуглены сплошь.
В мире встанет ли новый Аттила,
Божий бич, божий меч, — потоптать
Не цветы, но мечты, что взрастила
Страсть, — хирамовым кедрам под стать?
Солнце пятна вращает, циклоны
Надвигая с морей на постель,
Но не тот же ли локон наклонный
Над огнем мировых пропастей?
Чтобы око земное не слепло,
На мгновенье двум сближенным в смех —
От советской Москвы на Алеппо
Революции праздничный сбег.
И с земли до звезды, до столетий
Восстающих, — борьбе и войне
Этот огненный столп одолеть ли,
В наших строфах горящий вдвойне!
9-11 сентября 1921
По всей земле, во все столетья,
великодушна и проста,
всем языкам на белом свете
всегда понятна красота.
Хранят изустные творенья
и рукотворные холсты
неугасимое горенье
желанной людям красоты.
Людьми творимая навеки,
она понятным языком
ведет рассказ о человеке,
с тревогой думает о нем
и неуклонно в жизни ищет
его прекрасные черты.
Чем человек сильней и чище,
тем больше в мире красоты.
И в сорок пятом, в сорок пятом
она светила нам в пути
и помогла моим солдатам
ее из пламени спасти.
Для всех людей, для всех столетий
они свершили подвиг свой,
и этот подвиг стал на свете
примером красоты земной.
И эта красота бездонна,
и безгранично ей расти.
Прощай, Сикстинская Мадонна!
Счастливого тебе пути!
То два венка, то два цветка, округлые венцы —
Две груди юные ее, их нежные концы.
На каждой груди молодой, тот кончик — цвет цветка,
Те два цветка, те два венка достойны жить века.
И так как бег столетий нам Искусством только дан,
И так как блеск столетий дан тому, кто чувством пьян, —
Тебя я замыкаю в стих, певучая моя,
Двух зорь касаясь молодых, их расцвечаю я.
И каждый кончик лепестка, мой поцелуй приняв,
Нежнее в цвете заревом, как свет расцветших трав.
И безупречный алебастр девических грудей
То две лампады светят мне на празднестве страстей.
Как кость слоновая — живот, и, торжество стиха,
Уводит грезу нежный грот, укрытый дымкой мха.
Я видел юношу-пророка,
Припавшего к стеклянным волосам лесного водопада,
Где старые мшистые деревья стояли в сумраке важно, как старики,
И перебирали на руках четки ползучих растений.
Стеклянной пуповиной летела в пропасть цепь
Стеклянных матерей и дочерей
Рождения водопада, где мать воды и дети менялися местами.
Внизу река шумела.
Деревья заполняли свечами своих веток
Пустой объем ущелья, и азбукой столетий толпилися утесы.
А камни-великаны — как плечи лесной девы
Под белою волной,
Что за морем искал священник наготы.
Он Разиным поклялся быть напротив.
Ужели снова бросит в море княжну? Противо-Разин грезит.
Нет! Нет! Свидетели — высокие деревья!
Студеною волною покрыв себя
И холода живого узнав язык и разум,
Другого мира, ледян<ого> тела,
Наш юноша поет:
«С русалкою Зоргама обручен
Навеки я,
Волну очеловечив.
Тот — сделал волной деву».
Деревья шептали речи столетий.
Глубокий нежный сад, впадающий в Оку,
стекающий с горы лавиной многоцветья.
Начнёмте же игру, любезный друг, ау!
Останемся в саду минувшего столетья.
Ау, любезный друг, вот правила игры:
не спрашивать зачем и поманить рукою
в глубокий нежный сад, стекающий с горы,
упущенный горой, воспринятый Окою.
Попробуем следить за поведеньем двух
кисейных рукавов, за блеском медальона,
сокрывшего в себе… ау, любезный друг!..
сокрывшего, и пусть, с нас и того довольно.
Заботясь лишь о том, что стол накрыт в саду,
забыть грядущий век для сущего событья.
Ау, любезный друг! Идёте ли? — Иду.-
Идите! Стол в саду накрыт для чаепитья.
А это что за гость? — Да это юный внук
Арсеньевой.- Какой? — Столыпиной.- Ну, что же,
храни его Господь. Ау, любезный друг!
Далекий свет иль звук — чирк холодом по коже.
Ау, любезный друг! Предчувствие беды
преувеличит смысл свечи, обмолвки, жеста.
И, как ни отступай в столетья и сады,
душа не сыщет в них забвенья и блаженства.
Тоска по родине! Давно
Разоблаченная морока!
Мне совершенно все равно —
Где — совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошелкою базарной
В дом, и не знающий, что — мой,
Как госпиталь или казарма.
Мне все равно, каких среди
Лиц ощетиниваться пленным
Львом, из какой людской среды
Быть вытесненной — непременно —
В себя, в единоличье чувств.
Камчатским медведем без льдины
Где не ужиться (и не тщусь!),
Где унижаться — мне едино.
Не обольщусь и языком
Родным, его призывом млечным.
Мне безразлично, на каком
Непонимаемой быть встречным!
(Читателем, газетных тонн
Глотателем, доильцем сплетен…)
Двадцатого столетья — он,
А я — до всякого столетья!
Остолбеневши, как бревно,
Оставшееся от аллеи,
Мне все — равны, мне всё — равно;
И, может быть, всего равнее —
Роднее бывшее — всего.
Все признаки с меня, все меты,
Все даты — как рукой сняло:
Душа, родившаяся — где-то.
Так край меня не уберег
Мой, что и самый зоркий сыщик
Вдоль всей души, всей — поперек!
Родимого пятна не сыщет!
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И всё — равно, и всё — едино.
Но если по дороге — куст
Встает, особенно — рябина…
Мы в тюрьме изведанных пространств…
Старый мир давно стал духу тесен,
Жаждущему сказочных убранств.
О, поэт пленительнейших песен,
Ты опять бежишь на край земли…
Но и он тебе ли неизвестен?
Как ни пенят волны корабли,
Как ни манят нас моря иные, —
Воды всех морей не те же ли?
Но, как ты, уже считаю дни я,
Зная, как торопит твой отезд
Трижды-древняя Океания.
Но не в темном небе Южный Крест,
Не морей пурпурные хламиды
Грезишь ты, не россыпь новых звезд…
Чтоб подслушать древние обиды
В жалобах тоскующей волны,
Ты уж спал на мелях Атлантиды.
А теперь тебе же суждены
Лемурии огненной и древней
Наисокровеннейшие сны.
Голос пламени в тебе напевней,
Чем глухие всхлипы древних вод…
И не ты ль всех знойней и полдневней?
Не столетий беглый хоровод —
Пред тобой стена тысячелетий
Из-за океана восстает:
«Эллины, вы перед нами дети…» —
Говорил Солону древний жрец.
Но меж нас слова забыты эти…
Ты ж разял глухую вязь колец,
И, мечту столетий обнимая,
Ты несешь утерянный венец.
Где вставала ночь времен немая,
Ты раздвинул яркий горизонт.
Лемурия… Атлантида… Майя…
Ты — пловец пучин времен, Бальмонт!
Да, я наверно жил не годы, а столетья,
Затем что в смене лет встречая — и врагов,
На них, как на друзей, не в силах не глядеть я,
На вражеских руках я не хочу оков.
Нет, нет, мне кажется порою, что с друзьями
Мне легче жестким быть, безжалостным подчас: —
Я знаю, что для нас за тягостными днями
Настанет добрый день, с улыбкой нежных глаз.
За миг небрежности мой друг врагом не станет,
Сам зная слабости, меня простит легко.
А темного врага вражда, как тьма, обманет,
И упадет он вниз, в овраги, глубоко.
Он не узнает сам, как слаб он в гневе сильном,
О, величаются упавшие, всегда: —
Бродячие огни над сумраком могильным
Считает звездами проклятия Вражда.
Я знаю, Ненависть имеет взор блестящий,
И искры сыплются в свидании клинков.
Но мысль в сто крат светлей в минутности летящей,
Я помню много битв, и множество веков.
Великий Архимед, с своими чертежами,
Прекрасней, чем солдат, зарезавший его.
Но жальче — тот солдат, с безумными глазами,
И с беспощадной тьмой влеченья своего.
Мне жаль, что атом я, что я не мир — два мира! —
Безумцам отдал бы я все свои тела, —
Чтоб, утомясь игрой убийственного пира,
Слепая их душа свой тайный свет зажгла.
И, изумленные минутой заблужденья,
Они бы вдруг в себе открыли новый лик, —
И, души с душами, сплелись бы мы как звенья,
И стали б звездами, блистая каждый миг!
Руки наши связаны, ноги в кандалах…
Голоса Европы слышатся кругом:
— «Что ж вы не восстанете с саблями в руках?
Будьте же за это вечно под ярмом!»
Долгих шесть столетий наша кровь струится,
Падая по каплям с детства до могил,
А Европа вто́рит: — «Род ваш не годится.
И в армянах нету храбрости и сил.»
Жалкие армяне, все у вас отняли…
Почему ж не шли вы край свой защищать?
Иль от нас вы помощь, помощь ожидали,
Разве хлеб голодным нужно подавать?
О, ужель, Европа, ты совсем забыла
Зароастра с саблей — что спешил грозой
Разить твое сердце, но армян лишь сила
Потушила пламя веры роковой…
Помнишь ли, Европа, тот удар ужасный;
Что Ислам готовил для твоих детей?
Но тебя армяне жалкой и несчастной
Не хотели видеть с горестью твоей, —
И боролись храбро за тебя открыто
Целых два столетья, проливая кровь,
Но тобой, Европа, это все забыто…
Чем же отплатила ты за их любовь?
Так же ты не помнишь, как по воле неба
Голодал народ твой средь пустых полей;
Если бы армяне не́ дали им хлеба,
Чтобы дал им порох, груды тел, костей!..
Вспомни же, Европа, про армян забытых,
В звоне острых сабель нету ведь добра, —
Нету так же блага и в крови пролитой,
Или жить по-братски не пришла пора?!
Как учил Спаситель: в мире и свободе,
Разливая всюду животворный свет…
Верны мы ученью были и в невзгоде,
Но армянам воли и доныне нет…
О, зачем мы, братья, с доброю душою
А не палачами созданы судьбой?
Алчная Европа, мощною семьею
Нас тогда сочла бы в жизни мировой.
Не Капитолий твой всемирный, вседержавный,
Не вечно-памятных развалин пепел славный,
Не величавый ряд дворцов и базилик,
Не тень священная, в которую поник
Ты царственной главой, столетьями венчанной,
Не сумрак вилл твоих свежо-благоуханной,
Где, щедростью даров счастливцев наделя,
Так радостно цветет роскошная земля,
Не тихие твои окрестные пустыни,
Над коими горит день светозарно-синий
И освещает их по прихоти своей
Сияньем радужным пылающих лучей
Иль стелет по степи безлесной и беззлачной
И дремлющую тень, и мрак полупрозрачный,
Не весь сей пышный мир величья и чудес,
Где красота земли и красота небес
Дают и мысли жизнь, и пищу вдохновеньям,
Где каждый век, в урок грядущим поколеньям,
Прорезав новые и вечные бразды,
Оставил творчества бессмертные следы,
Где все минувшего есть отзыв величавый,
Все песнь поэзии и все преданье славы;
Не эти голоса, не эти красоты,
Не то, чем прежде был, не то, чем ныне ты
Под заревом веков, событий их зерцало, —
Не это на душу мне достояньем пало
И властвует моей встревоженной душой.
Нет, скорбью, о мой Рим, сроднился я с тобой!
Сочувствие к тебе и внутренней, и чище:
Родное место есть мне на твоем кладбище,
На сем кладбище царств, столетий и племен,
Воспомнится ли мне ограда вечных стен?
И вопрошаю я тоской воспоминанья:
Не кисти, не резца, не зодчества созданья,
В которых смелый дух избранников живет.
Нет, мимо их, меня таинственно зовет
Тот мирный уголок, где ранняя могила
Родительской любви надежду схоронила.
Здесь Рим сказался мне, здесь понял я, в слезах,
Развалин и гробниц его и плач и прах;
Здесь скорби стен его, державной и глубокой,
Откликнулся и я печалью одинокой!
Пустыри на рассвете,
Пустыри, пустыри,
Снова ласковый ветер,
Как школьник.
Ты послушай, весна,
Этот медленный ритм,
Уходить — это вовсе
Не больно.Это только смешно —
Уходить на заре,
Когда пляшет судьба
На асфальте,
И зелень деревьев,
И на каждом дворе
Весна разминает
Пальцы.И поднимет весна
Марсианскую лапу.
Крик ночных тормозов —
Это крик лебедей,
Это синий апрель
Потихоньку заплакал,
Наблюдая апрельские шутки
Людей.Наш рассвет был попозже,
Чем звон бубенцов,
И пораньше,
Чем пламя ракеты.
Мы не племя детей
И не племя отцов,
Мы цветы
Середины столетья.Мы цвели на растоптанных
Площадях,
Пили ржавую воду
Из кранов,
Что имели — дарили,
Себя не щадя,
Мы не поздно пришли
И не рано.Мешок за плечами,
Папиросный дымок
И гитары
Особой настройки.
Мы почти не встречали
Целых домов —
Мы руины встречали
И стройки.Нас ласкала в пути
Ледяная земля,
Но мы, забывая
Про годы,
Проползали на брюхе
По минным полям,
Для весны прорубая
Проходы… Мы ломали бетон
И кричали стихи,
И скрывали
Боль от ушибов.
Мы прощали со стоном
Чужие грехи,
А себе не прощали
Ошибок.Дожидались рассвета
У милых дверей
И лепили богов
Из гипса.
Мы — сапёры столетья!
Слышишь взрыв на заре?
Это кто-то из наших
Ошибся… Это залпы черемух
И залпы мортир.
Это лупит апрель
По кюветам.
Это зов богородиц,
Это бремя квартир,
Это ветер листает
Газету.Небо в землю упало.
Большая вода
Отмывает пятна
Несчастья.
На развалинах старых
Цветут города —
Непорочные,
Словно зачатье.
Я вас люблю, красавицы столетий,
за ваш небрежный выпорх из дверей,
за право жить, вдыхая жизнь соцветий
и на плечи накинув смерть зверей.
Еще за то, что, стиснув створки сердца,
клад бытия не отдавал моллюск,
отдать и вынуть — вот простое средство
быть в жемчуге при свете бальных люстр.
Как будто мало ямба и хорея
ушло на ваши души и тела,
на каторге чужой любви старея,
о, сколько я стихов перевела!
Капризы ваши, шеи, губы, щеки,
смесь чудную коварства и проказ —
я все воспела, мы теперь в расчете,
последний раз благословляю вас!
Кто знал меня, тот знает, кто нимало
не знал — поверит, что я жизнь мою,
всю напролет, навытяжку стояла
пред женщиной, да и теперь стою.
Не время ли присесть, заплакать, с места
не двинуться? Невмочь мне, говорю,
быть тем, что есть, и вожаком семейства,
вобравшего зверье и детвору.
Довольно мне чудовищем бесполым
быть, другом, братом, сводником, сестрой,
то враждовать, то нежничать с глаголом,
пред тем, как стать травою и сосной.
Машинки, взятой в ателье проката,
подстрочников и прочего труда
я не хочу! Я делаюсь богата,
неграмотна, пригожа и горда.
Я выбираю, поступясь талантом,
стать оборотнем с розовым зонтом,
с кисейным бантом и под ручку с франтом.
А что есть ямб — знать не хочу о том!
Лукавь, мой франт, опутывай, не мешкай!
Я скрою от незрячести твоей,
какой повадкой и какой усмешкой
владею я — я друг моих друзей.
Красавицы, ах, это все неправда!
Я знаю вас — вы верите словам.
Неужто я покину вас на франта?
Он и в подруги не годится вам.
Люблю, когда, ступая, как летая,
проноситесь, смеясь и лепеча.
Суть женственности вечно золотая
всех, кто поэт, священная свеча.
Обзавестись бы вашими правами,
чтоб стать, как вы, и в этом преуспеть!
Но кто, как я, сумеет встать пред вами?
Но кто, как я, посмеет вас воспеть?
Нет табаку, нет хлеба, нет вина, —
Так что же есть тогда на этом свете?!
Чье нераденье, леность, чья вина
Поймали нас в невидимые сети?
Надолго ль это? близок ли исход?
Как будет реагировать народ? —
Вопросы, что тоскуют об ответе.
Вопросы, что тоскуют об ответе,
И даль, что за туманом не видна…
Не знаю, как в народе, но в поэте
Вздрожала раздраженная струна:
Цари водили войны из-за злата,
Губя народ, а нам теперь расплата
За их проступки мстительно дана?!
За их проступки мстительно дана
Нам эта жизнь лишь с грезой о кларете…
А мы молчим, хотя и нам ясна
Вся низость их, и ропщем, точно дети…
Но где же возмущенье? где протест?
И отчего несем мы чуждый крест
Ни день, ни год — а несколько столетий?!
Ни день, ни год, а несколько столетий
Мы спины гнем. Но близкая волна
Сиянья наших мыслей, — тут ни плети,
Ни аресты, ни пытка, что страшна
Лишь малодушным, больше не помогут:
Мы уничтожим произвола догмат, —
Нам молодость; смерть старым суждена.
Нам молодость. Смерть старым суждена.
Художник на холсте, поэт в сонете,
В кантате композитор, кем звучна
Искусства гамма, репортер в газете,
Солдат в походе — все, кому нежна
Такая мысль, докажут пусть все эти
Свою любовь к издельям из зерна.
Свою любовь к издельям из зерна
Докажет пусть Зизи в кабриолете:
Она всем угнетаемым верна,
Так пусть найдет кинжальчик на колете
И бросит на подмогу бедняку,
Чтоб он убил в душе своей тоску
И радость в новом утвердил завете.
Так радость в новом утвердил завете
И стар, и мал: муж, отрок и жена.
Пусть в опере, и в драме, и в балете
Свобода будет впредь закреплена:
Пускай искусство воспоет свободу,
И следующий вопль наш канет в воду:
«Нет табаку, нет хлеба, нет вина!»
Нет табаку, нет хлеба, нет вина —
Вопросы, что тоскуют об ответе.
За «их» поступки мстительно дана, —
Ни день, ни год, а целый ряд столетий, —
Нам молодость. Смерть старым суждена!
Свою любовь к издельям из зерна
Пусть радость в новом утвердит завете.
Когда война катилась, подминая
Дома и судьбы сталью гусениц.
Я был где надо — на переднем крае.
Идя в дыму обугленных зарниц.
Бывало все: везло и не везло,
Но мы не гнулись и не колебались,
На нас ползло чудовищное зло,
И мира быть меж нами не могло,
Тут кто кого — контакты исключались!
И думал я: окончится война —
И все тогда переоценят люди.
Навек придет на землю тишина.
И ничего-то скверного не будет,
Обид и боли годы не сотрут.
Ведь люди столько вынесли на свете,
Что, может статься, целое столетье
Ни ложь, ни зло в сердцах не прорастут,
Имея восемнадцать за спиною,
Как мог я знать в мальчишеских мечтах,
Что зло подчас сразить на поле боя
Бывает даже легче, чем в сердцах?
И вот войны уж и в помине нет.
А порохом тянуть не перестало.
Мне стало двадцать, стало тридцать лет,
И больше тоже, между прочим, стало.
А все живу, волнуясь и борясь.
Да можно ль жить спокойною судьбою,
Коль часто в мире возле правды — грязь
И где-то подлость рядом с добротою?!
И где-то нынче в гордое столетье
Порой сверкают выстрелы во мгле.
И есть еще предательство на свете,
И есть еще несчастья на земле.
И под ветрами с четырех сторон
Иду я в бой, как в юности когда-то,
Гвардейским стягом рдеет небосклон,
Наверно, так вот в мир я и рожден —
С душой поэта и судьбой солдата.
За труд, за честь, за правду и любовь
По подлецам, как в настоящем доте,
Машинка бьет очередями слов,
И мчится лента, словно в пулемете…
Вопят? Ругают? Значит, все как должно.
И, правду молвить, все это по мне.
Ведь на войне — всегда как на войне!
Тут кто кого. Контакты невозможны!
Когда ж я сгину в ветре грозовом,
Друзья мои, вы жизнь мою измерьте
И молвите: — Он был фронтовиком
И честно бился пулей и стихом
За свет и правду с юности до смерти!
Пес твой, Эпоха, я вою у сонного ЦУМа —
чую Кучума!
Чую кольчугу
сквозь чушь о «военных коммунах»,
чую Кучума,
чую мочу
на жемчужинах луврских фаюмов —
чую Кучума,
пыль над ордою встает грибовидным самумом,
люди, очнитесь от ваших возлюбленных юных,
чую Кучума!
Чу, начинается… Повар скуластый
мозг вырезает из псины живой и скулящей…
Брат вислоухий, седой от безумья —
чую кучумье!
Неужели астронавты завтра улетят на Марс,
а послезавтра
вернутся в эпоху скотоводческого феодализма?
Неужели Шекспира заставят каяться
в незнании «измов»?
Неужели Стравинского поволокут
с мусорным ведром на седой голове
по воющим улицам!
Я думаю, право ли большинство?
Право ли наводненье во Флоренции,
круша палаццо, как орехи грецкие?
Но победит Чело, а не число.
Я думаю — толпа иль единица?
Что длительней — столетье или миг,
который Микеланджело постиг?
Столетье сдохло, а мгновенье длится.
Я думаю…
Хам эпохальный стандартно грядет
по холмам, потрохам,
хам,
хам примеряет подковки к новеньким сапогам,
хам,
тень за конем волочится, как раб на аркане,
крови алкает ракета на телеэкране,
хам.
В Маркса вгрызаются крысы амбарные,
рушат компартию, жаждут хампартию.
Хм!
Прет чингисхамство, как тесто в квашне,
хам,
сгинь, наважденье, иль все ото только во сне?
Кань!
Суздальская богоматерь,
сияющая на белой стоне,
как кинокассирша в полукруглом окошечке,
дай мне билет, куда не пускают после 16-ти.
Невмоготу понимать все…
Народ не бывает Кучумом. Кучумы — это
божки
Кучумство — не нация Лу Синя и Ци Бай-ши.
При чем тут расцветка кожи? Мы знали их,
белокурых.
Кучумство с подростков кожу
сдирало на абажуры.
«СверхВостоку» «СверхЗапад» снится.
Кучумство — это волна
совиного шовинизма.
Кучумство — это война.
Неужто Париж над кострами вспыхнет,
как мотылек?
(К чему же века истории, коль снова
на четырех?)
При чем тут «ревизионизмы»
и ханжеский балаган?
(Я слышу: «Икры зернистой!» Я слышу:
«Отдай Байкал!»)
Неужто опять планету нам выносить на горбу?
Время!
Молись России
за неслыханную ее судьбу!
За наше самозабвение, вечное, как небеса,
все пули за Рим, за Вены, вонзающее в себя!
Спасательная Россия! Какие бы ни Батый —
вечно Россия.
Снова Россия.
Вечно Россия.
Россия — ладонь распахнутая,
и Новгород — небесам
горит на равнине распаханной —
как сахар дают лошадям.
Дурные твои Батыи —
Мамаями заскулят.
Мама моя, Россия,
не дай тебе
сжаться в кулак.
Гляжу я, ночной прохожий,
на лунный и круглый стог.
Он сверху прикрыт рогожей —
чтоб дождичком не промок.
И так же сквозь дождик плещущий
космического сентября,
накинув Россию на плечи,
поеживается Земля.
Мимо созвездия Девы,
Созвездий Льва и Весов
Несется по темному небу
Созвездие Гончих Псов.
Клубится, шурша по следу их,
Космическая пурга.
Комету ль они преследуют?
Иль гонят во тьме врага?
Я видел их тени тугие
Сквозь дымку мальчишьих снов,
И были они как живые,
К тому же слова какие:
«Созвездие Гончих Псов»!
Детство прошло, умчалось,
Растаяло без следа,
А песня в душе осталась,
И, кажется, навсегда.
Несется собачья стая
Мильоны веков вперед.
И я, как в детстве, гадаю:
Куда они? Кто их ждет?
Какая их гонит тайна
Средь стужи и тишины?
А вдруг они там отчаянно
Ищут во тьме хозяина,
С которым разлучены?
Он добрый, веселый, звездный,
Но с очень дальних времен
Где-то во мгле морозной
Чудищами пленен.
В безбрежье миров и столетий,
Где не был ни звук, ни взгляд,
Он к черной гигантской планете
Магнитным кольцом прижат.
Там странные измерения:
Сто верст — только малый шаг,
Столетье — одно мгновение,
А озеро — жидкий мрак…
Чудища, плавая в реках,
И после, сушась на скале,
Звездного человека
Держат в пещерной мгле.
Столапые электриды —
В каждой лапище — мозг,
Внушают ему, чтоб выдал
Он все, что когда-то видел,
А главное — тайну звезд!
Как они загораются,
Стужу гоня с планет?
Чем они остужаются?
Как погасить их свет?
Так, молча и некрасиво,
Жуя студенистую тьму,
Волю свою терпеливо
Они внушают ему.
А он не дает ответа.
И только упрямое: SOS!
С черной, как мрак, планеты
Шлет светлому миру звезд!
Зов по вселенной несется,
И все, что хоть где-то живет,
Говорит: — Високосный год. —
Или: — Год активного солнца.
И только в бездонном мраке,
Где нет ни ночей, ни дней,
Огненные собаки
Мчатся еще быстрей!
Все ярче глаза сверкают,
Струной напряглись хребты,
И жаркие искры роняют
Пламенные хвосты.
Вселенная бьет клубами
Космической пыли в грудь,
И тонко звенит под когтями
Серебряный Млечный Путь…
Но сквозь века и пространства
Домчат они и найдут
Планету Черного Царства
И чудищ перегрызут.
Лапы — на плечи хозяину,
И звездный вздохнет человек.
Вот она, главная тайна,
Основа всего мирозданья:
В любви при любом испытанье
И преданности навек!
Невзгодам конец! Победа!
Гремите, звезд бубенцы.
Пусть волны тепла и света
Помчатся во все концы!
И вправо помчат и влево,
Неся серебристый гам.
И радостно вскрикнет Дева,
Поверить боясь вестям!
Рукою за сердце схватится,
Щекою прильнет к Тельцу,
И звездные слезы покатятся
По вспыхнувшему лицу!
Фантазия? Пусть! Я знаю!
И все-таки с детских лет
Я верю в упрямую стаю,
Что мчится за другом вслед!
Спадает с души все бренное,
Истории бьют часы,
Звенит серебром вселенная,
Летят по вселенной псы…
Горят причудливо краски,
И, как ни мудра голова,
Вы все-таки верьте сказке.
Сказка всегда права!
В тумане лики строгих башен,
Все очертанья неясны,
А дали дымны и красны,
И вид огней в предместьях страшен.
Весь изогнувшись, виадук
Над грустною рекой вздымался,
Громадный поезд удалялся
И дрбезжал, скользил,—и вдруг
Вдали рождал усталый звук.
Как звук рожка, свист пароходов…
И вот по улицам, мостам,
По переулкам, площадям
Толпы спешащих пешеходов
Скользят, как в вихре суеты,
На фоне мрачной пустоты,
Как тени, призрачные тени.
А запах нефти, запах серы
Ползет над городом без меры.
Душе людей теперь желанно,
Что невозможно и что странно,
И скрыты в блеске украшений
Следы добра и преступлений.
Кругом, закутавшись в туманы,
Грустят на площади фонтаны.
Колонна золотая, белеющий фронтон—
Как чей-то вечно мертвый, всегда гигантский сон.
На город давит мощь столетий,
И мигом прошлое восстанет,
И обольстит, и нас обманет,
И тени прошлого пройдут.
Мы в лоне прошлого, как дети;
На город давит мощь столетий,
Века, века парят над ним,
Живут бессмертием своим,
Всегда могучим и преступным,
И в преступленьях вечно крупным;
И каждый дом и каждый камень
Живит страстей безумный пламень.
Сначала хижины и несколько монахов…
Убежище для всех и церковь вся в тиши,
Что льет наивность в полумрак души
И теплый свет бесспорного ученья,
Как жизнь, как цель, как утешенье.
Вот замки в кружевах, массивные дворцы
Монахи, приоры, бароны и вилланы,
Вот митры золотые, каски и султаны.
Борьба влечений без борьбы души;
Хоругви развеваются в тиши;
Монархов на войну влечет кичливость;
Вот лилии фальшивых луидоров,
Чтоб скрыть грабеж страны от смелых взоров.
Мечом они ваяют справедливость,
И преступленье здесь одно: «трусливость».
Но вот рождается наш город современный,
На праве хочет он воздвигнуться, нетленный;
Народов когти, челюсти царей;
Чудовища тревожат сон ночей;
Подземный гул могучего стремленья
Несется к идеалам вожделенья;
А вечером здесь слышен стон набата,
Душа пожаром разума обята
И речи воли радостно твердит,
А сзади Революция стоит;
И книги новые стремительно хватают,
Как предки библию, их с жадностью читают
И ими жгут сердца свои.
Потоки крови потекли,
Катятся головы, вот строят эшафоты,
Душа у всех полна властительной заботы;
Но несмотря на казни и пожары
В сердцах сверкают те же чары.
На город давит мощь столетий,
Но город вечно тот же, тот,
Хотя на штурм пойдет народ
И будет поджигать убийственные мины.
Свидетелем Он будет мировой кончины,
И будет город жить, как в час свой первый.
Какое море дух его! Какая буря его нервы!
Влечений узел—жизни тайна
В нем усложняется случайно.
Всю землю лапою железной
В своей победе он займет
И в поражении найдет
Весь мир своею бездной.
И города могучий свет
Доходит даже до планет.
Века, века парят над ним.
В клубах туманов и паров
Его Душа блуждает утром,
Заря дарит их перламутром,
Грустит Душа безумных городов.
Душа пустынна, как соборы,
Что сквозь туманы бросят взоры;
Его Душа блуждает в тенях
На этих мраморных ступенях;
В душе прохожего нависли
Лишь города больные мысли;
В ночной и дремлющей тиши
Услышь конвульсию души.
И мир восстал от долгой спячки,
Свое дыханье затаив,
Он сохраняет свой порыв,
Охвачен грезами горячки;
Порыв к тому, что невозможно,
Что только больно и тревожно;
И правят здесь землей законы золотые,
Их откопав во мгле, на алтари пустые,
Где больше нет кумира,
Мы возведем Законы Мира.
Века, века парят над ним.
Но умер старый Сон, еще не скован новый,
Еще дымится он в поту, в мечте суровой
Тех гордых сил, которым имя: труд;
Проклятья в горле их властительно встают,
Чтоб этот плач и этот крик
До неба ясного проник.
И отовсюду, отовсюду
К нему идут толпы людей,
Откроет в пасти он своей
Приют оторванному люду;
Покинув слободы, деревни,
Поля и дали, храм свой древний,
Они идут, идут к нему,
Как в безнадежную тюрьму.
Растет прилив людского моря,
И ритм мы слышим на просторе,
И он течет, как в жилах кровь,
Все вновь и вновь.
Наш сон вздымается здесь выше,
Чем дым, стелящийся по крыше
И отравляющий простор,
Куда бы ни проникнул взор.
Он всюду здесь: в тоске, и скуке,
И в страхе беспредельной муки.
Что значит зло часов безумных,
Порок в своих берлогах шумных,
Когда разверзнется стихия,
И новый явится Мессия,
Чтоб человечество крестить,
Звездою новой озарить?
(Из поэмы)
И. Закат
К нам
Закат стекает
Полянами крыш.
Влажно засверкает
Зеленая тишь.
А потом
Красиво,
Ниже и вперед, —
Золотым разливом
Медленно пойдет.
Голубясь и тлея,
Перельется вниз
И заголубеет
Дремлющий
Карниз.
А когда
Он, розов,
Задрожит светло —
Разразится
Бронзой
В столовой
Стекло.
И в одно мгновенье
Перекрасив пар,
Медным отраженьем
Вспыхнет самовар.
2.
Чаишко
Чем у вас встречают?
Вот у нас — всегда
Золотистым чаем. —
Чудная вода!
И солдату снится:
В одинокий год
Бронзовая птица
Скатертью плывет.
А за нею чашек
Выводок смешной…
Да, вот этим краше
Многим дом родной!
Что ж,
Судьбы не хватит —
Значит, получай
Теплой благодатью
Разговор и чай…
Три столетья с лишком,
Господи спаси,
Кумом и чаишкой
Жили на Руси.
Три столетья ранен
Каждый,
Без войны,
Глупостью герани,
Нежностью жены.
Нас поит
Из крана
Радость не щедро́?
— Подставляй стаканы,
Убирай ведро.
3.
Дома
И туманом
Белым
Над семейством
Пар…
Пар…… — Милый…
Не успела…
Нынче…
На базар…
Ротшильдом
Я не был,
Голод
Я прошел,
Можно и без хлеба
Очень хорошо.
Хуже, если снится
Роскошь тульских щек.
— Что ж,
Налей, сестрица,
Чашечку еще!
Нам с тобою сорок,
Кажется, вдвоем?
Мы еще не скоро,
Черт возьми, умрем!
А судьба
Какая!
Жить,
Жить,любить
Жить, любитьи петь!
Посмотри, сверкают
Небо,
Небо,стекла,
Небо, стекла,медь!
Посмотри, родная:
Небо, стекла, медь!
Хорошо бы, знаешь,
Под гитару
Спеть!
Эти годы
Пели,
Пели для меня
Голосом
Шрапнелей,
Языком огня.
Эти годы слышал,
Как рыдает
Твердь.
Как идет
И дышит,
И бряцает
Смерть!
4.
Гитарная
И кричу я старой:
— Матушка, спою.
Принеси гитару
Старую мою!
Я спою,
Сыграю
Песню баррикад,
Ту, что, умирая,
Пел один солдат.
Молодое тело,
Молодость — в глазах,
Пел он,
И горела…
Кровь в его усах.
Умер, служба,
К ночи…
— Баюшки-баю,—
Так и не докончил
Песенку свою.
Я знаю,
Что такое:
«Спокойствие страны!»
Я вижу —
Кровь покоя
И молньи —
Тишины:
За бархатною пылью
Сомнительной нови,
Друзья,
Мы позабыли
Большую дань крови.
Друзья!
Мы помним мало
Вспоившую нас грудь,
Друзья,
Мы славим мало
И тех —
Кто лег, как шпалы,
Под наш железный путь!
По всем
Путям и тропам,
У всех
Морей и рек
Лежит, борьбой растоптан,
Прекрасный человек!
И девушки
Не пели…
И дом родной
Далек:
Лежит он
Под шинелью,
Без шлема
И — сапог…
Отволновались громы,
И вот
Умыты мы —
И пеною черемух,
И нежностью
Жены.
И вот
Мы помним мало
Вспоившую нас грудь,
И вот
Мы славим мало
И тех,
Кто лег, как шпалы,
Под наш железный
Путь!
Но в том
Душа не гибнет,
Кто сердцем
Не остыл,
И эта песня —
Гимном
Великим
И простым!
Урна времян часы изливает каплям подобно:
Капли в ручьи собрались; в реки ручьи возросли
И на дальнейшем брегу изливают пенистые волны
Вечности в море; а там нет ни предел, ни брегов;
Не возвышался там остров, ни дна там лот не находит;
Веки в него протекли, в нем исчезает их след.
Но знаменито вовеки своею кровавой струею
С звуками грома течет наше столетье туда;
И сокрушил наконец корабль, надежды несущий,
Пристани близок уже, в водоворот поглощен,
Счастие и добродетель, и вольность пожрал омут ярый,
Зри, восплывают еще страшны обломки в струе.
Нет, ты не будешь забвенно, столетье безумно и мудро,
Будешь проклято вовек, ввек удивлением всех,
Крови — в твоей колыбели, припевание — громы сраженьев,
Ах, омоченно в крови ты ниспадаешь во гроб;
Но зри, две вознеслися скалы во среде струй кровавых:
Екатерина и Петр, вечности чада! и росс.
Мрачные тени созади, впреди их солнце;
Блеск лучезарный его твердой скалой отражен.
Там многотысячнолетны растаяли льды заблужденья,
Но зри, стоит еще там льдяный хребет, теремясь;
Так и они — се воля господня — исчезнут, растая,
Да человечество в хлябь льдяну, трясясь, не падет.
О незабвенно столетие! радостным смертным даруешь
Истину, вольность и свет, ясно созвездье вовек;
Мудрости смертных столпы разрушив, ты их паки создало;
Царства погибли тобой, как раздробленный корабль;
Царства ты зиждешь; они расцветут и низринутся паки;
Смертный что зиждет, все то рушится, будет все прах.
Но ты творец было мысли: они ж суть творения бога,
И не погибнут они, хотя бы гибла земля;
Смело счастливой рукою завесу творенья возвеяв,
Скрыту природу сглядев в дальном таилище дел,
Из океана возникли новы народы и земли,
Нощи глубокой из недр новы металлы тобой.
Ты исчисляешь светила, как пастырь играющих агнцев;
Нитью вождения вспять ты призываешь комет;
Луч рассечен тобой света; ты новые солнца воззвало;
Новы луны изо тьмы дальной воззвало пред нас;
Ты побудило упряму природу к рожденью чад новых;
Даже летучи пары ты заключило в ярем;
Молнью небесну сманило во узы железны на землю
И на воздушных крылах смертных на небо взнесло.
Мужественно сокрушило железны ты двери призраков,
Идолов свергло к земле, что мир на земле почитал.
Узы прервало, что дух наш тягчили, да к истинам новым
Молньей крылатой парит, глубже и глубже стремясь.
Мощно, велико ты было, столетье! дух веков прежних
Пал пред твоим олтарем ниц и безмолвен, дивясь.
Но твоих сил недостало к изгнанию всех духов ада,
Брызжущих пламенный яд чрез многотысящный век,
Их недостало на бешенство, ярость, железной ногою
Что подавляют цветы счастья и мудрости в нас.
Кровью на жертвеннике еще хищности смертны багрятся,
И человек претворен в люта тигра еще.
Пламенник браней, зри, мычется там на горах и на нивах,
В мирных долинах, в лугах, мычется в бурной волне.
Зри их сопутников черных! — ужасны!.. идут — ах! идут, зри:
(Яко ночные мечты) лютости, буйства, глад, мор! -
Иль невозвратен навек мир, дающий блаженство народам?
Или погрязнет еще, ах, человечество глубже?
Из недр гроба столетия глас утешенья изыде:
Срини отчаяние! смертный, надейся, бог жив.
Кто духу бурь повелел истязати бунтующи волны,
Времени держит еще цепь тот всесильной рукой:
Смертных дух бурь не развеет, зане суть лишь твари дневные,
Солнца на всходе цветут, блекнут с закатом они;
Вечна едина премудрость. Победа ее увенчает,
После тревог воззовет, смертных достойный...
Утро столетия нова кроваво еще нам явилось,
Но уже гонит свет дня нощи угрюмую тьму;
Выше и выше лети ко солнцу, орел ты российский,
Свет ты на землю снеси, молньи смертельны оставь.
Мир, суд правды, истина, вольность лиются от трона,
Екатериной, Петром вздвигнут, чтоб счастлив был росс.
Петр и ты, Екатерина! дух ваш живет еще с нами.
Зрите на новый вы век, зрите Россию свою.
Гений хранитель всегда, Александр, будь у нас…
Стой, Солнце, и услышь, я здесь к тебе взываю,
И в изступленьи радостном дерзаю
Вести с тобою речь.
Горит как ты мое воображенье,
И в жажде светлых встреч
К тебе высокое паренье
К золотоликому, вперед,
Души безтрепетный полет.
О, если б голос мой был звук могучий,
И превышая грозный гром,
Великий гул будя кругом,
Вознесся кверху, выше тучи,
К тебе, о, Солнце, до твоих горнил,
И ход твой средь небес остановил!
О, если б пламя, что в моем мышленьи
Всегда горит, все чувства вдруг зажгло,
К лучу, который так победен в рденьи,
Вознесся б жадный взор и просиял светло,
Мои глаза в твой лик, что светит многозорно,
Горя, смотрели-бы упорно,
Не зная, сколько бы мгновений так прошло.
Как я тебя всегда любил, о, солнце в блеске!
С какой ревнивою тоской,
Ребенок малый и простой,
По небу вышнему, как будто в перелеске,
Хотел идти я за тобой,
И на тебя смотрел, блаженно-изступленный,
И созерцал твой свет душою опьяненной.
От золотых межей, где царствует Восток,
Весь опоясанный богатым Океаном,
Что спрятал жемчуга, закрыв их водным станом,
До рубежей иных, что запад в тень облек,
Пылающих одежд живое обрамленье
Распростираешь ты, величественный царь,
И миру льешь потоки рденья,
Его живишь теперь, как встарь.
От своего чела ты мечешь день блестящий,
Ты радость и душа Миров,
Твой диск дарует свет и жар животворящий,
И торжествующей короною шаров
Ты возстаешь, венец, в игре огней горящий,
Спокойно всходишь ты на золотой зенит,
На царственный престол средь неба голубого,
Ты в пламенях живых, твой лик огнем облит,
И вдруг полет задержан снова: —
Отсюда пламенный свой бег
Ты низвергаешь быстрым сходом,
И волосы твои, в сверканьи пышных нег,
Воспламененные раскинулись по водам,
Их Море приняло, волна дрожит огнем,
И весь твой блеск сокрылся в нем: —
Еще прошедший день примкнул к безмерным годам.
Столетья без числа, ты видело их все,
В бездонной пропасти времен они забыты,
И сколько пышных царств забрезжило в красе,
И были все они на грани дней изжиты.
Чем были пред тобой? В тени глухих лесов
Листы срываются на ветках оголенных,
И пляшут по кругам, под бешенством ветров,
Среди дыханий разяренных.
Тебя не тронул Божий гнев,
Когда кипел потоп вкруг гибнущей вселенной,
И правосудною рукой был брошен сев
Карающей воды, и бури, долго пленной,
Вот ветер зарычал. Гудя, упал окрест
Разрывно-хриплый гром, как камни на откосе,
И сдвинулись, дрожа, с своих давнишних мест,
Земли алмазныя скрепляющия оси.
И горы и поля — вспененный океан,
И горы и поля — могила человека.
И содрогнулась глубь, недвижная от века.
А ты над немотой потопших в бездне стран, —
Над бурей трон взнесло, как повелитель мира,
Из сумраков тогда твоя была порфира,
Но лик был отдан весь лучам,
И высоко взнесясь для огненнаго пира,
Светило мирно ты, горя иным мирам.
И снова, свежия, другия,
Прошли столетья пред тобой,
Как волны таяли морския,
Крутясь по бездне голубой.
Толчком взаимным сокрушили
Друг друга в бешенстве зыбей,
Межь тем как в неизменной силе,
В нетленной красоте своей,
О, солнце, ты встаешь, свой лик всегда вздымая,
А тысяча веков лежит, толпа немая,
На пепелище дней.
И вечным будешь ты, всегда неугасимым?
Не потускнеет он, безмерный твой очаг?
Ты не затянешься отяжелелым дымом, —
Стремя безсмертный бег, неся горючий стяг?
Средь гибели времен, где все в забвеньи равном,
Лишь ты останешься вовек самодержавным?
Нет, потому что и к тебе
Издалека, походкой мерной,
Подходит смерть, зовя к судьбе,
Для всех, кто в мире, достоверной.
Кто знает, может быть, ты только бедный луч, —
Лишь отраженный диск иного Солнца в мире,
Который был другим, прекраснее и шире,
Как тот иной Огонь пылал вдвойне могуч!
Так услаждайся же своею красотою,
И юностью своей, о, Солнце! Будет день,
То будет страшный день, как мощною рукою
Отца высокаго уроненная тень
Наляжет тягостно на шар, еще горючий,
И разорвется он, и в вечность соскользнет,
Кусок в морях огня, обломки в смуте жгучей,
Закутанный навек, могильный в свой черед,
В морях стократных бурь, во мраке безконечном,
Твой чистый свет умрет: —
И ночь всю высь небес скует покровом вечным,
И от твоих огней, пылавших день деньской,
Ни даже памяти не будет никакой!
Стой, Солнце, и услышь, я здесь к тебе взываю,
И в исступленьи радостном дерзаю
Вести с тобою речь.
Горит как ты мое воображенье,
И в жажде светлых встреч
К тебе высокое паренье
К золотоликому, вперед,
Души бестрепетный полет.
О, если б голос мой был звук могучий,
И превышая грозный гром,
Великий гул будя кругом,
Вознесся кверху, выше тучи,
К тебе, о, Солнце, до твоих горнил,
И ход твой средь небес остановил!
О, если б пламя, что в моем мышленьи
Всегда горит, все чувства вдруг зажгло,
К лучу, который так победен в рденьи,
Вознесся б жадный взор и просиял светло,
Мои глаза в твой лик, что светит многозорно,
Горя, смотрели бы упорно,
Не зная, сколько бы мгновений так прошло.
Как я тебя всегда любил, о, солнце в блеске!
С какой ревнивою тоской,
Ребенок малый и простой,
По небу вышнему, как будто в перелеске,
Хотел идти я за тобой,
И на тебя смотрел, блаженно-исступленный,
И созерцал твой свет душою опьяненной.
От золотых межей, где царствует Восток,
Весь опоясанный богатым Океаном,
Что спрятал жемчуга, закрыв их водным станом,
До рубежей иных, что запад в тень облек,
Пылающих одежд живое обрамленье
Распростираешь ты, величественный царь,
И миру льешь потоки рденья,
Его живишь теперь, как встарь.
От своего чела ты мечешь день блестящий,
Ты радость и душа Миров,
Твой диск дарует свет и жар животворящий,
И торжествующей короною шаров
Ты восстаешь, венец, в игре огней горящий,
Спокойно всходишь ты на золотой зенит,
На царственный престол средь неба голубого,
Ты в пламенях живых, твой лик огнем облит,
И вдруг полет задержан снова: —
Отсюда пламенный свой бег
Ты низвергаешь быстрым сходом,
И волосы твои, в сверканьи пышных нег,
Воспламененные раскинулись по водам,
Их Море приняло, волна дрожит огнем,
И весь твой блеск сокрылся в нем: —
Еще прошедший день примкнул к безмерным годам.
Столетья без числа, ты видело их все,
В бездонной пропасти времен они забыты,
И сколько пышных царств забрезжило в красе,
И были все они на грани дней изжиты.
Чем были пред тобой? В тени глухих лесов
Листы срываются на ветках оголенных,
И пляшут по кругам, под бешенством ветров,
Среди дыханий разяренных.
Тебя не тронул Божий гнев,
Когда кипел потоп вкруг гибнущей вселенной,
И правосудною рукой был брошен сев
Карающей воды, и бури, долго пленной,
Вот ветер зарычал. Гудя, упал окрест
Разрывно-хриплый гром, как камни на откосе,
И сдвинулись, дрожа, с своих давнишних мест,
Земли алмазные скрепляющие оси.
И горы и поля — вспененный океан,
И горы и поля — могила человека.
И содрогнулась глубь, недвижная от века.
А ты над немотой потопших в бездне стран, —
Над бурей трон взнесло, как повелитель мира,
Из сумраков тогда твоя была порфира,
Но лик был отдан весь лучам,
И высоко взнесясь для огненного пира,
Светило мирно ты, горя иным мирам.
И снова, свежие, другие,
Прошли столетья пред тобой,
Как волны таяли морские,
Крутясь по бездне голубой.
Толчком взаимным сокрушили
Друг друга в бешенстве зыбей,
Меж тем как в неизменной силе,
В нетленной красоте своей,
О, солнце, ты встаешь, свой лик всегда вздымая,
А тысяча веков лежит, толпа немая,
На пепелище дней.
И вечным будешь ты, всегда неугасимым?
Не потускнеет он, безмерный твой очаг?
Ты не затянешься отяжелелым дымом, —
Стремя бессмертный бег, неся горючий стяг?
Средь гибели времен, где все в забвеньи равном,
Лишь ты останешься вовек самодержавным?
Нет, потому что и к тебе
Издалека, походкой мерной,
Подходит смерть, зовя к судьбе,
Для всех, кто в мире, достоверной.
Кто знает, может быть, ты только бедный луч, —
Лишь отраженный диск иного Солнца в мире,
Который был другим, прекраснее и шире,
Как тот иной Огонь пылал вдвойне могуч!
Так услаждайся же своею красотою,
И юностью своей, о, Солнце! Будет день,
То будет страшный день, как мощною рукою
Отца высокого уроненная тень
Наляжет тягостно на шар, еще горючий,
И разорвется он, и в вечность соскользнет,
Кусок в морях огня, обломки в смуте жгучей,
Закутанный навек, могильный в свой черед,
В морях стократных бурь, во мраке бесконечном,
Твой чистый свет умрет: —
И ночь всю высь небес скует покровом вечным,
И от твоих огней, пылавших день-деньской,
Ни даже памяти не будет никакой!
Зачем? — да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.
Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.
Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.
Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нем с мгновенностью любви.
Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.
Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.
Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.
Какая грусть — средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.
И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха и цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.
Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пес на свист.
Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.
Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: — Не плачь, мое дитя.
— Что вам угодно? — молвил антиквар. —
Здесь все мертво и не способно к плачу. —
Он, все еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.
Сведенные враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
— Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать все, что я хочу.
— Ступайте прочь! — он гневно повторял.
Но вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моем сверкнул случайно гений
и выпалил: — Подайте тот футляр!
— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр?
-Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: — О боже!
Все, что хотите, но не тот футляр.
Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.
— Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, — я не люблю пластмассы.
Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.
Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нем портрет ребенка.
Минувший век. Изящная работа.
И все это я вам теперь дарю.
…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в легком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…
— Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?
— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озаренный. —
В нем сто предметов ценности огромной.
Берите даром — и вопрос решен.
— Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.
Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чем веду я речь.
— Как я устал! — промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите все! Мне все осточертело!
Пусть все мое теперь уходит к вам.
И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на долю из темницы
явился свет, и опалил ресницы,
и это было женское лицо.
Не по чертам его — по черноте, —
сжегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.
Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.
Там — соблазнить ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда — и все. Стрельба затихла,
и в небе то ли бог, то ль облака.
— Я молод был сто тридцать лет назад. —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.
О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом — в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.
Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых,
но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.
Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.
Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло паленым и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.
Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, перемешавшись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.
Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
— Вы думаете? — так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.
Три дня гостил, весь кротость, доброта,
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.
С тех пор явился горестный намек
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.
Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.
Но нет, я не уехал на Кавказ,
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.
В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мной,
без видимой причины и в бреду.
Бессмертным став от горя и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж богом и людьми.
Но я утешен мнением молвы,
что все-таки убит он на дуэли.
— Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, — хоть не виновны вы.
Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне — суть предмета, вам — краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.
Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, — мне лишь его и жаль.
А если вдруг, вкусивший всех наук,
читатель мой заметит справедливо:
— Все это ложь, изложенная длинно. —
Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.
Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары,
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.
Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен — судя по всему.
И Город тот — был замкнут безнадежно!
Давила с Севера отвесная скала,
Купая груди в облачном просторе;
С Востока грань песков, пустыня, стерегла,
И с двух сторон распростиралось море.
О море! даль зыбей! сверканья без числа!
На отмели не раз, глаза, с тоской прилежной,
В узоры волн колеблемых вперив,
Следил я, как вставал торжественный прилив,
Высматривал, как царство вод безбрежно.
И мне по временам мечтались острова
(В тот час, когда заря еще без солнца светит
И явственной чертой границу дали метит).
Но гасло все в лучах, мне памятно едва,
Все в благостный простор вбирала синева,
И снова мир был замкнут безнадежно.
Но Город был овеян тайной лет.
Он был угрюм и дряхл, но горд и строен
На узких улицах дрожал ослабший свет,
И каждый резкий звук казался там утроен.
В проходах темных, полных тишины,
Неслышно прятались пристанища торговли;
Углами острыми нарушив ход стены,
Кончали дом краснеющие кровли;
Виднелись с улицы в готическую дверь
Огромные и сумрачные сени,
Где вечно нежились сырые тени…
И затворялся вход, ворча как зверь.
Из серых камней выведены строго,
Являли церкви мощь свободных сил.
В них дух столетий смело воплотил
И веру в гений свой, и веру в Бога.
Передавался труд к потомкам от отца,
Но каждый камень взвешен и размерен,
Ложился в свой черед по замыслу творца,
И линий общий строй был строг и верен,
И каждый малый свод продуман до конца.
В стремленьи в высь, величественно смелом,
Вершилось здание свободным острием,
И было конченным, и было целым,
Спокойно замкнутым в себе самом.
В музеях запертых, в торжественном покое,
Хранились бережно останки старины:
Одежды, утвари, оружие былое,
Трофеи победительной войны, —
То кормы лодок дерзких мореходов,
То кубки с обликом суровых лиц,
Знамена покорявшихся народов,
Да клювы неизвестных птиц.
И все в себе былую жизнь таило,
Иных столетий пламенную дрожь.
Как в ветер верило истлевшее ветрило!
Как жаждал мощных рук еще сверкавший нож!..
А все кругом пустынно-глухо было.
Теперь здесь жизнь лилась, как степью льются воды.
Как в зеркале, днем повторялся день,
С покорностью свой круг кончали годы,
С покорностью заря встречала тень.
Случалось в праздник мне, на площадь выйдя рано,
Зайти в собор с толпой нарядных дев,
Они молились там умильно, и органа
Я слушал между них заученный напев.
Случалось вечером, взглянув за занавески,
Всецело выхватить из мирной жизни миг:
Там дремлют старики, там звонок голос детский,
Там в уголке — невеста и жених.
И только изредка над этой сладкой прозой
Вдруг раздавалась песнь ватаги рыбаков,
Идущих улицей, да грохотал угрозой
Далекий смех бесчинных кабаков.
За городом был парк, развесистый и старый,
С руиной замка в глубине.
Там тайно в сумерки ходили пары —
«Я вас люблю» промолвить при луне.
В воскресный летний день весь город ратью чинной
Сходился там — дышать и отдохнуть.
И восхищались все из года в год руиной,
И ряд за рядом совершали путь.
Им было сладостно в условности давнишней,
Казались сочтены движенья их.
Кругом покой аллей был радостен и тих,
Но в этой тишине я был чужой и лишний,
Я к пристани бежал от оскорбленных лип,
Чтоб сердце вольностью хотя на миг растрогать,
Где с запахом воды сливал свой запах деготь,
Где мачт колеблемых был звучен скрип.
О пристань! я любил тот неумолчный скрип,
Такой же, как в былом, дошедший из столетий, —
И на больших шестах растянутые сети
И лодки с грузом серебристых рыб.
Любил я моряков нахмуренные взоры
И твердый голос их, иной чем горожан.
Им душу сберегли свободные просторы,
Их сохранил людьми безлюдный океан.
Там было мне легко. Присевши на бочонок,
Я забывал тюрьму меня обставших дней,
И облака следил, как радостный ребенок,
И волны пели мне все громче, все ясней.
И ветер с ними пел; и чайки мне кричали;
Что было вкруг меня, все превращалось в зов…
И раскрывались вновь торжественные дали:
Пути, где граней нет, простор без берегов!
Вас много, замкнутых в неволе,
В стенах, в условностях, в любви…
Будь властелин свободной доли,
И каждый миг — живи! живи!
Твоя душа — то ключ бездонный,
Не закрывай стремящих уст.
Едва ты встанешь, утоленный,
Как станет мир и сух и пуст.
Так! сделай жизнь единой дрожью,
И сердцу смолкнуть не позволь,
Упейся истиной и ложью,
Люби восторг, люби и боль.
Свобода жаждет самовластья
И души черпает до дна.
Едва душа вздохнет о счастье,
Она уже отрешена.
Над нашей жизнью стал кумир для всех единый:
То — лицемерие, пред искренностью страх!
Мы все притворствуем, в искусстве, и в гостиной,
В поступках, и в движеньях, и в словах.
Вся наша жизнь подчинена условью,
И эта ложь в веках освящена.
Нет! не упиться нам ни гневом, ни любовью,
Ни даже горестью — до глубины, до дна!
На свете нет людей — одни пустые маски,
Мы каждым взглядом лжем, мы кроем каждый крик,
Расчетом и умом мы оскверняем ласки,
И бережет пророк свой пафос лишь для книг!
От этой пошлости, обдуманной, привычной,
Где можно, кроме гор и моря отдохнуть?
Где можно на людей, как есть они, взглянуть.
Там, где игорный дом, и там, где дом публичный!
Как пристани во мгле вы выситесь дома,
Убежище для всех, кому запретно поле.
В вас беспристрастие и купли и найма,
В вас равенство людей и откровенность воли.
В игре восторженность победы и борьбы,
В разврате искренность и слов и побуждений…
Мы дни и месяцы актеры и рабы,
Привет вам, о дворцы свободных откровений.
Когда по городу тени
Протянуты цепью железной,
Ряды безмолвных строений
Оживают, как призрак над бездной.
Загораются странные светы,
Раскрываются двери как зевы,
И в окнах дрожат силуэты
Под музыку и напевы.
Раскрыты дневные гробницы,
Выходит за трупом труп.
Загораются румянцем лица,
Кровавится бледность губ.
Пышны и ярки одежды,
В волосах алмазный венец.
А вглядись в утомленные вежды,
Ты узнаешь, что пред тобой мертвец.
Но страсть, подчиненная плате,
Хороша в огнях хрусталей;
В притворном ее аромате
Дыханье желанней полей.
И идут, идут в опьяненьи
Отрешиться от жизни на час,
Вкусить от оков освобожденье
Под блеском обманных глаз.
Чтоб в мире, на свой непохожем,
От свободы на миг изнемочь.
Тот мир ничем не тревожим,
Пока полновластна ночь.
Но в тумане улицы длинной
Забелеет тусклый рассвет.
И вдруг все мертво́ и пустынно,
Ни светов, ни красок нет.
Безобразных, грязных строений
Тают при дне вереницы,
И женщин белые тени,
Как трупы, ложатся в гробницы.
Нельзя нам не мечтать о будущих веках,
О городах, грядущих без исхода.
Те камни тяжкие — их первый шаг,
Свет электрический — предвестник их прихода.
Громадный город-дом, размеченный по числам,
Обязан жизнию (машина из машин!)
Колесам, блокам, коромыслам,
Предчувствую тебя, земли желанный сын!
Предчувствую я жизнь замкнутых поколений,
Их думы, сжатые познаньем, их мечты,
Мечтам былых веков подвластные как тени,
Весь ужас переставшей пустоты!
Предчувствую раба подавленную ярость
И торжествующих многобразный сон,
Всех наших помыслов блистательную старость
И час предсказанных времен!
Да, нам не избежать мучительных падений,
Погибели всех благ, чем мы горды!
Настанет снова бред и крови и сражений,
Вновь разделится мир на вражьи две орды.
Борьба, как ярый вихрь, промчится по вселенной
И в бешенстве сметет, как травы, города,
И будут волки выть над опустелой Сеной,
И стены Тауэра исчезнут без следа.
Во глубинах души из тьмы тысячелетий
Возникнут ужасы и радость бытия,
Народы будут хохотать как дети,
Как тигры грызться, жалить как змея.
И все, что нас гнетет, снесет и свеет время,
Все чувства давние, всю власть заветных слов,
И по земле взойдет неведомое племя,
И будет снова мир таинственен и нов.
В руинах, звавшихся парламентской палатой,
Как будет радостен детей свободных крик,
Как будет весело дробить останки статуй
И складывать костры из бесконечных книг.
Освобождение, восторг великой воли,
Приветствую тебя и славлю из цепей!
Я узник, раб в тюрьме, но вижу поле, поле…
О солнце! о простор! о высота степей!
Ревель, 190
0.
Москва, 190
1.
1.
Леля
Четырнадцать имен назвать мне надо…
Какие выбрать меж святых имен,
Томивших сердце мукой и отрадой?
Все прошлое встает, как жуткий сон.
Я помню юность; синий сумрак сада;
Сирени льнут, пьяня, со всех сторон;
Я — мальчик, я — поэт, и я — влюблен,
И ты со мной, державная Дриада!
Ты страсть мою с улыбкой приняла,
Ласкала, в отроке поэта холя,
Дала восторг и, скромная, ушла…
Предвестье жизни, мой учитель, Леля!
Тебя я назвал первой меж других
Имен любимых, памятных, живых.
2.
Таля
Имен любимых, памятных, живых
Так много! Но, змеей меня ужаля,
Осталась ты царицей дней былых,
Коварная и маленькая Таля.
Встречались мы средь шумов городских;
Являлась ты под складками вуаля,
Но нежно так стонала: «милый Валя», —
Когда на миг порыв желаний тих.
Все ж ты владела полудетской страстью;
Навек меня сковать мечтала властью
Зеленых глаз… А воли жаждал я…
И я бежал, измены не тая,
Тебе с безжалостностью кинув: «Падай!»
С какой отравно-ранящей усладой!
3.
Маня
С какой отравно-ранящей усладой
Припал к другим я, лепетным, устам!
Я ждал любви, я требовал с досадой,
Но чувству не хотел предаться сам.
Мне жизнь казалась блещущей эстрадой;
Лобзанья, слезы, встречи по ночам, —
Считал я все лишь поводом к стихам,
Я скорбь венчал сонетом иль балладой.
Был вечер; буря; вспышки облаков;
В беседке, там, рыдала ты, — без слов
Поняв, что я лишь роль играю, раня…
Но роль была — мой Рок! Прости мне, Маня!
Себя судил я в строфах огневых…
Теперь, в тоске, я повторяю их.
4.
Юдифь
Теперь, в тоске, я повторяю их,
Но губы тяготит еще признанье.
Так! Я сменил стыдливые рыданья
На душный бред безвольностей ночных.
Познал я сладость беглого свиданья,
Поспешность ласк и равный пыл двоих,
Тот «тусклый огнь» во взорах роковых,
Что мучит наглым блеском ожиданья.
Ты мне явила женщину в себе,
Клейменую, как Пасифая в мифе,
И не забыть мне «пламенной Юдифи»!
Безлюбных больше нет в моей судьбе,
Спешу к любви от сумрачного чада,
Но боль былую память множить рада.
5.
Лада
Да! Боль былую память множить рада!
Светлейшая из всех, кто был мне дан!
Твой чистый облик нимбом осиян,
Моя любовь, моя надежда, Лада!
Нас обручили гулы водопада,
Благословил, в чужих горах, платан,
Венчанье наше славил океан,
Нам алтарем служила скал громада!
Что б ни было, нам быть всегда вдвоем;
Мы рядом в мир неведомый войдем;
Мы связаны звеном святым и тайным!
Но путь мой вел еще к цветам случайным;
Я Должен вспомнить ряд часов иных…
О, счастье мук, порывов молодых!
6.
Таня
О, счастье мук, порывов молодых!
Ты вдруг вошла, с усмешкой легкой, Таня,
Стеблистым телом думы отуманя,
Смутив узорностью зрачков косых.
Стыдясь, ты требовала ласк моих,
Любовница, меня вела, как няня,
Молилась, плакала, меня тираня,
Прося то перлов, то цветов простых.
Невольно влекся я к твоей причуде,
И нравились мне маленькие груди,
Похожие на форму груш лесных.
В алькове брачном были мы, — как дети,
Переживая ряд часов-столетий,
Навек закрепощенных в четкий стих!
7.
Лила
Навек закрепощенных в четкий стих,
Прореяло немало мигов. Было
Светло и страшно, жгуче и уныло…
Привет тебе, среди цариц земных,
Недолгий призрак, царственная Лила!
Меня внесла ты в счет рабов своих…
Но в цепи я играл: еще ничьих
Оков — душа терпеть не снисходила.
Актер, я падая пред тобой во прах,
Я лобызал следы твоих сандалий,
Я дел терцинами твой лик медалей…
Но страсть уже стояла на часах…
И вдруг вошла с палящей сталью взгляда,
Ты — слаще смерти, ты — желанней яда.
8.
Дина
Ты — слаще смерти, ты — желанней яда,
Околдовала мой свободный дух!
И взор померк, и воли огнь потух
Под чарой сатанинского обряда.
В коленях — дрожь; язык — горяч и сух;
В раздумьях — ужас веры и разлада;
Мы — на постели, как я провалах Ада,
И меч, как благо, призываем вслух!
Ты — ангел или дьяволица. Дина?
Сквозь пытки все ты провела меня,
Стыдом, блаженством, ревностью казня.
Ты помниться проклятой, но единой!
Другие все проходят за тобой,
Как будто призраков туманный строй.
9.
Любовь
Как будто призраков туманный строй,
Все те, к кому я из твоих объятий
Бежал в безумьи… Ах! твоей кровати
Возжжен был стигман в дух смятенный мой.
Напрасно я, обманут нежней тьмой,
Уста с устами близил на закате!
Пронзен до сердца острием заклятий,
Я был на ложах — словно труп немой.
И ты ко мне напрасно телом никла,
Ты, имя чье стозвучно, как Любовь!
Со стоном прочь я отгибался вновь…
Душа быть мертвой — сумрачно привыкла,
Тот облик мой, как облик гробовой,
В вечерних далях реет предо мной.
1
0.
Женя
В вечерних далях реет предо мной
И новый образ, полный женской лени,
С изнеженной беспечностью движений,
С приманчивой вкруг взоров синевой.
Но в ароматном будуаре Жени
Я был все тот же, тускло-неживой;
И нудил ропот, женственно-грудной,
Напрасно — миги сумрачных хотений.
Я целовал, но — как восставший труп,
Я слышал рысий, истерийный хохот,
Но мертвенно, как заоконный грохот…
Так водопад стремится на уступ,
Хоть страшный путь к провалу непременен…
Но каждый образ для меня священен.
1
1.
Вера
Да! Каждый образ для меня священен!
Сберечь бы все! Сияй, живи и ты,
Владычица народа и мечты,
В чьей свите я казался обесценен!
На краткий миг, но были мы слиты,
Твой поцелуй был трижды драгоценен;
Он мне сказал, что вновь я дерзновенен,
Что властен вновь я жаждать высоты!
Тебя зато назвать я вправе «Верой»;
Нас единила общность ярких грез,
И мы взлетали в область вышних гроз,
Как два орла, над этой жизнью серой!
Но дремлешь ты в могильной глубине…
Вот близкие склоняются ко мне.
1
3.
Надя
Вот близкие склоняются ко мне,
Мечты недавних дней… Но суесловью
Я не предам святыни, что с любовью
Таю, как клад, в душе, на самом дне.
Зачем, зачем к святому изголовью
Я поникал в своем неправом сне?
И вот — вечерний выстрел в тишине, —
И грудь ребенка освятилась кровью.
О, мой недолгий, невозможный рай!
Смирись, душа, казни себя, рыдай!
Ты приговор прочла в последнем взгляде.
Не смея снова мыслить о награде
Склоненных уст, лежал я в глубине,
В смятеньи — думы, вся душа — в огне…
1
3.
Елена
В смятеньи — думы; вся душа — в огне
Пылала; грезы — мчались в дикой смене…
Молясь кому-то, я сгибал колени…
Но был так ласков голос в вышине.
Еще одна, меж радужных видений,
Сошла, чтоб мне напомнить о весне…
Челнок и чайки… Отблеск на волне…
И женски-девий шепот; «Верь Елене!»
Мне было нужно — позабыть, уснуть;
Мне было нужно — в ласке потонуть,
Мне, кто недавно мимо шел, надменен!
Над озером клубился белый пар…
И принял я ее любовь, как дар…
Но ты ль, венок сонетов, неизменен?
1
4.
Последняя
Да! Ты ль, венок сонетов, неизменен?
Я жизнь прошел, казалось, до конца;
Но не хватало розы для венца,
Чтоб он в столетьях расцветал, нетленен.
Тогда, с улыбкой детского лица,
Мелькнула ты. Но — да будет покровенен
Звук имени последнего: мгновенен
Восторг признаний и мертвит сердца!
Пребудешь ты неназванной, безвестной, —
Хоть рифмы всех сковали связью тесной.
Прославят всех когда-то наизусть.
Ты — завершенье рокового ряда:
Тринадцать названо; ты — здесь, и пусть —
Четырнадцать назвать мне было надо!
1
5.
Заключительный
Четырнадцать назвать мне было надо
Имен любимых, памятных, живых!
С какой отравно-ранящей усладой
Теперь, в тоске, я повторяю их!
Но боль былую память множить рада;
О, счастье мук, порывов молодых,
Навек закрепощенных в четкий стих!
Ты — слаще смерти! ты — желанней яда!
Как будто призраков туманный строй
В вечерних далях реет предо мной, —
Но каждый образ для меня священен.
Вот близкие склоняются ко мне…
В смятеньи — думы, вся душа — в огне…
Но ты ль, венок сонетов, неизменен?
22 мая 1916
1
6.
Кода
Да! ты ль, венок сонетов, неизменен?
Как прежде, звезды жгучи; поздний час,
Как прежде, душен; нежны глуби глаз;
Твой поцелуй лукаво-откровенен.
Твои колени сжав, покорно-пленен,
Мир мерю мигом, ах! как столько раз!
Но взлет судьбы, над бурей взвивший нас,
Всем прежним вихрям грозно равномерен.
Нет, он — священней: на твоем челе
Лавр Полигимнии сквозит во мгле,
Песнь с песней мы сливаем властью лада.
Пусть мне гореть! — но в том огне горишь
И ты со мной! — я был неправ, что лишь
Четырнадцать имен назвать мне надо.
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?
Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,
Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,
И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают
Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:
Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?