Все стихи про мешок

Найдено 40
Велимир Хлебников

Из мешка

Из мешка
На пол рассыпались вещи.
И я думаю,
Что мир —
Только усмешка,
Что теплится
На устах повешенного.

Николай Языков

Амур с мешком

Знаком я вам иль нет? — Того не знаю,
Хоть ревностно служу у вас в стрелках,
И, егерь ваш, без промаху стреляю,
И в юношу и в старика в очках.И много жертв сразил во имя ваше,
Их тысячи сидят в мешке моём;
Один старик, чуть жив, пищит в ягдташе:
«Ах, сжальтеся над бедным стариком».

Валерий Брюсов

Костей, бутылок продавать!..

«Костей, бутылок продавать!»
С мешком проходит он дворами.
«Костей, бутылок продавать!»
С мешком идет он между нами.
Взглянув рассеянно в окно,
Ты возвратился к прежним книгам,
Но мысль, знакомая давно,
Не умерла с умершим мигом.
«Костей, бутылок продавать!»
Призыв угаснет без ответа.
Но отзвук властен оборвать
И стих любимого поэта.
12 ноября 1898

Валентин Берестов

В старину

— Что везёшь, лошадка, на возу?
— Хлебушек на мельницу везу.
Зерном мешки набиты,
Чтоб люди были сыты.

— Что везёшь, лошадка, на возу?
— Хлеб с пекарни с мельницы везу.
Мукой мешки набиты,
Чтоб люди были сыты.

— Что везёшь, лошадка, на возу?
— Из пекарни хлебушек везу.
Караваи, булки, пышки!
Ешьте, радуйтесь, детишки!

Валерий Брюсов

С пестрым мешком за плечами татарин…

С пестрым мешком за плечами татарин,
В чуйке облезлой веселый мужик,
С дымной сигарой задумчивый барин,
Барышня в синем — бессмысленный лик.
После гигантских домов — два забора,
«Фиалки, фиалки!» — «Шнурки, гуталин!»
Быстро отдернулась белая штора:
Девочка с кудрями в раме гардин…
Шумно вдоль мокрых бегут тротуаров,
Детям на радость, живые ручьи,
В думах, как зарево дальних пожаров,
Светят прошедшие весны мои.
21 февраля 1911

Марина Цветаева

В мешок и в воду — подвиг доблестный…

В мешок и в воду — подвиг доблестный!
Любить немножко — грех большой.
Ты, ласковый с малейшим волосом,
Неласковый с моей душой.

Червонным куполом прельщаются
И во́роны, и голубки.
Кудрям — все прихоти прощаются,
Как гиацинту — завитки.

Грех над церковкой златоглавою
Кружить — и не молиться в ней.
Под этой шапкою кудрявою
Не хочешь ты души моей!

Вникая в прядки золотистые,
Не слышишь жалобы смешной:
О, если б ты — вот так же истово
Клонился над моей душой!

Владислав Ходасевич

Сердце

Забвенье — сознанье — забвенье…
А сердце, кровавый скупец,
Все копит земные мгновенья
В огромный свинцовый ларец.

В ночи ли проснусь я, усталый,
На жарком одре бредовом —
Оно, надрываясь, в подвалы
Ссыпает мешок за мешком.

А если глухое биенье
Замедлит порою слегка —
Отчетливей слышно паденье
Червонца на дно сундука.

И много тяжелых цехинов,
И много поддельных гиней
Толпа теневых исполинов
Разграбит в час смерти моей.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Солнце, ветер и ворон

Взял Старик в амбар мешок,
Мышь в мешок проворно скок,
И прогрызла там дыру,
И ушла сама в нору.

Крупка сыплется в мешок,
Крупка в норку наутек,
Крупка высыпалась вся,
Пляшет мышь, хвостом тряся.

Тужит Старый: «Как тут быть?
Как тут горю пособить?»
Зерна скрылись, — где и след.
Разве Солнце даст совет.

Солнце слышит свысока,
Обогрело Старика,
Месяц белый посветил,
Вышли зерна из могил.

И летел из дальних стран
Ворон Воронович Вран,
Помахал своим крылом, —
Крупкой полон весь закром.

Николай Алексеевич Некрасов

Месть горца

Ассан сидел, нахмуря брови.
Кальян дымился, ветер выл.
И, грозно молвив: «Крови! Крови!» —
Он встал и на коня вскочил.
«Зюлейка! нет, твою измену
Врагу я даром не прощу!
Его как мяч на шашку вздену,
Иль сам паду, иль отомщу!»
Что было ночью в поле ратном,
О том расскажет лишь луна…
Наутро конь путем обратным
Скакал… Несчастная жена!
Мешок о лук седельный бился,
Горела под конем трава.
Но не чурек в мешке таился:
Была в нем вражья голова!

Наум Коржавин

Страх — не взлёт для стихов

Страх — не взлёт для стихов.
Не источник высокой печали.
Я мешок потрохов! -
Так себя я теперь ощущаю.В царстве лжи и греха
Я б восстал, я сказал бы: «Поспорим!»
Но мои потроха
Протестуют… А я им — покорен.Тяжко день ото дня
Я влачусь. Задыхаясь. Тоскуя.
Вдруг пропорют меня —
Ведь собрать потрохов не смогу я.И умру на все дни.
Навсегда. До скончания света.
Словно я — лишь они,
И во мне ничего больше нету.Если страх — нет греха,
Есть одни только голод и плаха.
Божий мир потроха
Заслоняют — при помощи страха.Ни поэм, ни стихов.
Что ни скажешь — всё кажется: всуе.
Я мешок потрохов.
Я привык. Я лишь только тоскую.

Игорь Северянин

Распутница

Она идет — вы слышите шаги? —
Распутница из дальнего Толедо.
Ее глаза темны. В них нет ни зги.
В ручном мешке — змея, исчадье бреда.
Та путница нехороша собой:
Суха, желта, румянец нездоровый…
И вьется шарф — отчасти голубой,
Отчасти ослепительно пунцовый…
Ее ненасыщаемая страсть
Непривередлива и небрезглива.
Над кем она распространяет власть,
Тот подчиняется ей торопливо.
Кто б ни был ты: почтенный семьянин,
Распутник зрелых лет, невинный отрок, —
Уж как пути свои ни измени,
Найдет, — и тело с нею распростерто…
И женщинам, и девушкам не скрыть
Тел, обреченных в чувственность трибаде:
Лесбийской ей захочется игры —
Долой напрядывающие пряди!
Когда ж она восхочет всей семьи,
Томит в объятьях всех поочередно
И, из мешка не выпростав змеи,
Изласканных дает ей жалить со дна…
Куда ведет тебя, беспутный путь,
Весь в стружках гробовых из-под рубанка?
К кому из нас ты вздумаешь прильнуть
В своей ужасной нежности, испанка?

Алексей Толстой

По гребле неровной и тряской

По гребле неровной и тряской,
Вдоль мокрых рыбачьих сетей,
Дорожная едет коляска,
Сижу я задумчиво в ней, -Сижу и смотрю я дорогой
На серый и пасмурный день,
На озера берег отлогий,
На дальний дымок деревень.По гребле, со взглядом угрюмым,
Проходит оборванный жид,
Из озера с пеной и шумом
Вода через греблю бежит.Там мальчик играет на дудке,
Забравшись в зеленый тростник;
В испуге взлетевшие утки
Над озером подняли крик.Близ мельницы старой и шаткой
Сидят на траве мужики;
Телега с разбитой лошадкой
Лениво подвозит мешки… Мне кажется все так знакомо,
Хоть не был я здесь никогда:
И крыша далекого дома,
И мальчик, и лес, и вода, И мельницы говор унылый,
И ветхое в поле гумно…
Все это когда-то уж было,
Но мною забыто давно.Так точно ступала лошадка,
Такие ж тащила мешки,
Такие ж у мельницы шаткой
Сидели в траве мужики, И так же шел жид бородатый,
И так же шумела вода…
Все это уж было когда-то,
Но только не помню когда!

Белла Ахмадулина

От этого порога

От этого порога до того
работы переделал я немало.
Чинары я сажал — в честь твоего
лица, что мне увидеть предстояло-Пока я отыскал твои следы
и шел за ними, призванный тобою,
состарился я. Волосы седы.
Ступни мои изнурены ходьбою.И все ж от этой улицы до той
я собирал оброненные листья,
и наблюдали пристально за мной
прохожих озадаченные лица.То солнце жгло, то дождик лил — всего
не перескажешь. Так длинна дорога
от этого порога до того
и от того до этого порога.И все-таки в том стареньком дому
все нашими населено следами,
и где-то там, на чердаке, в дыму,
лежит платок с забытыми слезами.От этого и до того огня
ты шила мне мешок для провианта,
Ты звездную одела на меня
рубаху. Ты мешок мой проверяла.От этого порога до того
я шел один среди жары и стужи,
к бокам коней прикладывал тавро,
и воду пил, толок я воду в ступе.Я плыл по рекам и не знал — куда,
и там, пока плыла моя пирога,
я слышал, как глаголила Кура, —
от этого и до того порога.

Михаил Зенкевич

Вот она, Татарская Россия

Вот она, Татарская Россия,
Сверху — коммунизм, чуть поскобли…
Скулы-желваки, глаза косые,
Ширь исколесованной земли.Лучше бы ордой передвигаться,
Лучше бы кибитки и гурты,
Чем такая грязь эвакуации,
Мерзость голода и нищеты.Плач детей, придавленных мешками.
Груди матерей без молока.
Лучше б в воду и на шею камень,
Места хватит — Волга глубока.Над водой нависший смрадный нужник
Весь загажен, некуда ступить,
И под ним еще кому-то нужно
Горстью из реки так жадно пить.Над такой рекой в воде нехватка,
И глотка напиться не найдешь…
Ринулись мешки, узлы… Посадка!
Давка, ругань, вопли, вой, галдеж.Грудь в тисках… Вздохнуть бы посвободней…
Лишь верблюд снесет такую кладь.
Что-то в воду шлепнулось со сходней,
Груз иль человек? Не разобрать.Горевать, что ль, над чужой бедою!
Сам спасай, спасайся. Все одно
Волжскою разбойною водою
Унесет и засосет на дно.Как поладить песне тут с кручиной?
Как тягло тягот перебороть?
Резать правду-матку с матерщиной?
Всем претит ее крутой ломоть.Как тут Правду отличить от Кривды,
Как нащупать в бездорожье путь,
Если и клочка газетной «Правды»
Для цигарки горькой не свернуть?

Владимир Высоцкий

Песенка про мангустов

«Змеи, змеи кругом — будь им пусто!» —
Человек в исступленье кричал.
И позвал на подмогу мангуста,
Чтобы, значит, мангуст выручал.

И мангусты взялись за работу,
Не щадя ни себя, ни родных,
Выходили они на охоту
Без отгулов и без выходных.

И в пустынях, в степях и в пампасах
Даже дали наказ патрулям:
Игнорировать змей безопасных
И сводить ядовитых к нулям.

Приготовьтесь, сейчас будет грустно:
Человек появился тайком
И поставил силки на мангуста,
Объявив его вредным зверьком.

Он наутро пришёл, с ним собака,
И мангуста упрятал в мешок,
А мангуст отбивался, и плакал,
И кричал: «Я полезный зверёк!»

Но зверьков в переломах и в ранах
Всё швыряли в мешок, как грибы, —
Одуревших от боли в капканах,
Ну и от поворота судьбы.

И гадали они: в чём же дело,
Ну почему нас несут на убой?
И сказал им мангуст престарелый
С перебитой передней ногой,

Что, говорит, козы в Бельгии съели капусту,
Воробьи — рис в Китае с полей,
А в Австралии злые мангусты
Истребили полезнейших змей.

Это вовсе не дивное диво:
Раньше были полезны — и вдруг
Оказалось, что слишком ретиво
Истребляли мангусты гадюк.

Вот за это им вышла награда
От расчётливых наших людей,
Видно, люди не могут без яда,
Ну, а значит — не могут без змей.

Петр Андреевич Вяземский

Недовольный

(С французского)
Каких нам благ просить от Бога?
Фортуны? — Слишком быстронога,
Едва придет и пропадет!
Чинов? — За ними рой забот!
Высоких титлов? — Тщетны звуки!
Богатства? — Не запас от скуки!
С мешками будешь сам мешок!
Великодушия? — Порок
Воюет с ним открытой бранью!
Похвал? — Глупцам бывают данью!
Достоинств? — Зависти змея
Вопьется яростно в тебя!
Познаний? — В кладезе глубоком
Неверным и туманным оком
Не сыщешь дна, не видишь зги!
Любви? — Не уживешься с нею!
Жены? — Попытка в лотерею!
Друзей? — Опасные враги!
Вина? — Но грустно протрезвиться!
Роскошных яств? — В аптеках рыться!
Горячей крови? — Разожжет!
Холоднокровья? — Будешь лед!
Ума? — Вожатый ненадежный,
Болтун, подчас неосторожный!
Союза мудрости? — Она
Без зва под старость посещает,
Когда нам боле не нужна,
И каждый мудрецом бывает
С убытком счастья пополам!
Покоя? — И к монастырям
Ему заложена дорога! —
Каких же благ просить от Бога?

Михаил Зенкевич

Казнь

Их вывели тихо под стук барабана,
За час до рассвета, пред радужным днем —
И звезды среди голубого тумана
Горели холодным огнем.
Мелькнули над темной водой альбатросы,
Светился на мачте зеленый фонарь…
И мрачно, и тихо стояли матросы —
Расстрелом за алое знамя мстит царь.
. . . . . . . . . . . .Стоял он такой же спокойный и властный,
Как там средь неравной борьбы,
Когда задымился горящий и красный
«Очаков» под грохот пальбы.
Все взглядом округленным странно, упрямо
Зачем-то смотрели вперед:
Им чудилась страшная, темная яма…
Команда… Построенный взвод…
А вот Березань, точно карлик горбатый;
Сухая трава и пески…
Шеренгою серой застыли солдаты…
Гроба из досок у могилы, мешки…
На море свободном, на море студеном,
Здесь казнь приготовил им старый холоп,
И в траурной рясе с крестом золоченым
Подходит услужливый поп…
Поставили… Саван надели холщовый…-
Он гордо отбросил мешок…
Взгляд грустный, спокойно-суровый
Задумчив и странно глубок.
. . . . . . . . . . . . .Все кончено было, когда позолота
Блеснула на небе парчой огневой,
И с пеньем и гиканьем рота
Прошлась по могиле сырой.
. . . . . . . . . . . .Напрасно!.. Не скроете глиной
И серым, сыпучим песком
Борьбы их свободной, орлиной
И бледные трупы с кровавым пятном.

Александр Башлачев

Посошок

Эх, налей посошок, да зашей мой мешок-
На строку — по стежку, а на слова — по два шва.
И пусть сырая метель мелко вьет канитель
И пеньковую пряжу плетет в кружева.

Отпевайте немых! А я уж сам отпоюсь.
А ты меня не щади — срежь ударом копья.
Но гляди — на груди повело полынью.
Расцарапав края, бьется в ране ладья.

И запел алый ключ, закипел, забурлил,
Завертело ладью на веселом ручье.
А я еще посолил, рюмкой водки долил,
Размешал и поплыл в преисподнем белье.

Так плесни посошок, да затяни ремешок
Богу, сыну и духу весло в колесо.
И пусть сырая метель мягко стелет постель
И земля грязным пухом облепит лицо.

Перевязан в венки мелкий лес вдоль реки.
Покрути языком — оторвут с головой.
У последней заставы блеснут огоньки,
И дорогу штыком преградит часовой.

— Отпусти мне грехи! Я не помню молитв.
Но если хочешь — стихами грехи замолю,
Но объясни — я люблю оттого, что болит,
Или это болит оттого, что люблю?

Ни узды, ни седла. Всех в расход. Все дотла.
Но кое-как запрягла. И вон — пошла на рысях!
Не беда, что пока не нашлось мужика.
Одинокая баба всегда на сносях.

И наша правда проста, но ей не хватит креста
Из соломенной веры в «спаси-сохрани».
Ведь святых на Руси — только знай выноси.
В этом высшая мера. Скоси-схорони.

Так что ты, брат, давай, ты пропускай, не дури!
Да постой-ка, сдается и ты мне знаком…
Часовой всех времен улыбнется: — Смотри! —
И подымет мне веки горячим штыком.

Так зашивай мой мешок, да наливай посошок!
На строку — по глотку, а на слова — и все два.
И пусть сырая метель все кроит белый шелк,
Мелко вьет канитель да плетет кружева.

Владимир Бенедиктов

Владычество моды

Пятнадцатый век еще юношей был,
Стоял на своем он семнадцатом годе,
Париж и тогда хоть свободу любил,
Но слепо во всем раболепствовал моде.
Король и характер и волю имел,
А моды уставов нарушить не смел, И мод образцом королева сама
Венсенского замка в обители царской
Служила… Поклонников-рыцарей тьма
(Теснилась вокруг Изабеллы Баварской.
Что ж в моде? — За пиром блистательный пир,
Интрига, любовь, поединок, турнир. Поутру — охота в Венсенском лесу,
Рога и собаки, олени и козы.
На дню — сто забав, сто затей на часу,
А вечером — бал, упоение, розы
И тайных свиданий условленный час…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . И мода сердиться мужьям не велит, —
На шалости жен они смотрят без гнева.
На съездах придворных — толпа волокит, —
Их дерзости терпит сама королева,
По общей покатости века скользя.
Король недоволен, но… мода! — Нельзя! Тут любят по моде, любовь тут — не страсть,
Прилично ли делать скандал из пустого?
Конечно, он может… сильна его власть,
Но — что потом скажут про Карла Шестого! ,
‘Какой же он рыцарь? ’ — толпа закричит.
И сжался король, притаился, молчит. Но как-то — красавец Людовик Бурбон
Не вздумал, мечтая о прелести женской,
Отдать королю надлежащий поклон,
Летя к королеве дорогой венсенской,
И так его рыцарский жар увлекал,
Что мимо он гордо вгалоп проскакал. Король посмотрел и подумал: ‘Сверх мер
Влюблен этот рыцарь. По пылкой природе
Пускай он как модный спешит кавалер.
Но быть так невежливым — это не в моде!
Недаром король я. Ему ж на беду,
Постой-ка, я новую моду введу! ’ Сквозь чащу Венсенского леса, к реке
Шли люди потом возвестить эту моду —
И в полночь, при факелах, в черном мешке
Какая-то тяжесть опущена в воду;
Мешок тот воде поручила земля
С короткою надписью: ‘Суд короля’. Поклонников рой с той поры всё редел
Вокруг Изабеллы. Промчалися годы —
И всё изменилось. Таков уж удел
Всего в этом мире! Меняются моды:
Что прежде блестело — наполнилось тьмой,
И замок Венсенский явился тюрьмой.

Николай Гнедич

Кавказская быль

Кавказ освещается полной луной;
Аул и станица на горном покате
Соседние спят; лишь казак молодой,
Без сна, одинокий, сидит в своей хате.Напрасно, казак, ты задумчив сидишь,
И сердца биеньем минуты считаешь;
Напрасно в окно на ручей ты глядишь,
Где тайного с милой свидания чаешь.Желанный свидания час наступил,
Но нет у ручья кабардинки прекрасной,
Где счастлив он первым свиданием был
И первой любовию девы, им страстной; Где, страстию к деве он сам ослеплен,
Дал клятву от веры своей отступиться,
И скоро принять Магометов закон,
И скоро на Фати прекрасной жениться.Глядит на ручей он, сидя под окном,
И видит он вдруг, близ окна, перед хатой,
Угрюмый и бледный, покрыт башлыком,
Стоит кабардинец под буркой косматой.То брат кабардинки, любимой им, был,
Давнишний кунак казаку обреченный;
Он тайну любви их преступной открыл
Беда кабардинке, яуром прельщенной!«Сестры моей ждешь ты? — он молвит.— Сестра
К ручью за водой не пойдет уже, чаю;
Но клятву жениться ты дал ей: пора!
Исполни ее… Ты молчишь? Понимаю.Пойми ж и меня ты. Три дня тебя ждать
В ауле мы станем; а если забудешь,
Казак, свою клятву, — пришел я сказать,
Что Фати в день третий сама к нему будет».Сказал он и скрылся. Казак молодой
Любовью и совестью три дни крушится.
И как изменить ему вере святой?
И как ему Фати прекрасной лишиться? И вот на исходе уж третьего дня,
Когда он, размучен тоскою глубокой,
Уж в полночь, жестокий свой жребий кляня,
Страдалец упал на свой одр одинокий, —Стучатся; он встал, отпирает он дверь;
Вошел кабардинец с мешком за плечами;
Он мрачен как ночь, он ужасен как зверь,
И глухо бормочет, сверкая очами: «Сестра моя здесь, для услуг кунака», —
Сказал он и стал сопротиву кровати,
Мешок развязал, и к ногам казака
Вдруг выкатил мертвую голову Фати.«Для девы без чести нет жизни у нас;
Ты — чести и жизни ее похититель —
Целуйся ж теперь с ней хоть каждый ты час!
Прощай! я — кунак твой, а бог — тебе мститель!»На голову девы безмолвно взирал
Казак одичалыми страшно очами;
Безмолвно пред ней на колени упал,
И с мертвой — живой сочетался устами… Сребрятся вершины Кавказа всего;
Был день; к перекличке, пред дом кошевого,
Сошлись все казаки, и нет одного —
И нет одного казака молодого!

Иннокентий Анненский

Моя душа (стихотворения в прозе)

Нет, я не хочу внушать вам
сострадания. Пусть лучше буду я
вам даже отвратителен. Может
быть, и себя вы хоть на миг тогда
оцените по достоинству.Я спал, но мне было душно, потому что солнце уже пекло меня через штемпелеванную занавеску моей каюты. Я спал, но я уже чувствовал, как нестерпимо горячи становятся красные волосики плюшевого ворса на этом мучительно неизбежном пароходном диване. Я спал, и не спал. Я видел во сне собственную душу.
Свежее голубое утро уже кончилось, и взамен быстро накалялся белый полдень. Я узнал свою душу в старом персе. Это был носильщик.
Голый по пояс и по пояс шафранно-бронзовый, он тащил какой-то мягкий и страшный, удушливый своей громадностью тюк — вату, что ли, — тащил его сначала по неровным камням ската, потом по гибким мосткам, а внизу бессильно плескалась мутно-желтая и тошнотно-теплая Волга, и там плавали жирные радужные пятна мазута, точно расплющенные мыльные пузыри. На лбу носильщика возле самой веревки, его перетянувшей, налилась сизая жила, с которой сочился пот, и больно глядеть было, как на правой руке старика, еще сильной, но дрожащей от натуги, синея, напружился мускул, где уже прорезывались с мучением кристаллы соляных отложений.
Он был еще строен, этот шафранно-золотистый перс, еще картинно красив, но уже весь и навсегда не свой. Он был весь во власти вот этого самого масляно-чадного солнца, и угарной трубы, и раскаленного парапета, весь во власти этой грязно-парной Волги, весь во власти у моего плюшевого дивана, и даже у моего размаянного тела, которое никак не могло, сцепленное грезой, расстаться с его жарким ворсом…
Я не совсем проснулся и заснул снова. Туча набежала, что ли? Мне хотелось плакать… И опять снилось мне то единственное, чем я живу, чем я хочу быть бессмертен и что так боюсь при этом увидеть по-настоящему свободным.
Я видел во сне свою душу. Теперь она странствовала, а вокруг нее была толпа грязная и грубая. Ее толкали — мою душу. Это была теперь пожилая девушка, обесчещенная и беременная; на ее отечном лице странно выделялись желтые пятна усов, и среди своих пахнущих рыбой и ворванью случайных друзей девушка нескладно и высокомерно несла свой пухлый живот.
И опять-таки вся она — была не своя. Только кроме власти пьяных матросов и голода, над ней была еще одна странная власть. Ею владел тот еще не существующий человек, который фатально рос в ней с каждым ее неуклюжим шагом, с каждым биением ее тяжело дышавшего сердца.
Я проснулся, обливаясь потом. Горело не только медно-котельное солнце, но, казалось, вокруг прело и пригорало все, на что с вожделением посмотрит из-за своей кастрюли эта сальная кухарка. Моя душа была уже здесь, со мной, робкая и покладливая, и я додумывал свои сны.
Носильщик-перс… О нет же, нет… Глядите: завидно горделиво он растянулся на припеке и жует что-то, огурцы или арбузы, что-то сочное, жует, а сам скалит зубы синему призраку холеры, который уже давно высматривает его из-за горы тюков с облипшими их клочьями серой ваты.
Глядите: и та беременная, она улыбается, ну право же, она кокетничает с тем самым матросом, который не дальше как сегодня ночью исполосовал кулачищем ее бумажно-белую спину.
Нет, символы, вы еще слишком ярки для моей тусклой подруги. Вот она, моя старая, моя чужая, моя складная душа. Видите вы этот пустой парусиновый мешок, который вы двадцать раз толкнете ногой, пробираясь по палубе на нос парохода мимо жаркой дверцы с звучной надписью «граманжа».
Она отдыхает теперь, эта душа, и набирается впечатлений: она называет это созерцать, когда вы ее топчете. Погодите, придет росистая ночь, в небе будут гореть яркие июльские звезды. Придет и человек — может быть, это будет носильщик, может быть, просто вор; пришелец напихает ее всяким добром, — и она, этот мешок, раздуется, она покорно сформируется по тому скарбу, который должны потащить в ее недрах на скользкую от росы гору вплоть до молчаливого черного обоза… А там с зарею заскрипят возы, и долго, долго душа будет в дороге, и будет она грезить, а грезя, покорно колотиться по грязным рытвинам никогда не просыхающего чернозема…
Один, два таких пути, и мешок отслужил. Да и довольно… В самом деле — кому и с какой стати служил он?
Просил ли он, что ли, о том, чтобы беременная мать, спешно откусывая нитки, сметывала его грубые узлы и чтобы вы потом его топтали, набивали тряпьем да колотили по черным ухабам?
Во всяком случае, отслужит же и он, и попадет наконец на двузубую вилку тряпичника. Вот теперь бы в люк!
Наверное, небытие это и есть именно люк. Нет, погодите еще… Мешок попадет в бездонный фабричный чан, и из него, пожалуй, сделают почтовую бумагу… Отставляя мизинец с темным сапфиром, вы напишете на мне записку своему любовнику… О проклятие!
Мою судьбу трогательно опишут в назидательной книжке ценою в три копейки серебра. Опишут судьбу бедного отслужившего людям мешка из податливой парусины.
А ведь этот мешок был душою поэта — и вся вина этой души заключалась только в том, что кто-то и где-то осудил ее жить чужими жизнями, жить всяким дрязгом и скарбом, которым воровски напихивала его жизнь, жить и даже не замечать при этом, что ее в то же самое время изнашивает собственная, уже ни с кем не делимая мука.

Иван Крылов

Мешок

В прихожей на полу,
В углу,
Пустой мешок валялся.
У самых низких слуг
Он на обтирку ног нередко помыкался;
Как вдруг
Мешок наш в честь попался
И весь червонцами набит,
В окованном ларце в сохранности лежит.
Хозяин сам его лелеет,
И бережет Мешок он так,
Что на него никак
Ни ветер не пахнет, ни муха сесть не смеет;
А сверх того с Мешком
Весь город стал знаком.
Приятель ли к хозяину приходит:
Охотно о Мешке речь ласкову заводит;
А ежели Мешок открыт,
То всякий на него умильно так глядит;
Когда же кто к нему подсядет,
То верно уж его потреплет иль погладит.
Увидя, что у всех он стал в такой чести,
Мешок завеличался,
Заумничал, зазнался,
Мешок заговорил и начал вздор нести;
О всем и рядит он и судит:
И то не так,
И тот дурак,
И из того-то худо будет.
Все только слушают его, разинув рот;
Хоть он такую дичь несет,
Что уши вянут:
Но у людей, к несчастью, тот порок,
Что им с червонцами Мешок
Что ни скажи, всему дивиться станут.
Но долго ль был Мешок в чести и слыл с умом,
И долго ли его ласкали?
Пока все из него червонцы потаскали;
А там он выброшен, и слуху нет о нем.

Мы басней никого обидеть не хотели:
Но сколько есть таких Мешков
Между откупщиков,
Которы некогда в подносчиках сидели;
Иль между игроков,
Которы у себя за редкость рубль видали,
А ныне, пополам с грехом, богаты стали;
С которыми теперь и графы и князья —
Друзья;
Которые теперь с вельможей,
У коего они не смели сесть в прихожей,
Играют запросто в бостон?
Велико дело — миллион!
Однако же, друзья, вы столько не гордитесь!
Сказать ли правду вам тишком?
Не дай бог, если разоритесь:
И с вами точно так поступят, как с Мешком.

Владимир Маяковский

Марш двадцати пяти тысяч

Мы выбили
                 белых
                           орлов да ворон,
в боях
          по степям пролетали.
На новый
              ржаной
                         недосеянный фронт —
сегодня
            вставай, пролетарий.
Довольно
               по-старому
                                землю копать
да гнуть
            над сохою
                           спини́щи.
Вперед, 25!
                Вперед, 25!
Стальные
               рабочие тыщи.
Не жди,
           голодая,
                        кулацких забот,
не жди
          избавления с неба.
Колхоз
           голодуху
                        мешками забьет,
мешками
              советского хлеба.
На лошадь
               стальную
                             уверенно сядь,
на пашне
              пыхти, тракторище.
Вперед, 25!
                 Вперед, 25!
Стальные
               рабочие тыщи.
Батрак
           и рабочий —
                             по крови родня,
на фронте
               смешались костями.
Рабочий,
             батрак,
                        бедняк
                                   и средняк —
построим
               коммуну крестьян мы.
Довольно
               деревне
                           безграмотной спать
да богу
           молиться о пище.
Вперед, 25!
                Вперед, 25!
Стальные
               рабочие тыщи.
Враги наступают,
                         покончить пора
с их бандой
                 попово-кулачьей.
Пусть в тысячи сил
                            запыхтят трактора
наместо
            заезженной клячи.
Кулак наготове —
                         смотрите,
                                        опять
с обрезом
               задворками рыщет.
На фронт, 25!
                    Вперед, 25!
Стальные
               рабочие тыщи.
Под жнейкой
                   машинною,
                                    жатва, вались, —
пусть хлеб
               урожаится втрое!
Мы солнечный
                     Ленинский социализм
на пашне
              советской
                             построим.
Колхозом
               разделаем
                               каждую пядь
любой
          деревушки разнищей.
Вперед, 25!
                Вперед, 25!
Стальные
               рабочие тыщи.

Юрий Левитанский

Не брести мне сушею

Не брести мне сушею,
а по северным рекам плыть!
Я люблю присущую
этим северным рекам прыть.
Мне на палубе слышно,
как плещет внизу Витим,
как ревет Витим,
в двух шагах почти невидим.
Я щекою небритой
ощущаю мешок вещевой,
мой дорожный мешок,
перемытый водой дождевой.
От него пахнет пастой зубною
и ягодным мылом,
позабытой страною —
детством лагерным милым.
И от этого снится мне детство
с певучими горнами
и с вершинами горными,
неприступными, гордыми.
К тем вершинам горным,
чтоб увидеть их наяву,
от детства самого
по высокой воде плыву.
У безлюдного берега
опускаю скрипучие трапы
на песчаные отмели,
на лесные пахучие трааы.
И огни золотого прииска
в темноте за бортом
начинаются, словно присказка
(сказка будет потом!).
Ну, а в присказке ходит Золушка
в сапогах кирзовых.
Полыхают вовсю два солнышка
в глазах бирюзовых.
Засыпает она, усталая,
на подушке колкой,
и стоят босоножки старые
под железной койкой.
А за окнами зорька-зорюшка
сладко сны навевает.
Золотые туфельки Золушка
не спеша надевает.
Золотыми, росой обрызганными,
по мосткам застучала…
Только это уже не присказка —
это сказки начало.
Это сказка моя правдивая,
где ни лжи, ни обмана,
где и вправду вершины горные
поднимаются из тумана.
Ах, вершины гордые!
Чтоб увидеть вас наяву,
я от детства самого
по высокой воде плыву.

Леонид Мартынов

Уличная выставка

Трамваев острые трели…
Шипение шин, завыванье гудков…
По краю панели
Ширмы из старых мешков.
На ширмах натыканы плотно
Полотна:
Мыльной пеной цветущие груши,
Корабли, словно вафли со взбитыми сливками,
Першеронов ватные туши,
Волны с крахмальными гривками
И красавицы в позах французского S, —
Не тела, а дюшес…
Над собачьего стиля буфетом-чудовищем, —
Над домашним своим алтарем
Повесишь такое чудовище, —
Глаза волдырем!
_____У полочек, расправивши галстуки-банты,
Дежурят Рембрандты, —
Старик в ватерпруфе затертом
Этаким чертом
Вал бороды зажимает в ладонь.
Капюшон — пузырем за спиной,
Войлок — седою копной,
В глазах угрюмый и тусклый огонь…
Рядом — кургузый атлет:
Сорок пять лет,
Косые табачные бачки,
Шотландские брючки,
Детский берет, —
Стоит часовым у нормандских своих деревень,
Равнодушный, как пень,
У крайних щитов
Средь убого цветистых холстов,
Как живая реклама,
Свирепо шагает художница-дама:
Охра плоских волос,
Белилами смазанный нос,
Губы — две алые дыньки,
Веки в трагической синьке, —
Сорок холстов в руках,
А обед в облаках…
_________Но прохожие воблою вялой
Сквозь холщовый текут коридор.
То какой-нибудь плотный малый
В першеронов направит взор…
То старушка, нежное сердце,
Вдруг приклеит глаза к холсту:
На подносе три алые перца
К виноградному жмутся листу…
Но никто — собаки! — не купит,
Постоят и дальше в кафе, —
И художник глаза лишь потупит,
Оттопырив мешком галифе…
Лишь один господин солидный
С худосочною килькой-женой —
Уж совсем, совсем очевидно —
Выбрал нимфу с жирной спиной,
Но увидел цифру «сто двадцать»,
(А ведь рама без малого сто!)
И не стал даже, пес, торговаться, —
Отошел, запахнувши пальто…

Александр Пушкин

Сказка о медведихе

Как весенней теплою порою
Из-под утренней белой зорюшки,
Что из лесу, из лесу из дремучего
Выходила медведиха
Со милыми детушками медвежатами
Погулять, посмотреть, себя показать.
Села медведиха под белой березою;
Стали медвежата промеж собой играть,
По муравушке валятися,
Боротися, кувыркатися.
Отколь ни возьмись мужик идет,
Он во руках несет рогатину,
А нож-то у него за поясом,
А мешок-то у него за плечьми.
Как завидела медведиха
Мужика со рогатиной,
Заревела медведиха,
Стала кликать малых детушек,
Своих глупых медвежатушек.
— Ах вы детушки, медвежатушки,
Перестаньте играть, валятися,
Боротися, кувыркатися.
Уж как знать на нас мужик идет.
Становитесь, хоронитесь за меня.
Уж как я вас мужику не выдам
И сама мужику …. выем.

Медвежатушки испугалися,
За медведиху бросалися,
А медведиха осержалася,
На дыбы подымалася.
А мужик-от он догадлив был,
Он пускался на медведиху,
Он сажал в нее рогатину
Что повыше пупа, пониже печени.
Грянулась медведиха о сыру землю,
А мужик-то ей брюхо порол,
Брюхо порол да шкуру сымал,
Малых медвежатушек в мешок поклал,
А поклавши-то домой пошел.

«Вот тебе, жена, подарочек,
Что медвежия шуба в пятьдесят рублев,
А что вот тебе другой подарочек,
Трои медвежата по пять рублев».

Не звоны пошли по городу,
Пошли вести по всему по лесу,
Дошли вести до медведя чернобурого,
Что убил мужик его медведиху,
Распорол ей брюхо белое,
Брюхо распорол да шкуру сымал,
Медвежатушек в мешок поклал.
В ту пору медведь запечалился,
Голову повесил, голосом завыл
Про свою ли сударушку,
Чернобурую медведиху.
— Ах ты свет моя медведиха,
На кого меня покинула,
Вдовца печального,
Вдовца горемычного?
Уж как мне с тобой, моей боярыней,
Веселой игры не игрывати,
Милых детушек не родити,
Медвежатушек не качати,
Не качати, не баюкати. —
В ту пору звери собиралися
Ко тому ли медведю, к боярину.
Приходили звери большие,
Прибегали тут зверишки меньшие.
Прибегал туто волк дворянин,
У него-то зубы закусливые,
У него-то глаза завистливые.
Приходил тут бобр, богатый гость,
У него-то бобра жирный хвост.
Приходила ласточка дворяночка,
Приходила белочка княгинечка,
Приходила лисица подьячиха,
Подьячиха, казначеиха,
Приходил скоморох горностаюшка,
Приходил байбак тут игумен,
Живет он байбак позадь гумен.
Прибегал тут зайка-смерд,
Зайка бедненькой, зайка серенькой.
Приходил целовальник еж,
Всё-то еж он ежится,
Всё-то он щетинится.

Константин Симонов

Старик

Памяти Амундсена

Весь дом пенькой проконопачен прочно,
Как корабельное сухое дно,
И в кабинете — круглое нарочно —
На океан прорублено окно.

Тут все кругом привычное, морское,
Такое, чтобы, вставши на причал,
Свой переход к свирепому покою
Хозяин дома реже замечал.
Он стар. Под старость странствия опасны,
Король ему назначил пенсион.
И с королем на этот раз согласны
Его шофер, кухарка, почтальон.
Следят, чтоб ночью угли не потухли,
И сплетничают разным докторам,
И по утрам подогревают туфли,
И пива не дают по вечерам.
Все подвиги его давно известны,
К бессмертной славе он приговорен.
И ни одной душе не интересно,
Что этой славой недоволен он.
Она не стоит одного ночлега
Под спальным, шерстью пахнущим мешком,
Одной щепотки тающего снега,
Одной затяжки крепким табаком.
Ночь напролет камин ревет в столовой,
И, кочергой помешивая в нем,
Хозяин, как орел белоголовый,
Нахохлившись, сидит перед огнем.
По радио всю ночь бюро погоды
Предупреждает, что кругом шторма, —
Пускай в портах швартуют пароходы
И запирают накрепко дома.
В разрядах молний слышимость все глуше,
И вдруг из тыщеверстной темноты
Предсмертный крик: «Спасите наши души!» —
И градусы примерной широты.
В шкафу висят забытые одежды —
Комбинезоны, спальные мешки…
Он никогда бы не подумал прежде,
Что могут так заржаветь все крючки…

Как трудно их застегивать с отвычки!
Дождь бьет по стеклам мокрою листвой,
В резиновый карман — табак и спички,
Револьвер — в задний, компас — в боковой.
Уже с огнем забегали по дому,
Но, заревев и прыгнув из ворот,
Машина по пути к аэродрому
Давно ушла за первый поворот.
В лесу дубы под молнией, как свечи,
Над головой сгибаются, треща,
И дождь, ломаясь на лету о плечи,
Стекает в черный капюшон плаща.

Под осень, накануне ледостава,
Рыбачий бот, уйдя на промысла,
Нашел кусок его бессмертной славы —
Обломок обгоревшего крыла.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Снежные люди устроены

Снежные люди устроены,
Снежные боги при них.
Люди, как каста, утроены,
Бог — дополнительный стих.

Месяцем боги отмечены,
Кровью ущербной Луны,
В членах они изувечены,
Быть как отдельность должны.

Те, — как болезнью слоновою
Важно распучив живот, —
С алчностью смотрят суровою,
Мир это пища им в рот.

Те, развернув семипалые
Руки, по тысяче рук,
Зубы оскалили алые, —
Надо почтенья вокруг.

Те, разукрасившись блестками, —
Женская будет статья, —
Вместе с мужчинами — тезками
Славят восторг бытия.

Груди у них поразвешаны
Вроде как будто лозы,
Взоры глядящих утешены,
Даже до нежной слезы.

Дальше герои вельможные,
Палица в каждой руке,
Это — столпы придорожные,
Дамбы в великой реке.

Если без них, так разедется
Влага в чрезмерный разлив,
Лоб здесь у каждого медится,
Каждый охранно красив.

Дальше — со лбом убегающим,
Это советники все,
Взором мерцают мигающим
В мудрой и хитрой красе.

Зная, что столь предпочтителен
Зад пред неверным крылом,
Их хоровод умилителен,
Каждый мешок здесь мешком.

Дальше — фигуры медвежие,
Храбрости бравый оплот,
Кровью помазаны, свежие,
Сильные, добрый народ.

Я освятил их заклятьями,
Кровью своей окропил,
Будьте здесь слитными братьями,
Связью устойных стропил.

Я освятил их напевами,
Кровью и птиц и зверей,
Будьте как юноши с девами,
В страсти любовной своей.

Я освятил их гаданьями,
Кровью ущербной Луны,
Будьте моими созданьями,
Будьте, хочу, вы должны.

Я прохожу в этом множестве,
Кровью я лики кроплю,
Царствуйте здесь в многобожестве,
Каждого я полюблю.

Будут вам жертвы багряные,
Алости снова и вновь,
Капли кроплю я румяные,
Чару влагаю я в кровь.

Владимир Маяковский

Стиннес

В Германии,
      куда ни кинешься,
выжужживается
        имя
          Стиннеса.
Разумеется,
     не резцу
         его обреза́ть,
недостаточно
      ни букв,
          ни линий ему.
Со Стиннеса
      надо
         писать образа.
Минимум.
Все —
   и ряды городов
           и сёл —
перед Стиннесом
        падают
            ниц.
Стиннес —
     вроде
        солнец.
Даже солнце тусклей
          пялит
             наземь
оба глаза
     и золотозубый рот.
Солнце
    шляется
        по земным грязям,
Стиннес —
     наоборот.
К нему
   с земли подымаются лучики —
прибыли,
     ренты
        и прочие получки.
Ни солнцу,
     ни Стиннесу
           страны насест,
наций узы:
«интернационалист» —
           и немца съест
и француза.
Под ногами его
        враг
          разит врага.
Мертвые
     падают —
          рота на роте.
А у Стиннеса —
       в Германии
            одна
               нога,
а другая —
     напротив.
На Стиннесе
      всё держится:
сила!
Это
  даже
     не громовержец —
громоверзила.
У Стиннеса
      столько
          частей тела,
что запомнить —
        немыслимое дело.
Так,
вместо рта
     у Стиннеса
          рейхстаг.
Ноги —
германские желдороги.
Без денег
     карман —
болтается задарма,
да и много ли
       снесешь
           в кармане их?!
А Стиннеса
      карман —
           госбанк Германии.
У человеков
      слабенькие голоса,
а у многих
     и слабенького нет.
Голос
   Стиннеса —
        каждая полоса
тысячи
    германских газет.
Даже думать —
       и то
         незачем ему:
все Шпенглеры —
        только
           Стиннесов ум.
Глаза его —
     божьего
         глаза
            ярче,
и в каждом
     вместо зрачка —
            долла́рчик.
У нас
   для пищеварения
           кишечки узкие,
невелика доблесть.
А у Стиннеса —
       целая
          Рурская
область.
У нас пальцы —
       чтоб работой пылиться.
А у Стиннеса
      пальцы —
           вся полиция.
Оперение?
     Из ничего умеет оперяться,
даже
   из репараций.
А чтоб рабочие
       не пробовали
             вздеть уздечки,
у Стиннеса
     даже
        собственные эсдечики.
Немецкие
     эсдечики эти
кинутся
    на всё в свете —
и на врага
     и на друга,
на всё,
   кроме собственности
             Стиннеса
                 Гуго.
Растет он,
     как солнце
          вырастает в горах.
Над немцами
       нависает
           мало-помалу.
Золотом
    в мешке
        рубахи-крахмала.
Стоит он,
     в самое небо всинясь.
Галстуком
     мешок
        завязан туго.
Таков
   Стиннес
Гуго.

Примечание.

Не исчерпают
       сиятельного
             строки написанные —
целые
   нужны бы
        школы иконописные.
Надеюсь,
     скоро
        это солнце
разрисуют саксонцы.

Иван Андреевич Крылов

Откупщик и Сапожник

Богатый Откупщик в хоромах пышных жил,
Ел сладко, вкусно пил;
По всякий день давал пиры, банкеты,
Сокровищ у него нет сметы.
В дому сластей и вин, чего ни пожелай:
Всего с избытком, через край.
И, словом, кажется, в его хоромах рай.
Одним лишь Откупщик страдает,
Что он не досыпает.
Уж божьего ль боится он суда,
Иль, просто, трусит разориться:
Да только все ему не крепко как-то спится.
А сверх того, хоть иногда
Он вздремлет на заре, так новая беда:
Бог дал ему певца, соседа.
С ним из окна в окно жил в хижине бедняк
Сапожник, но такой певун и весельчак,
Что с утренней зари и до обеда,
С обеда до́-ночи безумолку поет
И богачу заснуть никак он не дает.
Как быть, и как с соседом сладить,
Чтоб от пенья его отвадить?
Велеть молчать: так власти нет;
Просил: так просьба не берет.
Придумал, наконец, и за соседом шлет.
Пришел сосед.
«Приятель дорогой, здорово!» —
«Челом вам бьем за ласковое слово».—
«Ну, что, брат, каково делишки, Клим, идут?»
(В ком нужда, уж того мы знаем, как зовут.) —
«Делишки, барин? Да, не худо!» —
«Так от того-то ты так весел, так поешь?
Ты, стало, счастливо живешь?» —
«На бога грех роптать, и что ж за чудо?
Работою завален я всегда;
Хозяйка у меня добра и молода:
А с доброю женой, кто этого не знает,
Живется как-то веселей».—
«И деньги есть?» — «Ну, нет, хоть лишних не бывает,
Зато нет лишних и затей».—
«Итак, мой друг, ты быть богаче не желаешь?» —
«Я этого не говорю;
Хоть бога и за то, что́ есть, благодарю;
Но сам ты, барин, знаешь,
Что человек, пока живет,
Все хочет более: таков уж здешний свет.
Я чай, ведь и тебе твоих сокровищ мало;
И мне бы быть богатей не мешало».—
«Ты дело говоришь, дружок:
Хоть при богатстве нам есть также неприятства,
Хоть говорят, что бедность не порок,
Но все уж коль терпеть, так лучше от богатства.
Возьми же: вот тебе рублевиков мешок:
Ты мне за правду полюбился.
Поди: дай бог, чтоб ты с моей руки разжился.
Смотри, лишь промотать сих денег не моги,
И к нужде их ты береги!
Пять сот рублей тут верным счетом.
Прощай!» Сапожник мой,
Схватя мешок, скорей домой
Не бегом, летом;
Примчал гостинец под полой;
И той же ночи в подземелье
Зарыл мешок — и с ним свое веселье!
Не только песен нет, куда девался сон
(Узнал бессонницу и он!);
Все подозрительно, и все его тревожит:
Чуть ночью кошка заскребет,
Ему уж кажется, что вор к нему идет:
Похолодеет весь, и ухо он приложит,
Ну, словом, жизнь пошла, хоть кинуться в реку.
Сапожник бился, бился
И наконец за ум хватился:
Бежит с мешком к Откупщику
И говорит: «Спасибо на приятстве;
Вот твой мешок, возьми его назад:
Я до него не знал, как худо спят.
Живи ты при своем богатстве:
А мне, за песни и за сон,
Не надобен ни миллион».

Николай Некрасов

Извозчик

1Парень был Ванюха ражий,
Рослый человек, -
Не поддайся силе вражей,
Жил бы долгий век.
Полусонный по природе,
Знай зевал в кулак
И название в народе
Получил: вахлак!
Правда, с ним случилось диво,
Как в Грязной стоял:
Ел он мало и лениво,
По ночам не спал…
Всё глядит, бывало в оба
В супротивный дом:
Там жила его зазноба —
Кралечка лицом!
Под ворота словно птичка
Вылетит с гнезда,
Белоручка, белоличка…
Жаль одно: горда!
Прокатив ее, учтиво
Он ей раз сказал:
«Вишь, ты больно тороплива», -
И за ручку взял…
Рассердилась: «Не позволю!
Полно — не замай!
Прежде выкупись на волю,
Да потом хватай!»
Поглядел за нею Ваня,
Головой тряхнул:
«Не про нас ты, — молвил, — Таня», -
И рукой махнул…
Скоро лето наступило,
С барыней своей
Таня в Тулу укатила.
Ванька стал умней:
Он по прежнему порядку
Полюбил чаек,
Наблюдал свою лошадку,
Добывал оброк,
Пил умеренно горелку,
Знал копейке вес,
Да какую же проделку
Сочинил с ним бес!..2Раз купец ему попался
Из родимых мест;
Ванька с ним с утра катался
До вечерних звезд.
А потом наелся плотно,
Обрядил коня
И улегся беззаботно
До другого дня…
Спит и слышит стук в ворота.
Чу! шумят, встают…
Не пожар ли? вот забота!
Чу! к нему идут.
Он вскочил, как заяц сгонный
Видит: с фонарем
Перед ним хозяин сонный
С седоком-купцом.
«Санки где твои, детина?
Покажи ступай!»-
Говорит ему купчина —
И ведет в сарай…
Помутился ум у Вани,
Он как лист дрожал…
Поглядел купчина в сани
И, крестясь, сказал:
«Слава богу! слава богу!
Цел мешок-то мой!
Не взыщите за тревогу —
Капитал большой.
Понимаете, с походом
Будет тысяч пять…»
И купец перед народом
Деньги стал считать…
И пока рубли звенели,
Поднялся весь дом —
Ваньки сонные глядели,
Оступя кругом.
«Цело всё!» — сказал купчина,
Парня подозвал:
«Вот на чай тебе полтина!
Благо ты не знал:
Серебро-то не бумажки,
Нет приметы, брат;
Мне ходить бы без рубашки,
Ты бы стал богат, -
Да господь-то справедливый
Попугал шутя…»
И ушел купец счастливый,
Под мешком кряхтя…
Над разиней поглумились
И опять легли,
А как утром пробудились
И в сарай пришли,
Глядь — и обмерли с испугу…
Ни гу-гу — молчат;
Показали вверх друг другу
И пошли назад…
Прибежал хозяин бледный,
Вся сошлась семья:
«Что такое?..» Ванька бедный —
Бог ему судья! -
Совладать с лукавым бесом,
Видно, не сумел:
Над санями под навесом
На вожжах висел!
А ведь был детина ражий,
Рослый человек, -
Не поддайся силе вражей,
Жил бы долгий век…

Иван Суриков

Немочь

1Затужился, запечалился
Муж Терентий, сокрушается,
Ходит взад-вперед по горенке
Да кручиной убивается.У Терентья, мужа старого,
Злое горе приключилося:
У жены его, красавицы,
Злая немочь расходилася.Началась она с головушки,
Ко белым грудям ударилась,
Разлилась по всем суставчикам…
Брал он знахарку — не справилась.И поили бабу травами,
И в горячей бане парили,
И с угля водою прыскали,
Да злой немочи не сбавили.Немочь, знай, над бабой тешится,
Неподатная, упорная;
Знать, что немочь та не пришлая,
А людями наговорная…2Хороша жена Терентьева:
Заглядишься, залюбуешься;
Немочь злую ее видючи,
Разгрустишься, растоскуешься.Вот лежит она в постелюшке,
Грудь высоко поднимается,
И ее густая косынька
По подушке рассыпается.Жаром пышут щеки белые,
И под длинными ресницами
Очи черные красавицы
Блещут яркими зарницами.Руки полные раскинуты,
Одеяло с груди сбилося,
Прочь с плеча рубашка съехала,
И полгруди обнажилося.«Ox, Терентий-муж, Данилович,
Тяжело мне, нету моченьки! —
Говорит она, вздыхаючи,
На него уставя оченьки.-Ты сходи-ка в ту сторонушку,
Где игрой гусляры славятся;
Пусть меня потешат песнями, -
Может, немочь и убавится».Молодой жене Данилович
Не перечит, собирается;
Взявши шапку, за гуслярами
В дальний город отправляется.3Ходит муж Терентий городом,
Выбивается из моченьки,
А гусляров не видать нигде…
Время близко темной ноченьки.Еле двигает Данилович
Свои ноженьки усталые;
Вот ему навстречу с гуслями
Идут молодцы удалые.Идут молодцы удалые,
На гуслях своих играючи,
Звонкой песнею потешною
Люд честной позабавляючи.Поклонился им Данилович:
«Ой вы, ой, гусляры бравые!
Причинили мне невзгодушку
Люди злые и лукавые.Помогите мне в кручинушке,
Что нежданная случилася:
У жены моей, красавицы,
Злая немочь расходилася».Рассказал им все Данилович,
Как и что с женой случается,
Как она в постеле мечется,
Как огнем вся разгорается.«Да, печаль твоя великая,
Сокрушеньце немалое!..
Что ж, мы немочь бабью вылечим,
Дело это нам бывалое.Полезай в мешок холстиновый
И лежи в нем без движения;
Коль не хочешь — не прогневайся, -
Не возьмемся за лечение.Мы пойдем в твои хоромины,
Словно с ношею тяжелою,
Потешать твою хозяюшку
Пляской бойкою, веселою.Свой мешок под лавку бережно
Сложим мы, как рухлядь мягкую,
Станем петь, а ты смирнехонько
Притаись — лежи под лавкою.Трудно будет мужу корчиться,
Да зато жена поправится,
От своей мудреной немочи
Навсегда она избавится».4Под окном жены Терентьевой
Ходят молодцы, играючи,
Мужа старого, Данилыча,
На плечах в мешке таскаючи.Их игру жена Терентьева
Услыхала, поднимается,
И к окну она из спаленки
Скоро-наскоро бросается.«Ой вы, молодцы удалые!
Вы, гусляры поученые!
Ваши песенки потешные!
Ваши гусли золоченые! Вы Терентья нe видали ли,
Не видали ли немилого,
Мужа старого, Данилыча,
Пса смердящего, постылого?» — «Нe тужи, жена Терентьева,
Что ты старому досталася, -
Me тужи, вернулась волюшка:
Ты одна-одной осталася.Твой Терентий-муж, Данилович,
В чистом поле под ракитою,
Меж колючего репейничка,
С головой лежит пробитою.Над седой его головушкой
Черный ворон увивается,
Да вокруг его пушистая
Ковыль-травонька качается…»5Молода жена с гуслярами
Песней, пляской забавляется,
А Терентий-муж под лавкою
Чуть в мешке не задыхается.Ходит баба вдоль по горенке,
Пол подолом подметаючи,
Мужа старого, Данилыча,
Проклинаючи, ругаючи.«Уж ты старый пес, Данилович,
Спи ты в поле под ракитою!
Я потешусь, молодешенька,
Вспомню молодость забытую! Спи ты, тело твое старое
В чистом поле пусть валяется,
Пусть оно дождями мочится
Да песками засыпается.Загубил мою ты молодость,
Света-волюшки лишаючи,
За дверями, под запорами
Красоту мою скрываючи…» — «Эй, ты слышишь ли, Данилович,
Как жена здесь разгулялася,
Как ей весело да радостно,
Что ей волюшка досталася? Над твоей она над старостью,
Муж немилый, издевается…»
И не вытерпел Данилович —
Из-под лавки поднимается.Молода жена Терентьева
Побелела, зашаталася,
А из спаленки красавицы
Стенкой немочь пробиралася.Миг один — и немочь скрылася…
Не поймаешь вольну пташечку!
Только видел муж Данилович
Кумачевую рубашечку…

Александр Башлачев

Верка, Надька и Любка

Когда дважды два было только четыре,
Я жил в небольшой коммунальной квартире.
Работал с горшком, и ночник мне светил
Но я был дураком и за свет не платил.
Я грыз те же книжки с чайком вместо сушки,
Мечтал застрелиться при всех из Царь-пушки,
Ломал свою голову ввиде подушки.
Эх, вершки-корешки! От горшка до макушки
Обычный крестовый дурак.
— Твой ход, — из болот зазывали лягушки.
Я пятился задом, как рак.
Я пил проявитель, я пил закрепитель,
Квартиру с утра превращал в вытрезвитель,
Но не утонул ни в стакане, ни в кубке.
Как шило в мешке — два смешка, три насмешки —
Набитый дурак, я смешал в своей трубке
И разом в орла превратился из решки.
И душу с душком, словно тело в тележке,
Катал я и золотом правил орешки,
Но чем-то понравился Любке.
Муку через муку поэты рифмуют.
Она показала, где раки зимуют.
Хоть дело порой доходило до драки —
Я Любку люблю! А подробности — враки.
Она даже верила в это сама.
Мы жили в то время в холерном бараке —
Холерой считалась зима.
И Верка-портниха сняла с Любки мерку —
Хотел я ей на зиму шубу пошить.
Но вдруг оказалось, что шуба — на Верку.
Я ей предложил вместе с нами пожить.
И в картах она разбиралась не в меру —
Ходила с ума эта самая Вера.
Очнулась зима и прогнала холеру.
Короче стал список ночей.
Да Вера была и простой и понятной,
И снегом засыпала белые пятна,
Взяла агитацией в корне наглядной
И воском от тысяч свечей.
И шило в мешке мы пустили на мыло.
Святою водой наш барак затопило.
Уж намылились мы, но святая вода
На метр из святого и твердого льда.
И Вера из шубы скроила одьяло.
В нем дырка была — прям так и сияла.
Закутавшись в дырку, легли на кровать
И стали, как раки, втроем зимовать.
Но воду почуяв — да сном или духом —
В матросской тельняшке явилась Надюха.
Я с нею давно грешным делом матросил,
Два раза матрасил, да струсил и бросил.
Не так молода, но совсем не старуха,
Разбила паркеты из синего льда.
Зашла навсегда попрощаться Надюха,
Да так и осталась у нас навсегда.
Мы прожили зиму активно и дружно.
И главное дело — оно нам было не скучно.
И кто чем богат, тому все были рады.
Но все-таки просто визжали они,
Когда рядом с ритмами светской эстрады
Я сам, наконец, взял гитару в клешни.
Не твистом свистел мой овраг на горе.
Я все отдавал из того, что дано.
И мозг головной вырезал на коре:
Надежда плюс Вера, плюс Саша, плюс Люба
Плюс тетя Сережа, плюс дядя Наташа…
Короче, не все ли равно.
Я пел это в темном холодном бараке,
И он превращался в обычный дворец.
Так вот что весною поделывают раки!
И тут оказалось, что я — рак-отец.
Сижу в своем теле, как будто в вулкане.
Налейте мне свету из дырки окна!
Три грации, словно три грани в стакане.
Три грани в стакане, три разных мамани,
Три разных мамани, а дочка одна.
Но следствия нет без особых причин.
Тем более, вроде не дочка, а сын.
А может — не сын, а может быть — брат,
Сестра или мать или сам я — отец,
А может быть, весь первомайский парад!
А может быть, город весь наш — Ленинград!..
Светает. Гадаю и наоборот.
А может быть — весь наш советский народ.
А может быть, в люльке вся наша страна!
Давайте придумывать ей имена.

Василий Жуковский

Кот в сапогах

Жил мельник. Жил он, жил и умер,
Оставивши своим трем сыновьям
В наследство мельницу, осла, кота
И… только. Мельницу взял старший сын,
Осла взял средний; а меньшому дали
Кота. И был он крепко не доволен
Своим участком. «Братья, — рассуждал он, —
Сложившись, будут без нужды; а я,
Изжаривши кота, и съев, и сделав
Из шкурки муфту, чем потом начну
Хлеб добывать насущный?» Так он вслух,
С самим собою рассуждая, думал;
А Кот, тогда лежавший на печурке,
Разумное подслушав рассужденье,
Сказал ему: «Хозяин, не печалься;
Дай мне мешок да сапоги, чтоб мог я
Ходить за дичью по болоту — сам
Тогда увидишь, что не так-то беден
Участок твой». Хотя и не совсем
Был убежден Котом своим хозяин,
Но уж не раз случалось замечать
Ему, как этот Кот искусно вел
Войну против мышей и крыс, какие
Выдумывал он хитрости и как
То, мертвым притворясь, висел на лапах
Вниз головой, то пудрился мукой,
То прятался в трубу, то под кадушкой
Лежал, свернувшись в ком; а потому
И слов Кота не пропустил он мимо
Ушей. И подлинно, когда он дал
Коту мешок и нарядил его
В большие сапоги, на шею Кот
Мешок надел и вышел на охоту
В такое место, где, он ведал, много
Водилось кроликов. В мешок насыпав
Трухи, его на землю положил он;
А сам вблизи как мертвый растянулся
И терпеливо ждал, чтобы какой невинный,
Неопытный в науке жизни кролик
Пожаловал к мешку покушать сладкой
Трухи, и он не долго ждал; как раз
Перед мешком его явился глупый,
Вертлявый, долгоухий кролик; он
Мешок понюхал, поморгал ноздрями,
Потом и влез в мешок; а Кот проворно
Мешок стянул снурком и без дальнейших
Приветствий гостя угостил по-свойски.
Победою довольный, во дворец
Пошел он к королю и приказал,
Чтобы о нем немедля доложили.
Велел ввести Кота в свой кабинет
Король. Вошед, он поклонился в пояс;
Потом сказал, потупив морду в землю:
«Я кролика, великий государь,
От моего принес вам господина,
Маркиза Карабаса (так он вздумал
Назвать хозяина); имеет честь
Он вашему величеству свое
Глубокое почтенье изъявить
И просит вас принять его гостинец».
«Скажи маркизу, — отвечал король, —
Что я его благодарю и что
Я очень им доволен». Королю
Откланявшися, Кот пошел домой;
Когда ж он шел через дворец, то все
Вставали перед ним и жали лапу
Ему с улыбкой, потому что он
Был в кабинете принят королем
И с ним наедине (и уж, конечно,
О государственных делах) так долго
Беседовал; а Кот был так учтив,
Так обходителен, что все дивились
И думали, что жизнь свою провел
Он в лучшем обществе. Спустя немного
Отправился опять на ловлю Кот,
В густую рожь засел с своим мешком
И там поймал двух жирных перепелок.
И их немедленно он к королю,
Как прежде кролика, отнес в гостинец
От своего маркиза Карабаса.
Охотник был король до перепелок;
Опять позвать велел он в кабинет
Кота и, перепелок сам принявши,
Благодарить маркиза Карабаса
Велел особенно. И так наш Кот
Недели три-четыре к королю
От имени маркиза Карабаса
Носил и кроликов и перепелок.
Вот он однажды сведал, что король
Сбирается прогуливаться в поле
С своею дочерью (а дочь была
Красавицей, какой другой на свете
Никто не видывал) и что они
Поедут берегом реки. И он,
К хозяину поспешно прибежав,
Ему сказал: «Когда теперь меня
Послушаешься ты, то будешь разом
И счастлив и богат; вся хитрость в том,
Чтоб ты сейчас пошел купаться в реку;
Что будет после, знаю я; а ты
Сиди себе в воде, да полоскайся,
Да ни о чем не хлопочи». Такой
Совет принять маркизу Карабасу
Нетрудно было; день был жаркий; он
С охотою отправился к реке,
Влез в воду и сидел в воде по горло.
А в это время был король уж близко.
Вдруг начал Кот кричать: «Разбой! разбой!
Сюда, народ!» — «Что сделалось?» — подъехав,
Спросил король. «Маркиза Карабаса
Ограбили и бросили в реку;
Он тонет». Тут, по слову короля,
С ним бывшие придворные чины
Все кинулись ловить в воде маркиза.
А королю Кот на ухо шепнул:
«Я должен вашему величеству донесть,
Что бедный мой маркиз совсем раздет;
Разбойники все платье унесли».
(А платье сам, мошенник, спрятал в куст.)
Король велел, чтобы один из бывших
С ним государственных министров снял
С себя мундир и дал его маркизу.
Министр тотчас разделся за кустом;
Маркиза же в его мундир одели,
И Кот его представил королю;
И королем он ласково был принят.
А так как он красавец был собою,
То и совсем не мудрено, что скоро
И дочери прекрасной королевской
Понравился; богатый же мундир
(Хотя на нем и не совсем в обтяжку
Сидел он, потому что брюхо было
У королевского министра) вид
Ему отличный придавал — короче,
Маркиз понравился; и сесть с собой
В коляску пригласил его король;
А сметливый наш Кот во все лопатки
Вперед бежать пустился. Вот увидел
Он на лугу широком косарей,
Сбиравших сено. Кот им закричал:
«Король проедет здесь; и если вы ему
Не скажете, что этот луг
Принадлежит маркизу Карабасу,
То он всех вас прикажет изрубить
На мелкие куски». Король, проехав,
Спросил: «Кому такой прекрасный луг
Принадлежит?» — «Маркизу Карабасу», —
Все закричали разом косари
(В такой их страх привел проворный Кот),
«Богатые луга у вас, маркиз», —
Король заметил. А маркиз, смиренный
Принявши вид, ответствовал: «Луга
Изрядные». Тем временем поспешно
Вперед ушедший Кот увидел в поле
Жнецов: они в снопы вязали рожь.
«Жнецы, — сказал он, — едет близко наш
Король. Он спросит вас: чья рожь? И если
Не скажете ему вы, что она
Принадлежит маркизу Карабасу,
То он вас всех прикажет изрубить
На мелкие куски». Король проехал.
«Кому принадлежит здесь поле?» — он
Спросил жнецов. — «Маркизу Карабасу», —
Жнецы ему с поклоном отвечали.
Король опять сказал: «Маркиз, у вас
Богатые поля». Маркиз на то
По-прежнему ответствовал смиренно:
«Изрядные». А Кот бежал вперед
И встречных всех учил, как королю
Им отвечать. Король был поражен
Богатствами маркиза Карабаса.
Вот наконец в великолепный замок
Кот прибежал. В том замке людоед
Волшебник жил, и Кот о нем уж знал
Всю подноготную; в минуту он
Смекнул, что делать: в замок смело
Вошед, он попросил у людоеда
Аудиенции; и людоед,
Приняв его, спросил: «Какую нужду
Вы, Кот, во мне имеете?» На это
Кот отвечал: «Почтенный людоед,
Давно слух носится, что будто вы
Умеете во всякий превращаться,
Какой задумаете, вид; хотел бы
Узнать я, подлинно ль такая мудрость
Дана вам?» — «Это правда; сами, Кот,
Увидите». И мигом он явился
Ужасным львом с густой, косматой гривой
И острыми зубами. Кот при этом
Так струсил, что (хоть был и в сапогах)
В один прыжок под кровлей очутился.
А людоед, захохотавши, принял
Свой прежний вид и попросил Кота
К нему сойти. Спустившись с кровли, Кот
Сказал: «Хотелось бы, однако, знать мне,
Вы можете ль и в маленького зверя,
Вот, например, в мышонка, превратиться?»
«Могу, — сказал с усмешкой людоед, —
Что ж тут мудреного?» И он явился
Вдруг маленьким мышонком. Кот того
И ждал; он разом: цап! и съел мышонка.
Король тем временем подъехал к замку,
Остановился и хотел узнать,
Чей был он. Кот же, рассчитавшись
С его владельцем, ждал уж у ворот,
И в пояс кланялся, и говорил:
«Не будет ли угодно, государь,
Пожаловать на перепутье в замок
К маркизу Карабасу?» — «Как, маркиз, —
Спросил король, — и этот замок вам же
Принадлежит? Признаться, удивляюсь;
И будет мне приятно побывать в нем».
И приказал король своей коляске
К крыльцу подъехать; вышел из коляски;
Принцессе ж руку предложил маркиз;
И все пошли по лестнице высокой
В покои. Там в пространной галерее
Был стол накрыт и полдник приготовлен
(На этот полдник людоед позвал
Приятелей, но те, узнав, что в замке
Король был, не вошли, и все домой
Отправились). И, сев за стол роскошный,
Король велел маркизу сесть меж ним
И дочерью; и стали пировать.
Когда же в голове у короля
Вино позашумело, он маркизу
Сказал: «Хотите ли, маркиз, чтоб дочь
Мою за вас я выдал?» Честь такую
С неимоверной радостию принял
Маркиз. И свадьбу вмиг сыграли. Кот
Остался при дворе, и был в чины
Произведен, и в бархатных являлся
В дни табельные сапогах. Он бросил
Ловить мышей, а если и ловил,
То это для того, чтобы немного
Себя развлечь и сплин, который нажил
Под старость при дворе, воспоминаньем
О светлых днях минувшего рассеять.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Из монастыря да из Боголюбова
 Идет старец Игренища,
Игренища-Кологрениша,
А и ходит он по монастырю,
Просил честныя милостыни,
А чем бы старцу душа спасти,
Душа спасти, душа спасти, ее в рай спусти.
Пришел-та старец под окошечко
(К) человеку к тому богатому,
Просил честную он милостыню,
Просил редечки горькия,
Просил он капусты белыя,
А третьи — свеклы красныя.
А тот удалой господин добре
Сослал редечки горькия
 И той капусты он белыя,
А и той свеклы красныя
 А с тою ли девушкой повареннаю.
Сошла та девка со двора она
И за те за вороты за широкия,
Посмотрит старец Игрениша-Кологренища
 Во все четыре он во стороны,
Не увидел старец он, Игрениша,
Во всех четырех во сторонушках
Никаких людей не шатаются-не матаются,
И не рад-та старец Игрениша
 А и тое ли редечки горькия,
А и той капусты белыя,
А третьи — свеклы красныя,
А и рад-та девушке-чернавушке.
Ухватил он девушку-чернавушку,
Ухватил он, посадил в мешок,
Со тою-та редькою горькаю,
И со той капустой белою,
И со той со свеклой со красною.
Пошел он, старец, по мана́стырю,
И увидели ево ребята десятильниковы,
И бросалися ребята оне ко старцу,
Хватали оне шилья сапожныя,
А и тыкали у старца во шелковай мешок:
Горька редька рыхнула,
Белая капуста крикнула,
Из красной свеклы росол пошел.
А и тута ребята десятильниковы,
Оне тута со старцом заздорили.
А и молится старец Игрениша,
А Игрениша-Кологренища:
«А и гой вы еси, ребята десятильниковы!
К чему старца меня обидите?
А меня вам обидить — не корысть получить.
Будьте-тка вы ко мне в Боголюбов монастырь,
А и я молодцов вас пожалую:
А и первому дам я пухов колпак,
А и век-та носить, да не износить;
А другому дам комчат кафтан,
Он весь-та во титивочку повыстеган;
А третьему дам сапожки зелен сафьян
 Со темя подковами немецкими.
А и тут ему ребята освободу дают,
И ушел он, старец Игрениша,
А Игренишша-Кологренишша
 Во убогия он свои во кели(й)ки.
А по утру раненько-ранешонько
 Не изробели ребята десятильниковы,
Промежу обедни, заутрени
 Пришли оне, ребята десятильниковы,
Ходят оне по мана́стырю,
А и спрашивают старца Игрениша,
Игрениша-Кологрениша.
А увидел сам старец Игрениша,
Он тем-та ребятам поклоняется,
А слово сказал им ласковое:
«Вы-та, ребята разумныя,
Пойдем-ка ко мне, в келью идите».
Всем россказал им подробна все:
А четверть пройдет — другой приди,
А всем россказал, по часам россказал.
Монастырски часы были верныя,
А которой побыстрея их, ребят,
Наперед пошел ко тому старцу ко Игренишу.
Первому дал он пухов калпак:
А брал булаву в полтретья пуда,
Бил молодца по буйной голове —
Вот молодцу пухов колпак,
Век носить, да не износить,
Поминать старца Игрениша.
И по тем часам монастырскием
 А и четверть прошла — другой пришел.
А втапоры старец Игренища
Другому дает кофтан комчатной:
Взял он плетку шелковую,
Разболок ево, детину, донага,
Полтараста ударов ему в спину влепил.
А и тех-та часов монастырскиех
Верно та их четверть прошла,
И третей молодец во монастырь пошел
 Ко тому старцу ко Игренишу,
Допрошался старца Игрениша.
И завидел ево старец Игрениша,
Игрениша-Кологрениша,
А скоро удобрил и в келью взял,
Берет он полена березовое,
Дает ему сапожки зелен сафьян:
А и ногу перешиб и другую подломил.
«А вот вы, ребята десятильниковы,
Всех я вас, ребят, пожаловал:
Первому дал пухов колпак,
А и тот ведь за кельей валяится,
А другому наделил я комчат кафтан,
А и тот не ушел из монастыря,
А последнему — сапожки зелен сафьян,
А и век ему носить да не износить».

Генрих Гейне

Поэт Фирдуси

Если нищий речь заводит
Про томан, то уж, конечно,
Про серебряный томан,
Про серебряный — не больше.

Но в устах владыки, шаха, —
На вес золота томаны:
Шах томаны принимает
И дарует — золотые.

Так привыкли думать люди,
Так же думал и Фирдуси,
Сочинитель знаменитой,
Обожествленной «Шах-Наме».

По приказу шаха эту
Героическую песнь
Написал он; по томану
Шах за каждый стих назначил.

Уж семнадцатую весну
И цвела, и блекла роза,
И семнадцать раз ее
Соловей прославил песней.

В это время сочинитель,
За станком тревожной мысли,
Днем и ночью неустанно
Ткал ковер громадный песни.

Да, громадный: стихотворец
Вткал в него великолепно
Баснословие отчизны,
Патриархов Фарсистана,

Славных витязей народных,
Их деянья, приключенья,
И волшебников, и дивов —
Все в цветах волшебной сказки,

Все в цветах, и все живое,
Все проникнутое блеском,
Облитое, как с небес,
Светом благостным Ирана,

Тем предвечным, чистым светом,
Храм которого последний,
Вопреки корану, муфти,
Пламенел в душе поэта.

До конца допелась песнь,
И поэт ее тотчас же
К государю отослал;
А стихов в ней двести тысяч.

Так случилося, что в бане,
В бане Гасны отыскали
Сочинителя Фирдуси
Шаха черные посланцы.

Каждый нес мешок томанов
И коленопреклоненно
Положил к ногам Фирдуси,
Как почетную награду.

Он — к мешкам, спешит увидеть
Тот металл, которым взоры
Так давно не любовались, —
И отпрянул в изумленьи:

Те мешки битком набиты
Все томанами, да только
Все серебряными. Горько
Засмеялся стихотворец;

Засмеялся горько; деньги
Разделил он на три части:
Две из них он тотчас отдал
Черным шаховым посланцам,

Как награду за посылку,
Дал им поровну обоим;
Третью часть он слуге отдал
За его услуги в бане.

Взял он страннический посох
И расстался со столицей;
У ворот ее встряхнув
Пыль и прах своих сандалий.

«Обманул бы просто он,
Из обычая людского,
Не сдержал бы просто слова —
Я бы не был возмущен.

Я сержуся на него
За два смысла обещанья;
А коварство умолчанья
Оскорбительней всего.

Величав, душой высок, —
Редкий мог бы с ним сравниться.
Да, — как это говорится, —
Царь в нем каждый был вершок.

Правды гордый муж, блеснул,
Словно солнце, он над нами,
Сжег огнистыми лучами
Душу мне — и обманул».

Шах Магомет оттрапезовал. Он,
Вкусно покушав, душой смягчен.

В сумерках сад, водометы в игре.
Шах возлежит на цветном ковре.

Одаль прислуга рядами немыми;
Шаха любимец, Анзари, с ними;

В мраморных вазах, под летним лучом
Розы душистым кипят ключом;

Пальмы свои опахала колышат,
Как одалиски, и негой дышат.

И кипарисы застыли в покое —
Грезят о небе, забыв земное.

Пение дивное вдруг раздалось,
Под звуки лютни оно лилось.

И встрепенулся шах ото сна:
«Кем эта песня сложена?»

Шах ожидал от Анзари ответа, —
Тот говорит: «Фирдуси поэта».

«Песня Фирдуси! Да где ж, наконец, —
Шах вопрошает, — великий певец?»

И отвечает Анзари: «Поэт
Бедствует вот уже много лет;

Там, в родном городке своем, в Тусе,
Ходит за садиком Фирдуси».

Шах Магомет помолчал с добрый час;
И отдает Анзари приказ:

«Слушай! Скорей на конюшню иди;
Сто мулов из нее выводи.

Столько ж верблюдов. Навьючишь их
Всем, что отрадно для вкусов людских.

Всяких сокровищ и редкостей груды
Пусть они тащат: одежды, сосуды,

Кости слоновой, дерев дорогих,
В блеске роскошных оправ золотых,

Кубки, чаши литые и тоже
Лучшие выборки барсовой кожи;

Лучшие шали, ковры и парчи,
Сколь б ни выткали наши ткачи.

Не позабудь положить во вьюки
Больше оружья и чепраки;

Не позабудь прибавить в избытке
Всяческой снеди, да и напитки,

Тортов миндальных, конфет, пирожков,
Всякого вкуса и всех сортов.

Также возьми с конюшни моей
Дюжину лучших арабских коней;

Выбери столько ж невольников черных
С телом железным, в труде упорных.

В Тус ты поедешь с этим добром,
Именем шаха ударишь челом».

И подчинился Анзари без слов;
Тяжко навьючив верблюдов, мулов

(Целая область платилась оброком),
Двинулся в путь, не замедлив сроком.

Третьи сутки еще не прошли, —
Был от столицы Анзари вдали

И направлял по пустыне на стан
Пурпурным знаменем караван.

Через неделю, вечерней порой,
Стали у Туса, под горой.

С запада ввел караван проводник,
В город вошли под шум и крик.

Бубны и трель пастушьих рогов,
Тысячеустый радостный рев.

«Ля-илля-илль Алла!» — ликуя, пели
Посланцы шаха, дойдя до цели.

А с востока, с другого конца,
В радостный час прибытья гонца

Тоже ворота раскрылись в Тусе:
Мертвого хоронили Фирдуси.

Александр Пушкин

Сказка о попе и о работнике его Балде

Жил-был поп,
Толоконный лоб.
Пошел поп по базару
Посмотреть кой-какого товару.
Навстречу ему Балда
Идет, сам не зная куда.
«Что, батька, так рано поднялся?
Чего ты взыскался?»
Поп ему в ответ: «Нужен мне работник:
Повар, конюх и плотник.
А где найти мне такого
Служителя не слишком дорогого?»
Балда говорит: «Буду служить тебе славно,
Усердно и очень исправно,
В год за три щелка тебе по лбу,
Есть же мне давай вареную полбу».
Призадумался поп,
Стал себе почесывать лоб.
Щелк щелку ведь розь.
Да понадеялся он на русский авось.
Пон говорит Балде: «Ладно.
Не будет нам обоим накладно.
Поживи-ка на моем подворье,
Окажи свое усердие и проворье».
Живет Балда в поповом доме,
Спит себе на соломе,
Ест за четверых,
Работает за семерых;
До светла все у него пляшет.
Лошадь запряжет, полосу вспашет,
Печь затопит, все заготовит, закупит,
Яичко испечет да сам и облупит.
Попадья Балдой не нахвалится,
Поповна о Балде лишь и печалится,
Попенок зовет его тятей:
Кашу заварит, нянчится с дитятей.
Только поп один Балду не любит,
Никогда его не приголубит.
О расплате думает частенько:
Время идет, и срок уж близенько.
Поп ни ест, ни пьет, ночи не спит:
Лоб у него заране трещит.
Вот он попадье признается:
«Так и так: что делать остается?»
Ум у бабы догадлив,
На всякие хитрости повадлив.
Попадья говорит: «Знаю средство,
Как удалить от нас такое бедство:
Закажи Балде службу, чтоб стало ему невмочь;
А требуй, чтоб он ее исполнил точь-в-точь.
Тем ты и лоб от расправы избавишь
И Балду-то без расплаты отправишь».
Стало на сердце попа веселее,
Начал он глядеть на Балду посмелее.
Вот он кричит: «Поди-ка сюда,
Верный мой работник Балда.
Слушай: платить обязались черти
Мне оброк, но самой моей смерти;
Лучшего б не надобно дохода,
Да есть на них недоимки за три года.
Как наешься ты своей полбы,
Собери-ка с чертей оброк мне полный».
Балда, с попом понапрасну не споря,
Пошел, сел у берега моря;
Там он стал веревку крутить
Да конец ее в море мочить.
Вот из моря вылез старый Бес:
«Зачем ты, Балда, к нам залез?»
— «Да вот веревкой хочу море морщить
Да вас, проклятое племя, корчить».
Беса старого взяла тут унылость.
«Скажи, за что такая немилость?»
— «Как за что? Вы не плотите оброка,
Не помните положенного срока;
Вот ужо будет нам потеха,
Вам, собакам, великая помеха».
— «Балдушка, погоди ты морщить море.
Оброк сполна ты получишь вскоре.
Погоди, вышлю к тебе внука».
Балда мыслит: «Этого провести не штука!»
Вынырнул подосланный бесенок,
Замяукал он, как голодный котенок:
«Здравствуй, Балда-мужичок;
Какой тебе надобен оброк?
Об оброке век мы не слыхали,
Не было чертям такой печали.
Ну, так и быть — возьми, да с уговору,
С, общего нашего приговору —
Чтобы впредь не было никому горя:
Кто скорее из нас обежит около моря,
Тот и бери себе полный оброк,
Между тем там приготовят мешок».
Засмеялся Балда лукаво:
«Что ты это выдумал, право?
Где тебе тягаться со мною,
Со мною, с самим Балдою?
Экого послали супостата!
Подожди-ка моего меньшего брата».
Пошел Балда в ближний лесок,
Поймал двух зайков да в мешок.
К морю опять он приходит,
У моря бесенка находит.
Держит Балда за уши одного зайку:
«Попляши-тка ты под нашу балалайку;
Ты, бесенок, еще молоденек,
Со мною тягаться слабенек;
Это было б лишь времени трата.
Обгони-ка сперва моего брата.
Раз, два, три! догоняй-ка».
Пустились бесенок и зайка:
Бесенок по берегу морскому,
А зайка в лесок до дому.
Вот, море кругом обежавши,
Высунув язык, мордку поднявши,
Прибежал бесенок задыхаясь,
Весь мокрешенек, лапкой утираясь,
Мысля: дело с Балдою сладит.
Глядь — а Балда братца гладит,
Приговаривая: «Братец мой любимый,
Устал, бедняжка! отдохни, родимый».
Бесенок оторопел,
Хвостик поджал, совсем присмирел,
На братца поглядывает боком.
«Погоди, — говорит, — схожу за оброком».
Пошел к деду, говорит: «Беда!
Обогнал меня меньшой Балда!»
Старый Бес стал тут думать думу.
А Балда наделал такого шуму,
Что все море смутилось
И волнами так и расходилось.
Вылез бесенок: «Полно, мужичок,
Вышлем тебе весь оброк —
Только слушай. Видишь ты палку эту?
Выбери себе любимую мету.
Кто далее палку бросит,
Тот пускай и оброк уносит.
Что ж? боишься вывихнуть ручки?
Чего ты ждешь?» — «Да жду вон этой тучки:
Зашвырну туда твою палку,
Да и начну с вами, чертями, свалку».
Испугался бесенок да к деду,
Рассказывать про Балдову победу,
А Балда над морем опять шумит
Да чертям веревкой грозит.
Вылез опять бесенок: «Что ты хлопочешь?
Будет тебе оброк, коли захочешь…»
— «Нет, — говорит Балда, —
Теперь моя череда,
Условия сам назначу,
Задам тебе, враженок, задачу.
Посмотрим, какова у тебе сила.
Видишь: там сивая кобыла?
Кобылу подыми-тка ты,
Да неси ее полверсты;
Снесешь кобылу, оброк уж твой;
Не снесешь кобылы, ан будет он мой».
Бедненький бес
Под кобылу подлез,
Понатужился,
Понапружился,
Приподнял кобылу, два шага шагнул.
На третьем упал, ножки протянул.
А Балда ему: «Глупый ты бес,
Куда ж ты за нами полез?
И руками-то снести не смог,
А я, смотри, снесу промеж ног».
Сел Балда на кобылку верхом
Да версту проскакал, так что пыль столбом.
Испугался бесенок и к деду
Пошел рассказывать про такую победу.
Черти стали в кружок,
Делать нечего — собрали полный оброк
Да на Балду взвалили мешок.
Идет Балда, покрякивает,
А поп, завидя Балду, вскакивает,
За попадью прячется,
Со страху корячится.
Балда его тут отыскал,
Отдал оброк, платы требовать стал.
Бедный поп
Подставил лоб:
С первого щелка
Прыгнул поп до потолка;
Со второго щелка
Лишился поп языка,
А с третьего щелка
Вышибло ум у старика.
А Балда приговаривал с укоризной:
«Не гонялся бы ты, поп, за дешевизной»

Николай Алексеевич Некрасов

Стихотворения, посвященные русским детям

И
В августе, около Малых Вежей,
С старым Мазаем я бил дупелей.

Как-то особенно тихо вдруг стало,
На́ небе солнце сквозь тучу играло.

Тучка была небольшая на нем,
А разразилась жестоким дождем!

Прямы и светлы, как прутья стальные,
В землю вонзались струи дождевые

С силой стремительной… Я и Мазай,
Мокрые, скрылись в какой-то сарай.

Дети, я вам расскажу про Мазая.
Каждое лето домой приезжая,

Я по неделе гощу у него.
Нравится мне деревенька его:

Летом ее убирая красиво,
Исстари хмель в ней родится на диво,

Вся она тонет в зеленых садах;
Домики в ней на высоких столбах

(Всю эту местность вода понимает,
Так что деревня весною всплывает,

Словно Венеция). Старый Мазай
Любит до страсти свой низменный край.

Вдов он, бездетен, имеет лишь внука,
Торной дорогой ходить ему — скука!

За́ сорок верст в Кострому прямиком
Сбегать лесами ему нипочем:

«Лес не дорога: по птице, по зверю
Выпалить можно». — А леший? — «Не верю!

Раз в кураже я их звал-поджидал
Целую ночь,— никого не видал!

За день грибов насбираешь корзину,
Ешь мимоходом бруснику, малину;

Вечером пеночка нежно поет,
Словно как в бочку пустую удод

Ухает; сыч разлетается к ночи,
Рожки точены, рисованы очи.

Ночью… ну, ночью робел я и сам:
Очень уж тихо в лесу по ночам.

Тихо как в церкви, когда отслужили
Службу и накрепко дверь затворили,

Разве какая сосна заскрипит,
Словно старуха во сне проворчит…»

Дня не проводит Мазай без охоты.
Жил бы он славно, не знал бы заботы,

Кабы не стали глаза изменять:
Начал частенько Мазай пуделять.

Впрочем, в отчаянье он не приходит:
Выпалит дедушка — заяц уходит,

Дедушка пальцем косому грозит:
«Врешь — упадешь!» — добродушно кричит.

Знает он много рассказов забавных
Про деревенских охотников славных:

Кузя сломал у ружьишка курок,
Спичек таскает с собой коробок,

Сядет за кустом — тетерю подманит,
Спичку к затравке приложит — и грянет!

Ходит с ружьишком другой зверолов,
Носит с собою горшок угольков.

«Что ты таскаешь горшок с угольками?»
— Больно, родимый, я зябок руками;

Ежели зайца теперь сослежу,
Прежде я сяду, ружье положу,

Над уголечками руки погрею,
Да уж потом и палю по злодею! —

«Вот так охотник!» — Мазай прибавлял.
Я, признаюсь, от души хохотал.

Впрочем, милей анекдотов крестьянских
(Чем они хуже, однако, дворянских?)

Я от Мазая рассказы слыхал.
Дети, для вас я один записал…

ИИ

Старый Мазай разболтался в сарае:
«В нашем болотистом, низменном крае
Впятеро больше бы дичи велось,
Кабы сетями ее не ловили,
Кабы силками ее не давили;
Зайцы вот тоже,— их жалко до слез!
Только весенние воды нахлынут,
И без того они сотнями гинут,—
Нет! еще мало! бегут мужики,
Ловят, и топят, и бьют их баграми.
Где у них совесть?.. Я раз за дровами
В лодке поехал — их много с реки
К нам в половодье весной нагоняет —
Еду, ловлю их. Вода прибывает.
Вижу один островок небольшой —
Зайцы на нем собралися гурьбой.
С каждой минутой вода подбиралась
К бедным зверькам; уж под ними осталось
Меньше аршина земли в ширину,
Меньше сажени в длину.
Тут я подехал: лопочут ушами,
Сами ни с места; я взял одного,
Прочим скомандовал: прыгайте сами!
Прыгнули зайцы мои,— ничего!
Только уселась команда косая,
Весь островочек пропал под водой:
„То-то! — сказал я,— не спорьте со мной!
Слушайтесь, зайчики, деда Мазая!“
Этак гуторя, плывем в тишине.
Столбик не столбик, зайчишко на пне,
Лапки скрестивши, стоит, горемыка,
Взял и его — тягота не велика!
Только что начал работать веслом,
Глядь, у куста копошится зайчиха —
Еле жива, а толста как купчиха!
Я ее, дуру, накрыл зипуном —
Сильно дрожала… Не рано уж было.
Мимо бревно суковатое плыло,
Сидя, и стоя, и лежа пластом,
Зайцев с десяток спасалось на нем
„Взял бы я вас — да потопите лодку!“
Жаль их, однако, да жаль и находку —
Я зацепился багром за сучок
И за собою бревно поволок…

Было потехи у баб, ребятишек,
Как прокатил я деревней зайчишек:
„Глянь-ко: что делает старый Мазай!“
Ладно! любуйся, а нам не мешай!
Мы за деревней в реке очутились.
Тут мои зайчики точно сбесились:
Смотрят, на задние лапы встают,
Лодку качают, грести не дают:
Берег завидели плуты косые,
Озимь, и рощу, и кусты густые!..
К берегу плотно бревно я пригнал,
Лодку причалил — и „с богом!“ сказал…

И во весь дух
Пошли зайчишки.
А я им: „У-х!
Живей, зверишки!
Смотри, косой,
Теперь спасайся,
А чур зимой
Не попадайся!
Прицелюсь — бух!
И ляжешь… У-у-у-х!..“

Мигом команда моя разбежалась,
Только на лодке две пары осталось —
Сильно измокли, ослабли; в мешок
Я их поклал — и домой приволок.
За ночь больные мои отогрелись,
Высохли, выспались, плотно наелись;
Вынес я их на лужок; из мешка
Вытряхнул, ухнул — и дали стречка!
Я проводил их все тем же советом:
„Не попадайтесь зимой!“
Я их не бью ни весною, ни летом,
Шкура плохая,— линяет косой…»

Роберт Саути

Предостережение хирурга

Сиделке доктор что-то прошептал,
Слова к хирургу долетели,
Он побледнел при докторских словах
И задрожал в своей постели.

— Ах, братьев приведите мне моих,—
Хирург заговорил, тоскуя,—
Священника ко мне с гробовщиком
Скорей, пока еще живу я.

Пришел священник, гробовщик пришел,
Чтобы стоять при смертном ложе:
Ученики хирурга им во след
По лестнице поднялись тоже.

И в комнату вошли ученики
Попарно, по трое, в молчаньи,
Вошел с лукавым зубоскальством Джо,
Руководитель их компаньи.

Хирург ругаться начал, видя их,
Страшны ругательства такие.
— Пошлите этих негодяев в ад,
Молю вас, братья дорогие!

От злости пена бьет из губ его,
Бровь черная его трясется.
— Я знаю, Джо привяжется ко мне,
Но к черту, пусть он обойдется.

Вот вывели его учеников,
А он без сил лежать остался
И сумрачно на братьев он смотрел,
И с ними говорить пытался.

— Так много разных трупов я вскрывал,
И приближается расплата.
О, братья, постарайтесь для меня,
Старался я для вас когда-то.

Я свечи жег из жира мертвецов,
И мне могильщики служили,
Клал в спирт я новорожденных, сушил,
Старался я для вас когда-то…

За мной придут мои ученики
И кость отделят мне от кости;
Я, разорявший домы мертвецов,
Не успокоюсь на погосте.

Когда скончаюсь, я в свинцовый гроб,
О, братья, должен быть замкнутым,
И взвесьте гроб мой: делавший его,
Ведь может оказаться плутом:

Пусть будет крепко так запаян он,
О, милые, как только можно,
И в патентованный положен гроб,
Чтоб лег в него я бестревожно.

Раз украдут меня в таком гробу,
Напрасно будет их уменье,
Купите только гроб тот в мастерской
За церковью Преображенья.

И тело в церкви брата моего
Заройте — так всего надежней —
И дверь замкните накрепко, молю,
И ключ храните осторожней.

Велите, чтоб три сильных молодца
Всю ночь у ризницы сидели,
Бочонок джина каждому из них
И каждому бочонок эля.

И дайте порох, пули, мушкетон
Тому из них, кто лучше целит,
И пять гиней прибавьте, если он
Гробокопателя застрелит.

Пускай они в теченье трех недель
Труп охраняют недостойный,
Настолько буду я тогда вонять,
Что отдохну в гробу спокойно.

И доктор уложил его в кровать,
Его глаза застыли в муке,
Вздох стал коротким; смертная борьба
Ужасно искривила руки.

Вложили мертвого в свинцовый гроб,
И гроб был накрепко замкнутым,
И взвешен также: делавший его,
Ведь мог же оказаться плутом.

И крепко, крепко был запаян он,
Запаян так, как только можно.
И в патентованный положен гроб,
Чтоб спать в нем было бестревожно.

Раз тело украдут в таком гробу,
Ворам не хватит их уменья,
Ведь этот гроб был куплен в мастерской
За церковью Преображенья.

И в церкви брата закопали труп —
Так было более надежно.
И дверь замкнув на ключ, пономарю
Ключа не дали осторожно.

Три человека в ризнице сидят
За кружкой джина или эля,
И если кто придет к ним, то они
Гробокопателя застрелят.

В ночь первую при свете фонаря,
Как шли они через аллею,
От мистера Жозефа пономарь
Тайком им показал гинею.

Но это было мало, совесть их
Была надежней крепкой стали,
И вместе с Джо они пономаря,
Как следовало, в ад послали.

Ночь целую они перед огнем
Сидели в ризнице и пили,
Как можно больше пили, и потом
Рассказывали кучу былей.

И во вторую ночь под фонарем,
Когда они брели в аллее,
От мистера Жозефа пономарь
Показывал им две гинеи.

Гинеи блеском привлекали взгляд,
Как новые, они сияли,
Зудели пальцы честных сторожей,
Что делать им, они не знали.

Но совесть колебанья прогнала,
Они продешевить боялись.
Не так решительно, как первый раз,
Но все ж от денег отказались.

Ночь целую они перед огнем
Сидели в ризнице и пили,
Как можно больше пили, и потом
Рассказывали кучу былей.

И в третью ночь под тем же фонарем,
Когда они брели в аллее,
От мистера Жозефа пономарь
Стал предлагать им три гинеи.

Они взглянули, искоса, стыдясь,—
Гинеи искрились коварно,
На золото лукавый пономарь
Направил сразу луч фонарный.

Глядел хитро и подмигнул слегка,
Когда удобно было это,
И слушать было трудно им, как он
Подбрасывал в руке монеты.

Их совесть, что была дотоль чиста,
В минуту стала недостойной,
Ведь помнили они, что ничего
Не может рассказать покойный.

И порох, пули отдали они,
Взамен блестящего металла.
Смеялись весело и пили джин,
Покуда полночь не настала.

Тогда, хотя священник спрятал ключ
От церкви в месте безопасном,
Открылись двери пред пономарем —
Ведь он владел ключом запасным.

И в храм, чтоб труп украсть, за подлым Джо
Вступили негодяи эти.
И выглядел зловеще темный храм
В мигающем фонарном свете.

Меж двух камней вонзился заступ их.
И вот, качнулись камня оба,
Они лопаткой глину огребли
И добрались под ней до гроба.

Гроб патентованный взорвав сперва,
Они свинец стамеской вскрыли
И засмеялись, саван увидав,
В котором мертвый спал в могиле.

И саван отдали пономарю,
И гроб зарыли опустелый,
И после, поперек согнув, в мешок
Засунули хирурга тело.

И сторож неприятный запах мог
Услышать на аршин, примерно,
И проклинал смеющихся воров
За груз, воняющий так скверно.

Так на спине снесли они мешок
И труп разрезали на части,
А что с душой хирурга было, то
Вам рассказать не в нашей власти.

Яков Петрович Полонский

Живая статуя


Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?



Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,

Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,

И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают

Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:

Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?