— Что везёшь, лошадка, на возу?
— Хлебушек на мельницу везу.
Зерном мешки набиты,
Чтоб люди были сыты.
— Что везёшь, лошадка, на возу?
— Хлеб с пекарни с мельницы везу.
Мукой мешки набиты,
Чтоб люди были сыты.
— Что везёшь, лошадка, на возу?
— Из пекарни хлебушек везу.
Караваи, булки, пышки!
Ешьте, радуйтесь, детишки!
Страх — не взлёт для стихов.
Не источник высокой печали.
Я мешок потрохов! -
Так себя я теперь ощущаю.В царстве лжи и греха
Я б восстал, я сказал бы: «Поспорим!»
Но мои потроха
Протестуют… А я им — покорен.Тяжко день ото дня
Я влачусь. Задыхаясь. Тоскуя.
Вдруг пропорют меня —
Ведь собрать потрохов не смогу я.И умру на все дни.
Навсегда. До скончания света.
Словно я — лишь они,
И во мне ничего больше нету.Если страх — нет греха,
Есть одни только голод и плаха.
Божий мир потроха
Заслоняют — при помощи страха.Ни поэм, ни стихов.
Что ни скажешь — всё кажется: всуе.
Я мешок потрохов.
Я привык. Я лишь только тоскую.
От этого порога до того
работы переделал я немало.
Чинары я сажал — в честь твоего
лица, что мне увидеть предстояло-Пока я отыскал твои следы
и шел за ними, призванный тобою,
состарился я. Волосы седы.
Ступни мои изнурены ходьбою.И все ж от этой улицы до той
я собирал оброненные листья,
и наблюдали пристально за мной
прохожих озадаченные лица.То солнце жгло, то дождик лил — всего
не перескажешь. Так длинна дорога
от этого порога до того
и от того до этого порога.И все-таки в том стареньком дому
все нашими населено следами,
и где-то там, на чердаке, в дыму,
лежит платок с забытыми слезами.От этого и до того огня
ты шила мне мешок для провианта,
Ты звездную одела на меня
рубаху. Ты мешок мой проверяла.От этого порога до того
я шел один среди жары и стужи,
к бокам коней прикладывал тавро,
и воду пил, толок я воду в ступе.Я плыл по рекам и не знал — куда,
и там, пока плыла моя пирога,
я слышал, как глаголила Кура, —
от этого и до того порога.
«Змеи, змеи кругом — будь им пусто!» —
Человек в исступленье кричал.
И позвал на подмогу мангуста,
Чтобы, значит, мангуст выручал.
И мангусты взялись за работу,
Не щадя ни себя, ни родных,
Выходили они на охоту
Без отгулов и без выходных.
И в пустынях, в степях и в пампасах
Даже дали наказ патрулям:
Игнорировать змей безопасных
И сводить ядовитых к нулям.
Приготовьтесь, сейчас будет грустно:
Человек появился тайком
И поставил силки на мангуста,
Объявив его вредным зверьком.
Он наутро пришёл, с ним собака,
И мангуста упрятал в мешок,
А мангуст отбивался, и плакал,
И кричал: «Я полезный зверёк!»
Но зверьков в переломах и в ранах
Всё швыряли в мешок, как грибы, —
Одуревших от боли в капканах,
Ну и от поворота судьбы.
И гадали они: в чём же дело,
Ну почему нас несут на убой?
И сказал им мангуст престарелый
С перебитой передней ногой,
Что, говорит, козы в Бельгии съели капусту,
Воробьи — рис в Китае с полей,
А в Австралии злые мангусты
Истребили полезнейших змей.
Это вовсе не дивное диво:
Раньше были полезны — и вдруг
Оказалось, что слишком ретиво
Истребляли мангусты гадюк.
Вот за это им вышла награда
От расчётливых наших людей,
Видно, люди не могут без яда,
Ну, а значит — не могут без змей.
Эх, налей посошок, да зашей мой мешок-
На строку — по стежку, а на слова — по два шва.
И пусть сырая метель мелко вьет канитель
И пеньковую пряжу плетет в кружева.
Отпевайте немых! А я уж сам отпоюсь.
А ты меня не щади — срежь ударом копья.
Но гляди — на груди повело полынью.
Расцарапав края, бьется в ране ладья.
И запел алый ключ, закипел, забурлил,
Завертело ладью на веселом ручье.
А я еще посолил, рюмкой водки долил,
Размешал и поплыл в преисподнем белье.
Так плесни посошок, да затяни ремешок
Богу, сыну и духу весло в колесо.
И пусть сырая метель мягко стелет постель
И земля грязным пухом облепит лицо.
Перевязан в венки мелкий лес вдоль реки.
Покрути языком — оторвут с головой.
У последней заставы блеснут огоньки,
И дорогу штыком преградит часовой.
— Отпусти мне грехи! Я не помню молитв.
Но если хочешь — стихами грехи замолю,
Но объясни — я люблю оттого, что болит,
Или это болит оттого, что люблю?
Ни узды, ни седла. Всех в расход. Все дотла.
Но кое-как запрягла. И вон — пошла на рысях!
Не беда, что пока не нашлось мужика.
Одинокая баба всегда на сносях.
И наша правда проста, но ей не хватит креста
Из соломенной веры в «спаси-сохрани».
Ведь святых на Руси — только знай выноси.
В этом высшая мера. Скоси-схорони.
Так что ты, брат, давай, ты пропускай, не дури!
Да постой-ка, сдается и ты мне знаком…
Часовой всех времен улыбнется: — Смотри! —
И подымет мне веки горячим штыком.
Так зашивай мой мешок, да наливай посошок!
На строку — по глотку, а на слова — и все два.
И пусть сырая метель все кроит белый шелк,
Мелко вьет канитель да плетет кружева.
Мы выбили
белых
орлов да ворон,
в боях
по степям пролетали.
На новый
ржаной
недосеянный фронт —
сегодня
вставай, пролетарий.
Довольно
по-старому
землю копать
да гнуть
над сохою
спини́щи.
Вперед, 25!
Вперед, 25!
Стальные
рабочие тыщи.
Не жди,
голодая,
кулацких забот,
не жди
избавления с неба.
Колхоз
голодуху
мешками забьет,
мешками
советского хлеба.
На лошадь
стальную
уверенно сядь,
на пашне
пыхти, тракторище.
Вперед, 25!
Вперед, 25!
Стальные
рабочие тыщи.
Батрак
и рабочий —
по крови родня,
на фронте
смешались костями.
Рабочий,
батрак,
бедняк
и средняк —
построим
коммуну крестьян мы.
Довольно
деревне
безграмотной спать
да богу
молиться о пище.
Вперед, 25!
Вперед, 25!
Стальные
рабочие тыщи.
Враги наступают,
покончить пора
с их бандой
попово-кулачьей.
Пусть в тысячи сил
запыхтят трактора
наместо
заезженной клячи.
Кулак наготове —
смотрите,
опять
с обрезом
задворками рыщет.
На фронт, 25!
Вперед, 25!
Стальные
рабочие тыщи.
Под жнейкой
машинною,
жатва, вались, —
пусть хлеб
урожаится втрое!
Мы солнечный
Ленинский социализм
на пашне
советской
построим.
Колхозом
разделаем
каждую пядь
любой
деревушки разнищей.
Вперед, 25!
Вперед, 25!
Стальные
рабочие тыщи.
Памяти Амундсена
Весь дом пенькой проконопачен прочно,
Как корабельное сухое дно,
И в кабинете — круглое нарочно —
На океан прорублено окно.
Тут все кругом привычное, морское,
Такое, чтобы, вставши на причал,
Свой переход к свирепому покою
Хозяин дома реже замечал.
Он стар. Под старость странствия опасны,
Король ему назначил пенсион.
И с королем на этот раз согласны
Его шофер, кухарка, почтальон.
Следят, чтоб ночью угли не потухли,
И сплетничают разным докторам,
И по утрам подогревают туфли,
И пива не дают по вечерам.
Все подвиги его давно известны,
К бессмертной славе он приговорен.
И ни одной душе не интересно,
Что этой славой недоволен он.
Она не стоит одного ночлега
Под спальным, шерстью пахнущим мешком,
Одной щепотки тающего снега,
Одной затяжки крепким табаком.
Ночь напролет камин ревет в столовой,
И, кочергой помешивая в нем,
Хозяин, как орел белоголовый,
Нахохлившись, сидит перед огнем.
По радио всю ночь бюро погоды
Предупреждает, что кругом шторма, —
Пускай в портах швартуют пароходы
И запирают накрепко дома.
В разрядах молний слышимость все глуше,
И вдруг из тыщеверстной темноты
Предсмертный крик: «Спасите наши души!» —
И градусы примерной широты.
В шкафу висят забытые одежды —
Комбинезоны, спальные мешки…
Он никогда бы не подумал прежде,
Что могут так заржаветь все крючки…
Как трудно их застегивать с отвычки!
Дождь бьет по стеклам мокрою листвой,
В резиновый карман — табак и спички,
Револьвер — в задний, компас — в боковой.
Уже с огнем забегали по дому,
Но, заревев и прыгнув из ворот,
Машина по пути к аэродрому
Давно ушла за первый поворот.
В лесу дубы под молнией, как свечи,
Над головой сгибаются, треща,
И дождь, ломаясь на лету о плечи,
Стекает в черный капюшон плаща.
Под осень, накануне ледостава,
Рыбачий бот, уйдя на промысла,
Нашел кусок его бессмертной славы —
Обломок обгоревшего крыла.
В Германии,
куда ни кинешься,
выжужживается
имя
Стиннеса.
Разумеется,
не резцу
его обреза́ть,
недостаточно
ни букв,
ни линий ему.
Со Стиннеса
надо
писать образа.
Минимум.
Все —
и ряды городов
и сёл —
перед Стиннесом
падают
ниц.
Стиннес —
вроде
солнец.
Даже солнце тусклей
пялит
наземь
оба глаза
и золотозубый рот.
Солнце
шляется
по земным грязям,
Стиннес —
наоборот.
К нему
с земли подымаются лучики —
прибыли,
ренты
и прочие получки.
Ни солнцу,
ни Стиннесу
страны насест,
наций узы:
«интернационалист» —
и немца съест
и француза.
Под ногами его
враг
разит врага.
Мертвые
падают —
рота на роте.
А у Стиннеса —
в Германии
одна
нога,
а другая —
напротив.
На Стиннесе
всё держится:
сила!
Это
даже
не громовержец —
громоверзила.
У Стиннеса
столько
частей тела,
что запомнить —
немыслимое дело.
Так,
вместо рта
у Стиннеса
рейхстаг.
Ноги —
германские желдороги.
Без денег
карман —
болтается задарма,
да и много ли
снесешь
в кармане их?!
А Стиннеса
карман —
госбанк Германии.
У человеков
слабенькие голоса,
а у многих
и слабенького нет.
Голос
Стиннеса —
каждая полоса
тысячи
германских газет.
Даже думать —
и то
незачем ему:
все Шпенглеры —
только
Стиннесов ум.
Глаза его —
божьего
глаза
ярче,
и в каждом
вместо зрачка —
долла́рчик.
У нас
для пищеварения
кишечки узкие,
невелика доблесть.
А у Стиннеса —
целая
Рурская
область.
У нас пальцы —
чтоб работой пылиться.
А у Стиннеса
пальцы —
вся полиция.
Оперение?
Из ничего умеет оперяться,
даже
из репараций.
А чтоб рабочие
не пробовали
вздеть уздечки,
у Стиннеса
даже
собственные эсдечики.
Немецкие
эсдечики эти
кинутся
на всё в свете —
и на врага
и на друга,
на всё,
кроме собственности
Стиннеса
Гуго.
Растет он,
как солнце
вырастает в горах.
Над немцами
нависает
мало-помалу.
Золотом
в мешке
рубахи-крахмала.
Стоит он,
в самое небо всинясь.
Галстуком
мешок
завязан туго.
Таков
Стиннес
Гуго.
Примечание.
Не исчерпают
сиятельного
строки написанные —
целые
нужны бы
школы иконописные.
Надеюсь,
скоро
это солнце
разрисуют саксонцы.
Когда дважды два было только четыре,
Я жил в небольшой коммунальной квартире.
Работал с горшком, и ночник мне светил
Но я был дураком и за свет не платил.
Я грыз те же книжки с чайком вместо сушки,
Мечтал застрелиться при всех из Царь-пушки,
Ломал свою голову ввиде подушки.
Эх, вершки-корешки! От горшка до макушки
Обычный крестовый дурак.
— Твой ход, — из болот зазывали лягушки.
Я пятился задом, как рак.
Я пил проявитель, я пил закрепитель,
Квартиру с утра превращал в вытрезвитель,
Но не утонул ни в стакане, ни в кубке.
Как шило в мешке — два смешка, три насмешки —
Набитый дурак, я смешал в своей трубке
И разом в орла превратился из решки.
И душу с душком, словно тело в тележке,
Катал я и золотом правил орешки,
Но чем-то понравился Любке.
Муку через муку поэты рифмуют.
Она показала, где раки зимуют.
Хоть дело порой доходило до драки —
Я Любку люблю! А подробности — враки.
Она даже верила в это сама.
Мы жили в то время в холерном бараке —
Холерой считалась зима.
И Верка-портниха сняла с Любки мерку —
Хотел я ей на зиму шубу пошить.
Но вдруг оказалось, что шуба — на Верку.
Я ей предложил вместе с нами пожить.
И в картах она разбиралась не в меру —
Ходила с ума эта самая Вера.
Очнулась зима и прогнала холеру.
Короче стал список ночей.
Да Вера была и простой и понятной,
И снегом засыпала белые пятна,
Взяла агитацией в корне наглядной
И воском от тысяч свечей.
И шило в мешке мы пустили на мыло.
Святою водой наш барак затопило.
Уж намылились мы, но святая вода
На метр из святого и твердого льда.
И Вера из шубы скроила одьяло.
В нем дырка была — прям так и сияла.
Закутавшись в дырку, легли на кровать
И стали, как раки, втроем зимовать.
Но воду почуяв — да сном или духом —
В матросской тельняшке явилась Надюха.
Я с нею давно грешным делом матросил,
Два раза матрасил, да струсил и бросил.
Не так молода, но совсем не старуха,
Разбила паркеты из синего льда.
Зашла навсегда попрощаться Надюха,
Да так и осталась у нас навсегда.
Мы прожили зиму активно и дружно.
И главное дело — оно нам было не скучно.
И кто чем богат, тому все были рады.
Но все-таки просто визжали они,
Когда рядом с ритмами светской эстрады
Я сам, наконец, взял гитару в клешни.
Не твистом свистел мой овраг на горе.
Я все отдавал из того, что дано.
И мозг головной вырезал на коре:
Надежда плюс Вера, плюс Саша, плюс Люба
Плюс тетя Сережа, плюс дядя Наташа…
Короче, не все ли равно.
Я пел это в темном холодном бараке,
И он превращался в обычный дворец.
Так вот что весною поделывают раки!
И тут оказалось, что я — рак-отец.
Сижу в своем теле, как будто в вулкане.
Налейте мне свету из дырки окна!
Три грации, словно три грани в стакане.
Три грани в стакане, три разных мамани,
Три разных мамани, а дочка одна.
Но следствия нет без особых причин.
Тем более, вроде не дочка, а сын.
А может — не сын, а может быть — брат,
Сестра или мать или сам я — отец,
А может быть, весь первомайский парад!
А может быть, город весь наш — Ленинград!..
Светает. Гадаю и наоборот.
А может быть — весь наш советский народ.
А может быть, в люльке вся наша страна!
Давайте придумывать ей имена.