Унесла мышонка кошка
И поет: — Не бойся, крошка.
Поиграем час-другой
В кошки-мышки, дорогой!
Перепуганный спросонок,
Отвечает ей мышонок:
— В кошки-мышки наша мать
Не велела нам играть.
— Мур-мур-мур, — мурлычет кошка,
Поиграй, дружок, немножко.
А мышонок ей в ответ:
— У меня охоты нет.
Поиграл бы я немножко,
Только, пусть, я буду кошкой.
Ты же, кошка, хоть на час
Мышкой будь на этот раз!
Засмеялась кошка Мурка:
— Ах ты, дымчатая шкурка!
Как тебя ни называть,
Мышке кошкой не бывать.
Говорит мышонок Мурке:
— Ну, тогда сыграем в жмурки!
Завяжи глаза платком
И лови меня потом.
Завязала кошка глазки,
Но глядит из-под повязки,
Даст мышонку отбежать
И опять бедняжку — хвать!
Говорит он хитрой кошке:
— У меня устали ножки,
Дай, пожалуйста, чуть-чуть
Мне прилечь и отдохнуть.
— Хорошо, — сказала кошка,
Отдохни, коротконожка,
Поиграем, а затем
Я тебя, голубчик, съем!
Кошке — смех, мышонку — горе…
Но нашел он щель в заборе.
Сам не знает, как пролез.
Был мышонок — да исчез!
Вправо, влево смотрит кошка:
— Мяу-мяу, где ты, крошка?
А мышонок ей в ответ:
— Там, где был, меня уж нет!
Покатился он с пригорка,
Видит: маленькая норка.
В этой норке жил зверек
Длинный, узенький хорек.
Острозубый, остроглазый,
Был он вором и пролазой
И, бывало, каждый день
Крал цыплят из деревень.
Вот пришел хорек с охоты,
Гостя спрашивает: — Кто ты?
Коль попал в мою нору,
Поиграй в мою игру!
— В кошки-мышки или в жмурки?
Говорит мышонок юркий.
— Нет, не в жмурки. Мы, хорьки,
Больше любим «уголки».
— Что ж, сыграем, но сначала
Посчитаемся, пожалуй:
Я — зверек,
И ты — зверек,
Я — мышонок,
Ты — хорек,
Ты хитер,
А я умен,
Кто умен,
Тот вышел вон!
— Стой! — кричит хорек мышонку
И бежит за ним вдогонку,
А мышонок — прямо в лес
И под старый пень залез.
Стали звать мышонка белки:
— Выходи играть в горелки!
— У меня, — он говорит,
Без игры спина горит!
В это время по дорожке
Шел зверек страшнее кошки,
Был на щетку он похож.
Это был, конечно, еж.
А навстречу шла ежиха
Вся в иголках, как портниха.
Закричал мышонку еж:
— От ежей ты не уйдешь!
Вот идет моя хозяйка,
С ней в пятнашки поиграй-ка,
А со мною — в чехарду.
Выходи скорей — я жду!
А мышонок это слышал,
Да подумал и не вышел.
— Не хочу я в чехарду,
На иголки попаду!
Долго ждали еж с ежихой,
А мышонок тихо-тихо
По тропинке меж кустов
Прошмыгнул — и был таков!
Добежал он до опушки.
Слышит — квакают лягушки:
— Караул! Беда! Ква-ква!
К нам сюда летит сова!
Поглядел мышонок: мчится
То ли кошка, то ли птица,
Вся рябая, клюв крючком,
Перья пестрые торчком.
А глаза горят, как плошки,
Вдвое больше, чем у кошки.
У мышонка замер дух.
Он забился под лопух.
А сова — все ближе, ближе,
А сова — все ниже, ниже
И кричит в тиши ночной:
— Поиграй, дружок, со мной!
Пропищал мышонок: — В прятки?
И пустился без оглядки,
Скрылся в скошенной траве.
Не найти его сове.
До утра сова искала.
Утром видеть перестала.
Села, старая, на дуб
И глазами луп да луп.
А мышонок вымыл рыльце
Без водицы и без мыльца
И пошел искать свой дом.
Где остались мать с отцом.
Шел он, шел, взошел на горку
И внизу увидел норку.
То-то рада мышка-мать!
Ну мышонка обнимать!
А сестренки и братишки
С ним играют в мышки-мышки.
Пятнадцать лет — не дата, так —
Огрызок, недоедок.
Полтиник — да! И четвертак.
А то — ни так — ни эдак.
Мы выжили пятнадцать лет.
Вы думали слабо, да?
А так как срока выше нет —
Слобода, брат, слобода!
Пятнадцать — это срок, хоть не на нарах.
Кто был безус — тот стал при бороде.
Мы уцелели при больших пожарах,
При Когане, при взрывах и т. д.
Пятнадцать лет назад такое было!..
Кто всплыл, об утонувших не жалей!
Сегодня мы и те, кто у кормила,
Могли б совместно справить юбилей.
Сочится жизнь — коричневая жижа…
Забудут нас, как вымершую чудь,
В тринадцать дали нам глоток Парижа.
Чтобы запоя не было — чуть-чуть.
Мы вновь готовы к творческим альянсам —
Когда же это станут понимать?
Необходимо ехать к итальянцам,
Заслать к ним вслед за Папой — нашу «Мать».
«Везёт — играй!» — кричим наперебой мы.
Есть для себя патрон, когда тупик.
Но кто-то вытряс пулю из обоймы
И из колоды вынул даму пик.
Любимов наш, Боровский, Альфред Шнитке,
На вас ушаты вылиты воды.
Прохладно вам, промокшие до нитки?
Обсохните — и снова за труды.
Достойным уже розданы медали,
По всем статьям — амнистия окрест.
Нам по статье в «Литературке» дали,
Не орден — чуть не ордер на арест.
Тут одного из наших поманили
Туда, куда не ходят поезда,
Но вновь статью большую применили —
И он теперь не едет никуда.
Директоров мы стали экономить,
Беречь и содержать под колпаком, —
Хоть Коган был не полный Каганович,
Но он не стал неполным Дупаком.
Сперва сменили шило мы на мыло,
Но мыло омрачило нам чело,
Тогда Таганка шило возвратила —
И всё теперь идёт, куда и шло.
Даёшь, Таганка, сразу: «Или — или!»
С ножом пристали к горлу — как не дать.
Считают, что невинности лишили…
Пусть думают — зачем разубеждать?
А знать бы всё наверняка и сразу б,
Заранее предчувствовать беду!
Но всё же, сколь ни пробовали на зуб, —
Мы целы на пятнадцатом году.
Талантов — тьма! Созвездие, соцветье…
И многие оправились от ран.
В шестнадцать будет совершеннолетье,
Дадут нам паспорт, может быть, загран.
Всё полосами, всё должно меняться —
Окажемся и в белой полосе!
Нам очень скоро будет восемнадцать —
Получим право голоса, как все.
Мы в двадцать пять — даст бог — сочтём потери,
Напишут дату на кокарде нам,
А дальше можно только к высшей мере,
А если нет — то к высшим орденам.
Придут другие в драме и в балете,
И в опере опять поставят «Мать»…
Но в пятьдесят — в другом тысячелетье —
Мы будем про пятнадцать вспоминать!
У нас сегодня для желудков встряска!
Долой сегодня лишний интеллект!
Так разговляйтесь, потому что Пасха,
И пейте за пятнадцать наших лет!
Пятнадцать лет — не дата, так —
Огрызок, недоедок.
Полтинник — да! И четвертак.
А то — ни так — ни эдак.
А мы живём и не горим,
Хотя в огне нет брода,
Чего хотим, то говорим, —
Слобода, брат, слобода!
Опять мы отходим, товарищ,
Опять проиграли мы бой,
Кровавое солнце позора
Заходит у нас за спиной.
Мы мертвым глаза не закрыли,
Придется нам вдовам сказать,
Что мы не успели, забыли
Последнюю почесть отдать.
Не в честных солдатских могилах —
Лежат они прямо в пыли.
Но, мертвых отдав поруганью,
Зато мы — живыми пришли!
Не правда ль, мы так и расскажем
Их вдовам и их матерям:
Мы бросили их на дороге,
Зарыть было некогда нам.
Ты, кажется, слушать не можешь?
Ты руку занес надо мной…
За слов моих страшную горечь
Прости мне, товарищ родной,
Прости мне мои оскорбленья,
Я с горя тебе их сказал,
Я знаю, ты рядом со мною
Сто раз свою грудь подставлял.
Я знаю, ты пуль не боялся,
И жизнь, что дала тебе мать,
Берег ты с мужскою надеждой
Ее подороже продать.
Ты, верно, в сорочке родился,
Что все еще жив до сих пор,
И смерть тебе меньшею мукой
Казалась, чем этот позор.
Ты можешь ответить, что мертвых
Завидуешь сам ты судьбе,
Что мертвые сраму не имут, —
Нет, имут, скажу я тебе.
Нет, имут. Глухими ночами,
Когда мы отходим назад,
Восставши из праха, за нами
Покойники наши следят.
Солдаты далеких походов,
Умершие грудью вперед,
Со срамом и яростью слышат
Полночные скрипы подвод.
И, вынести срама не в силах,
Мне чудится в страшной ночи —
Встают мертвецы всей России,
Поют мертвецам трубачи.
Беззвучно играют их трубы,
Незримы от ног их следы,
Словами беззвучной команды
Их ротные строят в ряды.
Они не хотят оставаться
В забытых могилах своих,
Чтоб вражеских пушек колеса
К востоку ползли через них.
В бело-зеленых мундирах,
Павшие при Петре,
Мертвые преображенцы
Строятся молча в каре.
Плачут седые капралы,
Протяжно играет рожок,
Впервые с Полтавского боя
Уходят они на восток.
Из-под твердынь Измаила,
Не знавший досель ретирад,
Понуро уходит последний
Суворовский мертвый солдат.
Гремят барабаны в Карпатах,
И трубы над Бугом поют,
Сибирские мертвые роты
У стен Перемышля встают.
И на истлевших постромках
Вспять через Неман и Прут
Артиллерийские кони
Разбитые пушки везут.
Ты слышишь, товарищ, ты слышишь,
Как мертвые следом идут,
Ты слышишь: не только потомки,
Нас предки за это клянут.
Клянемся ж с тобою, товарищ,
Что больше ни шагу назад!
Чтоб больше не шли вслед за нами
Безмолвные тени солдат.
Чтоб там, где мы стали сегодня, —
Пригорки да мелкий лесок,
Куриный ручей в пол-аршина,
Прибрежный отлогий песок, —
Чтоб этот досель неизвестный
Кусок нас родившей земли
Стал местом последним, докуда
Последние немцы дошли.
Пусть то безыменное поле,
Где нынче пришлось нам стоять,
Вдруг станет той самой твердыней,
Которую немцам не взять.
Ведь только в Можайском уезде
Слыхали названье села,
Которое позже Россия
Бородином назвала.
Меня не пугает
Высокая дрожь
Пришедшего дня
И ушедших волнений, -
Я вместе с тобою
Несусь, молодежь,
Перил не держась,
Не считая ступеней.
Короткий размах
В ширину и в длину —
Мы в щепки разносим
Старинные фрески,
Улыбкой кривою
На солнце сверкнув,
Улыбкой кривою,
Как саблей турецкой… Мы в сумерках синих
На красный парад
Несем темно-серый
Буденновский шлем,
А Подлость и Трусость,
Как сестры, стоят,
Навек исключенные
Из ЛКСМ.Простите, товарищ!
Я врать не умею —
Я тоже билета
Уже не имею,
Я трусом не числюсь,
Но с Трусостью рядом
Я тоже стою
В стороне от парада.Кому это нужно?
Зачем я пою?
Меня всё равно
Комсомольцы не слышат,
Меня всё равно
Не узнают в бою,
Меня оттолкнут
И в мещане запишут… Неправда!
Я тот же поэт-часовой,
Мое исключенье
Совсем не опасно,
Меня восстановят —
Клянусь головой!..
Не правда ль, братишки,
Голодный и Ясный? Вы помните грохот
Двадцатого года?
Вы слышите запах
Военной погоды?
Сквозь дым наша тройка
Носилась бегом,
На нас дребезжали
Бубенчики бомб.И молодость наша —
Веселый ямщик —
Меня погоняла
Со свистом и пеньем.
С тех пор я сквозь годы
Носиться привык,
Перил не держась,
Не считая ступеней… Обмотки сползали,
Болтались винтовки…
(Рассеянность милая,
Славное время!)
Вы помните первую
Командировку
С тяжелою кладью
Стихотворений? Москва издалека,
И путь незнакомый,
Бумажка с печатью
И с визой губкома,
С мандатами длинными
Вместо билетов,
В столицу,
На съезд
Пролетарских поэтов.Мне мать на дорогу
Яиц принесла,
Кусок пирога
И масла осьмушку.
Чтоб легкой, как пух,
Мне дорога была,
Она притащила
Большую подушку.Мы молча уселись,
Дрожа с непривычки,
Готовясь к дороге,
Дороги не зная…
И мать моя долго
Бежала за бричкой,
Она задыхалась,
Меня догоняя… С тех пор каждый раз,
Обернувшись назад,
Я вижу
Заплаканные глаза.
— Ты здорово, милая,
Утомлена,
Ты умираешь,
Меня не догнав.Забудем родителей,
Нежность забудем, -
Опять над полками
Всплывает атака,
Веселые ядра
Бегут из орудий,
Высокий прожектор
Выходит из мрака.Он бродит по кладбищам,
Разгоряченный,
Считая убитых,
Скользя над живыми,
И город проснулся
Отрядами ЧОНа,
Вздохнул шелестящими
Мостовыми… Я снова тебя,
Комсомол, узнаю,
Беглец, позабывший
Назад возвратиться,
Бессонный бродяга,
Веселый в бою,
Застенчивый чуточку
Перед партийцем.Забудем атаки,
О прошлом забудем.
Друзья!
Начинается новое дело,
Глухая труба
Наступающих буден
Призывно над городом
Загудела.Рассвет подымается,
Сонных будя,
За окнами утренний
Галочий митинг.
Веселые толпы
Бессонных бродяг
Храпят
По студенческим общежитьям.Большая дорога
За ними лежит,
Их ждет
Дорога большая
Домами,
Несущими этажи,
К празднику
Первого мая… Тесный приют,
Худая кровать,
Запачканные
Обои
И книги,
Которые нужно взять,
Взять — по привычке —
С бою.Теплый парод!
Хороший народ!
Каждый из нас —
Гений.
Мы — по привычке —
Идем вперед,
Без отступлений! Меня не пугает
Высокая дрожь
Пришедшего дня
И ушедших волнений…
Я вместе с тобою
Несусь, молодежь,
Перил не держась,
Не считая ступеней…
На площади базарной,
На каланче пожарной
Круглые сутки
Дозорный у будки
Поглядывал вокруг —
На север,
На юг,
На запад,
На восток, -
Не виден ли дымок.
И если видел он пожар,
Плывущий дым угарный,
Он поднимал сигнальный шар
Над каланчой пожарной.
И два шара, и три шара
Взвивались вверх, бывало.
И вот с пожарного двора
Команда выезжала.
Тревожный звон будил народ,
Дрожала мостовая.
И мчалась с грохотом вперёд
Команда удалая… Теперь не надо каланчи, -
Звони по телефону
И о пожаре сообщи
Ближайшему району.
Пусть помнит каждый гражданин
Пожарный номер: ноль-один!
В районе есть бетонный дом —
В три этажа и выше —
С большим двором и гаражом
И с вышкою на крыше.
Сменяясь, в верхнем этаже
Пожарные сидят,
А их машины в гараже
Мотором в дверь глядят.
Чуть только — ночью или днём —
Дадут сигнал тревоги,
Лихой отряд борцов с огнём
Несётся по дороге…
Мать на рынок уходила,
Дочке Лене говорила:
— Печку, Леночка, не тронь.
Жжётся, Леночка, огонь!
Только мать сошла с крылечка,
Лена села перед печкой,
В щёлку красную глядит,
А в печи огонь гудит.
Приоткрыла дверцу Лена —
Соскочил огонь с полена,
Перед печкой выжег пол,
Влез по скатерти на стол,
Побежал по стульям с треском,
Вверх пополз по занавескам,
Стены дымом заволок,
Лижет пол и потолок.
Но пожарные узнали,
Где горит, в каком квартале.
Командир сигнал даёт,
И сейчас же — в миг единый —
Вырываются машины
Из распахнутых ворот.
Вдаль несутся с гулким звоном.
Им в пути помехи нет.
И сменяется зелёным
Перед ними красный свет.
В ноль минут автомобили
До пожара докатили,
Стали строем у ворот,
Подключили шланг упругий,
И, раздувшись от натуги,
Он забил, как пулемёт.
Заклубился дым угарный.
Гарью комната полна.
На руках Кузьма-пожарный
Вынес Лену из окна.
Он, Кузьма, — пожарный старый.
Двадцать лет тушил пожары,
Сорок душ от смерти спас,
Бился с пламенем не раз.
Ничего он не боится,
Надевает рукавицы,
Смело лезет по стене.
Каска светится в огне.
Вдруг на крыше из-под балки
Чей-то крик раздался жалкий,
И огню наперерез
На чердак Кузьма полез.
Сунул голову в окошко,
Поглядел…- Да это кошка!
Пропадёшь ты здесь в огне.
Полезай в карман ко мне!..
Широко бушует пламя…
Разметавшись языками,
Лижет ближние дома.
Отбивается Кузьма.
Ищет в пламени дорогу,
Кличет младших на подмогу,
И спешит к нему на зов
Трое рослых молодцов.
Топорами балки рушат,
Из брандспойтов пламя тушат.
Чёрным облаком густым
Вслед за ними вьётся дым.
Пламя ёжится и злится,
Убегает, как лисица.
А струя издалека
Гонит зверя с чердака.
Вот уж брёвна почернели…
Злой огонь шипит из щели:
— Пощади меня, Кузьма,
Я не буду жечь дома!
— Замолчи, огонь коварный!
Говорит ему пожарный.
— Покажу тебе Кузьму!
Посажу тебя в тюрьму!
Оставайся только в печке,
В старой лампе и на свечке!
На панели перед домом —
Стол, и стулья, и кровать…
Отправляются к знакомым
Лена с мамой ночевать.
Плачет девочка навзрыд,
А Кузьма ей говорит:
— Не зальёшь огня слезами,
Мы водою тушим пламя.
Будешь жить да поживать.
Только чур — не поджигать!
Вот тебе на память кошка.
Посуши ее немножко!
Дело сделано. Отбой.
И опять по мостовой
Понеслись автомобили,
Затрубили, зазвонили,
Едет лестница, насос.
Вьётся пыль из-под колёс.
Вот Кузьма в помятой каске.
Голова его в повязке.
Лоб в крови, подбитый глаз, -
Да ему не в первый раз.
Поработал он недаром —
Славно справился с пожаром!
я выхожу из кабака
там мертвый труп везут пока
то труп жены моей родной
вон там за гробовой стеной
я горько плачу страшно злюсь
о гроб главою колочусь
и вынимаю потроха
чтоб показать что в них уха
в слезах свидетели идут
и благодетели поют
змеею песенка несется
собачка на углу трясется
стоит слепой городовой
над позлащенной мостовой
и подслащенная толпа
лениво ходит у столба
выходит рыжий генерал
глядит в очках на потроха
когда я скажет умирал
во мне была одна труха
одно колечко два сморчка
извозчик поглядел с торчка
и усмехнувшись произнес
возьмем покойницу за нос
давайте выколем ей лоб
и по щекам ее хлоп хлоп
махнув хлыстом сказал кобыла
андреевна меня любила
восходит светлый комиссар
как яблок над людьми
как мирновременный корсар
имея вид семи
а я стою и наблюдаю
тяжко страшно голодаю
берет покойника за грудки
кричит забудьте эти шутки
когда здесь девушка лежит
во всех рыданье дребезжит
а вы хохочете лентяй
однако кто-то был слюнтяй
священник вышел на помост
и почесавши сзади хвост
сказал ребята вы с ума сошли
она давно сама скончалась
пошли ребята вон пошли
а песня к небу быстро мчалась
о Боже говорит он Боже
прими создание Твое
пусть без костей без мышц без кожи
оно как прежде заживет
о Боже говорит он правый
во имя Русския Державы
тут начал драться генерал
с извозчиком больным
извозчик плакал и играл
и слал привет родным
взошел на дерево буржуй
оттуда посмотрел
при виде разных белых струй
он молча вдруг сгорел
и только вьется здесь дымок
да не спеша растет домок
я выхожу из кабака
там мертвый труп везут пока
интересуюсь я спросить
кто приказал нам долго жить
кто именно лежит в коробке
подобно гвоздику иль кнопке
и слышу голос с небеси
мона… монашенку спроси
монашка ясная скажите
кто здесь бесчувственный лежит
кто это больше уж не житель
уж больше не поляк не жид
и не голландец не испанец
и не худой американец
вздохнула бедная монашка
«без лести вам скажу, канашка,
сей мертвый труп была она
княгиня Маня Щепина
в своем вертепе и легко и славно
жила княгиня Марья Николавна
она лицо имела как виденье
имела в жизни не одно рожденье.
Отец и мать. Отца зовут Тарас
ее рождали сорок тысяч раз
она жила она любила моду
она любила тучные цветы
вот как-то скушав много меду
она легла на край тахты
и говорит скорей мамаша
скорей придите мне помочь
в моем желудке простокваша
мне плохо, плохо. Мать и дочь.
Дрожала мать крутя фуражкой
над бедной дочкою своей
а дочка скрючившись барашком
кричала будто соловей:
мне больно мама я одна
а в животе моем Двина
ее животик был как холм
высокий очень туп
ко лбу ее прилип хохол
она сказала: скоро труп
меня заменит здесь
и труп холодный и большой
уж не попросит есть
затем что он сплошной
икнула тихо. Вышла пена
и стала твердой как полено»
монашка всхлипнула немного
и ускакала как минога
я погружаюсь в благодушную дремоту
скрываю непослушную зевоту
я подавляю наступившую икоту
покуда все не вышли петухи
поесть немного может быть ухи
в ней много косточек янтарных
жирных сочных
мы не забудем благодарны
пуховиков песочных
где посреди больших земель
лежит красивая мамзель
тут кончил драться генерал
с извозчиком нахальным
извозчик руки потирал
извозчик был пасхальным
буржуй во Францию бежал
как злое решето
француз французку ублажал
в своем большом шато
вдова поехала к себе
на кладбище опять
кому-то вновь не по себе
а кто-то хочет спать
и вдруг покойница как снег
с телеги на земь бух
но тут раздался общий смех
и затрещал петух
и время стало как словарь
нелепо толковать
и поскакала голова
на толстую кровать
Столыпин дети все кричат
в испуге молодом
а няньки хитрые ворчат
гоморра и содом
священник вышел на погост
и мумией завыл
вращая деревянный хвост
он человеком был
княгиня Маня Щепина
в гробу лежала как спина
и до тропической земли
слоны цветочков принесли
цветочек тюль
цветочек сон
цветок июль
цветок фасон
Зеркальная гладь серебристой речушки
В зелёной оправе из ивовых лоз,
Ленивый призыв разомлевшей лягушки,
Мелькание белых и синих стрекоз,
Табун загорелых, шумливых детишек
В сверкании солнечном радужных брызг,
Задорные личики Мишек, Аришек,
И всплески, и смех, и восторженный визг.
У Вани — льняной, солнцем выжженный волос,
Загар — отойдёт разве поздней зимой.
Малец разыгрался, а маменькин голос
Зовёт почему-то: «Ванюша-а! Домо-о-ой!»У мамки — он знает — большая забота:
С хозяйством управься, за всем присмотри, —
У взрослых в деревне и в поле работа
Идёт хлопотливо с зари до зари, —
А вечером в роще зальётся гармошка
И девичьи будут звенеть голоса.
«Сестре гармонист шибко нравится, Прошка, —
О нём говорят: комсомолец — краса!»
Но дома — лицо было мамки сурово,
Всё с тятей о чём-то шепталась она,
Дошло до Ванюши одно только слово,
Ему непонятное слово — «война».
Сестрица роняла то миску, то ложки,
И мать ей за это не стала пенять.
А вечером не было слышно гармошки
И девичьих песен. Чудно. Не понять.Анюта прощалася утречком с Прошей:
«Героем себя окажи на войне!
Прощай, мой любимый, прощай, мой хороший! —
Прижалась к нему. — Вспоминай обо мне!»
А тятя сказал: «Будь я, парень, моложе…
Хотя — при нужде — молодых упрежу!»
«Я, — Ваня решил, — когда вырасту, тоже
Героем себя на войне окажу!»Осенняя рябь потемневшей речушки
Уже не манила к себе детворы.
Ушли мужики из деревни «Верхушки»,
Оставив на женщин родные дворы.
А ночью однажды, осипший от воя,
Её разбудил чей-то голос: «Беда!
Наш фронт отошёл после жаркого боя!
Спасайтеся! Немцы подходят сюда!»Под утро уже полдеревни горело,
Металася огненным вихрем гроза.
У Ваниной мамки лицо побурело,
У Ани, как угли, сверкали глаза.
В избу вдруг вломилися страшные люди,
В кровь мамку избили, расшибли ей бровь,
Сестрицу щипали, хватали за груди:
«Ти будешь иметь з нами сильный любовь!»Ванюшу толчками затискали в угол.
Ограбили всё, не оставив зерна.
Ванюша глядел на невиданных пугал
И думал, что это совсем не война,
Что Проше сестрица сказала недаром:
«Героем себя окажи на войне!»,
Что тятя ушёл не за тем, чтоб пожаром
Деревню сжигать и жестоким ударом
Бить в кровь чью-то мамку в чужой стороне.Всю зиму в «Верхушках» враги лютовали,
Подчистили всё — до гнилых сухарей,
А ранней весною приказом созвали
Всех девушек и молодых матерей.
Злой немец — всё звали его офицером —
Сказал им: «Ви есть наш рабочая зкот,
Ми всех вас отправим мит зкорым карьером
В Германия наша на сельский работ!»
Ответила Аня: «Пусть лучше я сгину,
И сердце моё прорастёт пусть травой!
До смерти земли я родной не покину:
Отсюда меня не возьмёшь ты живой!»
За Анею то же сказали подружки.
Злой немец взъярился: «Ах, ви не жалайт
Уехать из ваша несчастный «Верхушки»!
За это зейчас я вас всех застреляйт!»
Пред целым немецким солдатским отрядом
И их офицером с крестом на груди
Стояли одиннадцать девушек рядом.
Простившись с Ванюшею ласковым взглядом,
Анюта сказала: «Ванёк, уходи!»
К ней бросился Ваня и голосом детским
Прикрикнул на немца: «Сестрицу не тронь!»
Но голосом хриплым, пропойным, немецким
Злой немец скомандовал: «Фёйер! Огонь!»
Упали, не вскрикнули девушки. Ваня
Упал окровавленный рядом с сестрой.
Злой немец сказал, по-солдатски чеканя:
«У рузких один будет меньше керой!»
Всё было так просто — не выдумать проще:
Средь ночи заплаканный месяц глядел,
Как старые матери, шаткие мощи,
Тайком хоронили в берёзовой роще
Дитя и одиннадцать девичьих тел.Бойцы, не забудем деревни «Верхушки»,
Где, с жизнью прощаясь, подростки-подружки
Не дрогнули, нет, как был ворог ни лют!
Сметая врагов, все советские пушки
В их честь боевой прогрохочут салют!
В их честь выйдет снайпер на подвиг-охоту
И метку отметит — «сто сорок второй»!
Рассказом о них вдохновит свою роту
И ринется в схватку отважный герой!
Герой по-геройски убийцам ответит,
Себя обессмертив на все времена,
И подвиг героя любовно отметит
Родная, великая наша страна! Но… если — без чести, без стойкости твёрдой —
Кто плен предпочтёт смерти славной и гордой,
Кто долг свой забудет — «борися и мсти!»,
Кого пред немецкой звериною мордой
Начнёт лихорадка со страху трясти,
Кто робко опустит дрожащие веки
И шею подставит чужому ярму,
Тот Родиной будет отвержен навеки:
На свет не родиться бы лучше ему!
Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…
Не подарок, так белье
Собрала, быть может,
И что дольше без нее,
То она дороже.
И дороже этот час,
Памятный, особый,
Взгляд последний этих глаз,
Что забудь попробуй.
Обойдись в пути большом,
Глупой славы ради,
Без любви, что видел в нем,
В том прощальном взгляде.
Он у каждого из нас
Самый сокровенный
И бесценный наш запас,
Неприкосновенный.
Он про всякий час, друзья,
Бережно хранится.
И с товарищем нельзя
Этим поделиться,
Потому — он мой, он весь —
Мой, святой и скромный,
У тебя он тоже есть,
Ты подумай, вспомни.
Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…
И приходится сказать,
Что из всех тех женщин,
Как всегда, родную мать
Вспоминают меньше.
И не принято родной
Сетовать напрасно, —
В срок иной, в любви иной
Мать сама была женой
С тем же правом властным.
Да, друзья, любовь жены, —
Кто не знал — проверьте, —
На войне сильней войны
И, быть может, смерти.
Ты ей только не перечь,
Той любви, что вправе
Ободрить, предостеречь,
Осудить, прославить.
Вновь достань листок письма,
Перечти сначала,
Пусть в землянке полутьма,
Ну-ка, где она сама
То письмо писала?
При каком на этот раз
Примостилась свете?
То ли спали в этот час,
То ль мешали дети.
То ль болела голова
Тяжко, не впервые,
Оттого, брат, что дрова
Не горят сырые?..
Впряжена в тот воз одна,
Разве не устанет?
Да зачем тебе жена
Жаловаться станет?
Жены думают, любя,
Что иное слово
Все ж скорей найдет тебя
На войне живого.
Нынче жены все добры,
Беззаветны вдосталь,
Даже те, что до поры
Были ведьмы просто.
Смех — не смех, случалось мне
С женами встречаться,
От которых на войне
Только и спасаться.
Чем томиться день за днем
С той женою-крошкой,
Лучше ползать под огнем
Или под бомбежкой.
Лучше, пять пройдя атак,
Ждать шестую в сутки…
Впрочем, это только так,
Только ради шутки.
Нет, друзья, любовь жены —
Сотню раз проверьте, —
На войне сильней войны
И, быть может, смерти.
И одно сказать о ней
Вы б могли вначале:
Что короче, что длинней —
Та любовь, война ли?
Но, бестрепетно в лицо
Глядя всякой правде,
Я замолвил бы словцо
За любовь, представьте.
Как война на жизнь ни шла,
Сколько ни пахала,
Но любовь пережила
Срок ее немалый.
И недаром нету, друг,
Письмеца дороже,
Что из тех далеких рук,
Дорогих усталых рук
В трещинках по коже,
И не зря взываю я
К женам настоящим:
— Жены, милые друзья,
Вы пишите чаще.
Не ленитесь к письмецу
Приписать, что надо.
Генералу ли, бойцу,
Это — как награда.
Нет, товарищ, не забудь
На войне жестокой:
У войны короткий путь,
У любви — далекий.
И ее большому дню
Сроки близки ныне.
А к чему я речь клоню?
Вот к чему, родные.
Всех, кого взяла война,
Каждого солдата
Проводила хоть одна
Женщина когда-то…
Но хотя и жалко мне,
Сам помочь не в силе,
Что остался в стороне
Теркин мой Василий.
Не случилось никого
Проводить в дорогу.
Полюбите вы его,
Девушки, ей-богу!
Любят летчиков у нас,
Конники в почете.
Обратитесь, просим вас,
К матушке-пехоте!
Пусть тот конник на коне,
Летчик в самолете,
И, однако, на войне
Первый ряд — пехоте.
Пусть танкист красив собой
И горяч в работе,
А ведешь машину в бой —
Поклонись пехоте.
Пусть форсист артиллерист
В боевом расчете,
Отстрелялся — не гордись,
Дела суть — в пехоте.
Обойдите всех подряд,
Лучше не найдете:
Обратите нежный взгляд,
Девушки, к пехоте.
Полюбите молодца,
Сердце подарите,
До победного конца
Верно полюбите!
Можно не слушать народных сказаний,
Не верить газетным столбцам,
Но я это видел. Своими глазами.
Понимаете? Видел. Сам.
Вот тут дорога. А там вон — взгорье.
Меж нами
вот этак —
ров.
Из этого рва поднимается горе.
Горе без берегов.
Нет! Об этом нельзя словами…
Тут надо рычать! Рыдать!
Семь тысяч расстрелянных в мерзлой яме,
Заржавленной, как руда.
Кто эти люди? Бойцы? Нисколько.
Может быть, партизаны? Нет.
Вот лежит лопоухий Колька —
Ему одиннадцать лет.
Тут вся родня его. Хутор «Веселый».
Весь «Самострой» — сто двадцать дворов
Ближние станции, ближние села —
Все заложников выслали в ров.
Лежат, сидят, всползают на бруствер.
У каждого жест. Удивительно свой!
Зима в мертвеце заморозила чувство,
С которым смерть принимал живой,
И трупы бредят, грозят, ненавидят…
Как митинг, шумит эта мертвая тишь.
В каком бы их ни свалило виде —
Глазами, оскалом, шеей, плечами
Они пререкаются с палачами,
Они восклицают: «Не победишь!»
Парень. Он совсем налегке.
Грудь распахнута из протеста.
Одна нога в худом сапоге,
Другая сияет лаком протеза.
Легкий снежок валит и валит…
Грудь распахнул молодой инвалид.
Он, видимо, крикнул: «Стреляйте, черти!»
Поперхнулся. Упал. Застыл.
Но часовым над лежбищем смерти
Торчит воткнутый в землю костыль.
И ярость мертвого не застыла:
Она фронтовых окликает из тыла,
Она водрузила костыль, как древко,
И веха ее видна далеко.
Бабка. Эта погибла стоя,
Встала из трупов и так умерла.
Лицо ее, славное и простое,
Черная судорога свела.
Ветер колышет ее отрепье…
В левой орбите застыл сургуч,
Но правое око глубоко в небе
Между разрывами туч.
И в этом упреке Деве Пречистой
Рушенье веры десятков лет:
«Коли на свете живут фашисты,
Стало быть, бога нет».
Рядом истерзанная еврейка.
При ней ребенок. Совсем как во сне.
С какой заботой детская шейка
Повязана маминым серым кашне…
Матери сердцу не изменили:
Идя на расстрел, под пулю идя,
За час, за полчаса до могилы
Мать от простуды спасала дитя.
Но даже и смерть для них не разлука:
Невластны теперь над ними враги —
И рыжая струйка
из детского уха
Стекает
в горсть
материнской
руки.
Как страшно об этом писать. Как жутко.
Но надо. Надо! Пиши!
Фашизму теперь не отделаться шуткой:
Ты вымерил низость фашистской души,
Ты осознал во всей ее фальши
«Сентиментальность» пруссацких грез,
Так пусть же
сквозь их
голубые
вальсы
Торчит материнская эта горсть.
Иди ж! Заклейми! Ты стоишь перед бойней,
Ты за руку их поймал — уличи!
Ты видишь, как пулею бронебойной
Дробили нас палачи,
Так загреми же, как Дант, как Овидий,
Пусть зарыдает природа сама,
Если
все это
сам ты
видел
И не сошел с ума.
Но молча стою я над страшной могилой.
Что слова? Истлели слова.
Было время — писал я о милой,
О щелканье соловья.
Казалось бы, что в этой теме такого?
Правда? А между тем
Попробуй найти настоящее слово
Даже для этих тем.
А тут? Да ведь тут же нервы, как луки,
Но строчки… глуше вареных вязиг.
Нет, товарищи: этой муки
Не выразит язык.
Он слишком привычен, поэтому бледен.
Слишком изящен, поэтому скуп,
К неумолимой грамматике сведен
Каждый крик, слетающий с губ.
Здесь нужно бы… Нужно созвать бы вече,
Из всех племен от древка до древка
И взять от каждого все человечье,
Все, прорвавшееся сквозь века, -
Вопли, хрипы, вздохи и стоны,
Эхо нашествий, погромов, резни…
Не это ль
наречье
муки бездонной
Словам искомым сродни?
Но есть у нас и такая речь,
Которая всяких слов горячее:
Врагов осыпает проклятьем картечь.
Глаголом пророков гремят батареи.
Вы слышите трубы на рубежах?
Смятение… Крики… Бледнеют громилы.
Бегут! Но некуда им убежать
От вашей кровавой могилы.
Ослабьте же мышцы. Прикройте веки.
Травою взойдите у этих высот.
Кто вас увидел, отныне навеки
Все ваши раны в душе унесет.
Ров… Поэмой ли скажешь о нем?
Семь тысяч трупов.
Семиты… Славяне…
Да! Об этом нельзя словами.
Огнем! Только огнем!
Я убит подо Ржевом,
В безыменном болоте,
В пятой роте, на левом,
При жестоком налете.
Я не слышал разрыва,
Я не видел той вспышки, —
Точно в пропасть с обрыва —
И ни дна ни покрышки.
И во всем этом мире,
До конца его дней,
Ни петлички, ни лычки
С гимнастерки моей.
Я — где корни слепые
Ищут корма во тьме;
Я — где с облачком пыли
Ходит рожь на холме;
Я — где крик петушиный
На заре по росе;
Я — где ваши машины
Воздух рвут на шоссе;
Где травинку к травинке
Речка травы прядет, —
Там, куда на поминки
Даже мать не придет.
Летом горького года
Я убит. Для меня —
Ни известий, ни сводок
После этого дня.
Подсчитайте, живые,
Сколько сроку назад
Был на фронте впервые
Назван вдруг Сталинград.
Фронт горел, не стихая,
Как на теле рубец.
Я убит и не знаю,
Наш ли Ржев наконец?
Удержались ли наши
Там, на Среднем Дону?..
Этот месяц был страшен,
Было все на кону.
Неужели до осени
Был за ним уже Дон
И хотя бы колесами
К Волге вырвался он?
Нет, неправда. Задачи
Той не выиграл враг!
Нет же, нет! А иначе
Даже мертвому — как?
И у мертвых, безгласных,
Есть отрада одна:
Мы за родину пали,
Но она — спасена.
Наши очи померкли,
Пламень сердца погас,
На земле на поверке
Выкликают не нас.
Мы — что кочка, что камень,
Даже глуше, темней.
Наша вечная память —
Кто завидует ей?
Нашим прахом по праву
Овладел чернозем.
Наша вечная слава —
Невеселый резон.
Нам свои боевые
Не носить ордена.
Вам — все это, живые.
Нам — отрада одна:
Что недаром боролись
Мы за родину-мать.
Пусть не слышен наш голос, —
Вы должны его знать.
Вы должны были, братья,
Устоять, как стена,
Ибо мертвых проклятье —
Эта кара страшна.
Это грозное право
Нам навеки дано, —
И за нами оно —
Это горькое право.
Летом, в сорок втором,
Я зарыт без могилы.
Всем, что было потом,
Смерть меня обделила.
Всем, что, может, давно
Вам привычно и ясно,
Но да будет оно
С нашей верой согласно.
Братья, может быть, вы
И не Дон потеряли,
И в тылу у Москвы
За нее умирали.
И в заволжской дали
Спешно рыли окопы,
И с боями дошли
До предела Европы.
Нам достаточно знать,
Что была, несомненно,
Та последняя пядь
На дороге военной.
Та последняя пядь,
Что уж если оставить,
То шагнувшую вспять
Ногу некуда ставить.
Та черта глубины,
За которой вставало
Из-за вашей спины
Пламя кузниц Урала.
И врага обратили
Вы на запад, назад.
Может быть, побратимы,
И Смоленск уже взят?
И врага вы громите
На ином рубеже,
Может быть, вы к границе
Подступили уже!
Может быть… Да исполнится
Слово клятвы святой! —
Ведь Берлин, если помните,
Назван был под Москвой.
Братья, ныне поправшие
Крепость вражьей земли,
Если б мертвые, павшие
Хоть бы плакать могли!
Если б залпы победные
Нас, немых и глухих,
Нас, что вечности преданы,
Воскрешали на миг, —
О, товарищи верные,
Лишь тогда б на воине
Ваше счастье безмерное
Вы постигли вполне.
В нем, том счастье, бесспорная
Наша кровная часть,
Наша, смертью оборванная,
Вера, ненависть, страсть.
Наше все! Не слукавили
Мы в суровой борьбе,
Все отдав, не оставили
Ничего при себе.
Все на вас перечислено
Навсегда, не на срок.
И живым не в упрек
Этот голос ваш мыслимый.
Братья, в этой войне
Мы различья не знали:
Те, что живы, что пали, —
Были мы наравне.
И никто перед нами
Из живых не в долгу,
Кто из рук наших знамя
Подхватил на бегу,
Чтоб за дело святое,
За Советскую власть
Так же, может быть, точно
Шагом дальше упасть.
Я убит подо Ржевом,
Тот еще под Москвой.
Где-то, воины, где вы,
Кто остался живой?
В городах миллионных,
В селах, дома в семье?
В боевых гарнизонах
На не нашей земле?
Ах, своя ли, чужая,
Вся в цветах иль в снегу…
Я вам жизнь завещаю, —
Что я больше могу?
Завещаю в той жизни
Вам счастливыми быть
И родимой отчизне
С честью дальше служить.
Горевать — горделиво,
Не клонясь головой,
Ликовать — не хвастливо
В час победы самой.
И беречь ее свято,
Братья, счастье свое —
В память воина-брата,
Что погиб за нее.
Как горят костры у Шексны — реки
Как стоят шатры бойкой ярмарки
Дуга цыганская
ничего не жаль
Отдаю свою расписную шаль
А цены ей нет — четвертной билет
Жалко четвертак — ну давай пятак
Пожалел пятак — забирай за так
расписную шаль
Все, как есть, на ней гладко вышито
гладко вышито мелким крестиком
Как сидит Егор в светлом тереме
В светлом тереме с занавесками
С яркой люстрою электрической
На скамеечке, крытой серебром,
шитой войлоком
рядом с печкою белой, каменной
важно жмурится
ловит жар рукой.
На печи его рвань-фуфаечка
Приспособилась
Да приладилась дрань-ушаночка
Да пристроились вонь-портяночки
в светлом тереме
с занавесками да с достоинством
ждет гостей Егор.
А гостей к нему — ровным счетом двор.
Ровным счетом — двор да три улицы.
— С превеликим Вас Вашим праздничком
И желаем Вам самочувствия,
Дорогой Егор Ермолаевич,
Гладко вышитый мелким крестиком
улыбается государственно
выпивает он да закусывает
а с одной руки ест соленый гриб
а с другой руки — маринованный
а вишневый крем только слизывает,
только слизывает сажу горькую
сажу липкую
мажет калачи
биты кирпичи.
прозвенит стекло на сквозном ветру
да прокиснет звон в вязкой копоти
да подернется молодым ледком
проплывет луна в черном маслице
в зимних сумерках
в волчьих праздниках
темной гибелью
сгинет всякое.
там, где без суда все наказаны
там, где все одним жиром мазаны
там, где все одним миром травлены.
да какой там мир — сплошь окраина
где густую грязь запасают впрок
набивают в рот
где дымится вязь беспокойных строк
как святой помет
где японский бог с нашей матерью
повенчалися общей папертью
образа кнутом перекрещены
— Эх, Егорка ты, сын затрещины!
Эх, Егор, дитя подзатыльника,
Вошь из-под ногтя — в собутыльники.
В кройке кумача с паутиною
Догорай, свеча!
Догорай, свеча — хвост с полтиною!
Обколотится сыпь-испарина,
и опять Егор чистым барином
в светлом тереме,
шитый крестиком,
все беседует с космонавтами,
а целуется — с Терешковою,
с популярными да с актрисами —
все с амбарными злыми крысами.
— То не просто рвань, не фуфаечка,
то душа моя несуразная
понапрасну вся прокопченная
нараспашку вся заключенная…
— То не просто дрань, не ушаночка,
то судьба моя лопоухая
вон — дырявая, болью трачена,
по чужим горбам разбатрачена…
— То не просто вонь — вонь кромешная
то грехи мои, драки-пьяночки…
Говорил Егор, брал портяночки.
Тут и вышел хор да с цыганкою,
Знаменитый хор Дома Радио
и Центрального телевидения,
под гуманным встал управлением.
— Вы сыграйте мне песню звонкую!
Разверните марш минометчиков!
Погадай ты мне, тварь певучая,
Очи черные, очи жгучие,
погадай ты мне по пустой руке,
по пустой руке да по ссадинам,
по мозолям да по живым рубцам…
— Дорогой Егор Ермолаевич,
Зимогор ты наш Охламонович,
износил ты душу
до полных дыр,
так возьмешь за то дорогой мундир
генеральский чин, ватой стеганый,
с честной звездочкой да с медалями…
Изодрал судьбу, сгрыз завязочки,
так возьмешь за то дорогой картуз
с модным козырем лакированным,
с мехом нутрянным да с кокардою…
А за то, что грех стер портяночки,
завернешь свои пятки босые
в расписную шаль с моего плеча
всю расшитую мелким крестиком…
Поглядел Егор на свое рванье
И надел обмундирование…
Заплясали вдруг тени легкие,
заскрипели вдруг петли ржавые,
Отворив замки Громом-посохом,
в белом саване
Снежна Бабушка…
— Ты, Егорушка, дурень ласковый,
собери-ка ты мне ледяным ковшом
капли звонкие да холодные…
— Ты подуй, Егор, в печку темную,
пусть летит зола,
пепел кружится,
в ледяном ковше, в сладкой лужице,
замешай живой рукой кашицу
да накорми меня — Снежну Бабушку…
Оборвал Егор каплю-ягоду,
Через силу дул в печь угарную.
Дунул в первый раз — и исчез мундир,
Генеральский чин, ватой стеганый.
И летит зола серой мошкою
да на пол-топтун
да на стол-шатун,
на горячий лоб да на сосновый гроб.
Дунул во второй — и исчез картуз
С модным козырем лакированным…
Эх, Егор, Егор! Не велик ты грош,
не впервой ломать.
Что ж, в чем родила мать,
В том и помирать?
Дунул в третий раз — как умел, как мог,
и воскрес один яркий уголек,
и прожег насквозь расписную шаль,
всю расшитую мелким крестиком.
И пропало все. Не горят костры,
не стоят шатры у Шексны-реки
Нету ярмарки.
Только черный дым тлеет ватою.
Только мы сидим виноватые.
И Егорка здесь — он как раз в тот миг
Папиросочку и прикуривал,
Опалил всю бровь спичкой серною.
Он, собака, пьет год без месяца,
Утром мается, к ночи бесится,
Да не впервой ему — оклемается,
Перемается, перебесится,
Перебесится и повесится…
Распустила ночь черны волосы.
Голосит беда бабьим голосом.
Голосит беда бестолковая.
В небесах — звезда участковая.
Мы сидим, не спим.
Пьем шампанское.
Пьем мы за любовь
за гражданскую.
Вечная слава героям, павшим в боях
за свободу и независимость нашей Родины!
I
В дни наступленья армий ленинградских,
в январские свирепые морозы,
ко мне явилась девушка чужая
и попросила написать стихи…
Она пришла ко мне в тот самый вечер,
когда как раз два года исполнялось
со дня жестокой гибели твоей.
Она не знала этого, конечно.
Стараясь быть спокойной, строгой, взрослой,
она просила написать о брате,
три дня назад убитом в Дудергофе.
Он пал, Воронью гору атакуя,
ту высоту проклятую, откуда
два года вел фашист корректировку
всего артиллерийского огня.
Стараясь быть суровой, как большие,
она портрет из сумочки достала:
— Вот мальчик наш,
мой младший брат Володя…—
И я безмолвно ахнула: с портрета
глядели на меня твои глаза.
Не те, уже обугленные смертью,
не те, безумья полные и муки,
но те, которыми глядел мне в сердце
в дни юности, тринадцать лет назад.
Она не знала этого, конечно.
Она просила только: — Напишите
не для того, чтобы его прославить,
но чтоб над ним могли чужие плакать
со мной и мамой — точно о родном…
Она, чужая девочка, не знала,
какое сердцу предложила бремя, —
ведь до сих пор еще за это время
я реквием тебе — тебе! — не написала…
II
Ты в двери мои постучала,
доверчивая и прямая.
Во имя народной печали
твой тяжкий заказ принимаю.
Позволь же правдиво и прямо,
своим неукрашенным словом
поведать сегодня о самом
обычном, простом и суровом…
III
Когда прижимались солдаты, как тени,
к земле и уже не могли оторваться, —
всегда находился в такое мгновенье
один безымянный, Сумевший Подняться.
Правдива грядущая гордая повесть:
она подтвердит, не прикрасив нимало, —
один поднимался, но был он — как совесть.
И всех за такими с земли поднимало.
Не все имена поколенье запомнит.
Но в тот исступленный, клокочущий полдень
безусый мальчишка, гвардеец и школьник,
поднялся — и цепи штурмующих поднял.
Он знал, что такое Воронья гора.
Он встал и шепнул, а не крикнул: — Пора!
Он полз и бежал, распрямлялся и гнулся,
он звал, и хрипел, и карабкался в гору,
он первым взлетел на нее, обернулся
и ахнул, увидев открывшийся город!
И, может быть, самый счастливый на свете,
всей жизнью в тот миг торжествуя победу, —
он смерти мгновенной своей не заметил,
ни страха, ни боли ее не изведав.
Он падал лицом к Ленинграду. Он падал,
а город стремительно мчался навстречу…
…Впервые за долгие годы снаряды
на улицы к нам не ложились в тот вечер.
И звезды мерцали, как в детстве, отрадно
над городом темным, уставшим от бедствий…
— Как тихо сегодня у нас в Ленинграде, —
сказала сестра и уснула, как в детстве.
«Как тихо», — подумала мать и вздохнула.
Так вольно давно никому не вздыхалось.
Но сердце, привыкшее к смертному гулу,
забытой земной тишины испугалось.
IV
…Как одинок убитый человек
на поле боя, стихшем и морозном.
Кто б ни пришел к нему, кто ни придет, —
ему теперь все будет поздно, поздно.
Еще мгновенье, может быть, назад
он ждал родных, в такое чудо веря…
Теперь лежит — всеобщий сын и брат,
пока что не опознанный солдат,
пока одной лишь Родины потеря.
Еще не плачут близкие в дому,
еще, приказу вечером внимая,
никто не слышит и не понимает,
что ведь уже о нем, уже к нему
обращены от имени Державы
прощальные слова любви и вечной славы.
Судьба щадит перед ударом нас,
мудрей, наверно, не смогли бы люди…
А он — он отдан Родине сейчас,
она одна сегодня с ним пробудет.
Единственная мать, сестра, вдова,
единственные заявив права, —
всю ночь пробудет у сыновних ног
земля распластанная, тьма ночная,
одна за всех горюя, плача, зная,
что сын — непоправимо одинок.
V
Мертвый, мертвый… Он лежит и слышит
все, что недоступно нам, живым:
слышит — ветер облако колышет,
высоко идущее над ним.
Слышит все, что движется без шума,
что молчит и дремлет на земле;
и глубокая застыла дума
на его разглаженном челе.
Этой думы больше не нарушить…
О, не плачь над ним — не беспокой
тихо торжествующую душу,
услыхавшую земной покой.
VI
Знаю: утешеньем и отрадой
этим строчкам быть не суждено.
Павшим с честью — ничего не надо,
утешать утративших — грешно.
По своей, такой же, скорби — знаю,
что, неукротимую, ее
сильные сердца не обменяют
на забвенье и небытие.
Пусть она, чистейшая, святая,
душу нечерствеющей хранит.
Пусть, любовь и мужество питая,
навсегда с народом породнит.
Незабвенной спаянное кровью,
лишь оно — народное родство —
обещает в будущем любому
обновление и торжество.
…Девочка, в январские морозы
прибегавшая ко мне домой, —
вот — прими печаль мою и слезы,
реквием несовершенный мой.
Все горчайшее в своей утрате,
все, душе светившее во мгле,
я вложила в плач о нашем брате,
брате всех живущих на земле…
…Неоплаканный и невоспетый,
самый дорогой из дорогих,
знаю, ты простишь меня за это,
ты, отдавший душу за других.
[Эта поэма написана по просьбе ленинградской девушки
Нины Нониной о брате ее, двадцатилетнем гвардейце
Владимире Нонине, павшем смертью храбрых в январе
1944 года под Ленинградом, в боях по ликвидации блокады.]
Как жаль мне. что гордые наши слова
«Держава», «Родина» и «Отчизна»
Порою затерты, звенят едва
В простом словаре повседневной жизни.
Я этой болтливостью не грешил.
Шагая по жизни путем солдата,
Я просто с рожденья тебя любил
Застенчиво, тихо и очень свято.
Какой ты была для меня всегда?
Наверное, в разное время разной.
Да, именно разною, как когда,
Но вечно моей и всегда прекрасной!
В каких-нибудь пять босоногих лет
Мир — это улочка, мяч футбольный,
Сабля, да синий змей треугольный,
Да голубь, вспарывающий рассвет.
И если б тогда у меня примерно
Спросили: какой представляю я
Родину? Я бы сказал, наверно:
— Она такая, как мама моя!
А после я видел тебя иною,
В свисте метельных уральских дней,
Тоненькой, строгой, с большой косою —
Первой учительницей моей.
Жизнь открывалась почти как —
в сказке, Где с каждой минутой иная ширь,
Когда я шел за твоей указкой
Все выше и дальше в громадный мир!
Случись, рассержу я тебя порою —
Ты, пожурив, улыбнешься вдруг
И скажешь, мой чуб потрепав рукою:
— Ну ладно. Давай выправляйся, друг!
А помнишь встречу в краю таежном,
Когда, заблудившись, почти без сил,
Я сел на старый сухой валежник
И обреченно глаза прикрыл?
Сочувственно кедры вокруг шумели,
Стрекозы судачили с мошкарой:
— Отстал от ребячьей грибной артели…
Жалко… Совсем еще молодой!
И тут, будто с суриковской картины,
Светясь от собственной красоты,
Шагнула ты, чуть отведя кусты,
С корзинкою, алою от малины.
Взглянула и все уже поняла:
— Ты городской?.. Ну дак что ж, бывает…
У нас и свои-то, глядишь, плутают,
Пойдем-ка! -И руку мне подала.
И, сев на разъезде в гремящий поезд,
Хмельной от хлеба и молока,
Я долго видел издалека
Тебя, стоящей в заре по пояс…
Кто ты, пришедшая мне помочь?
Мне и теперь разобраться сложно:
Была ты и впрямь лесникова дочь
Или «хозяйка» лесов таежных?
А впрочем, в каком бы я ни был краю
И как бы ни ждал и сейчас, и прежде,
Я всюду, я сразу тебя узнаю —
Голос твой, руки, улыбку твою,
В какой ни явилась бы ты одежде!
Помню тебя и совсем иной.
В дымное время, в лихие грозы,
Когда завыли над головой
Чужие черные бомбовозы!
О, как же был горестен и суров
Твой образ, высоким гневом объятый,
Когда ты смотрела на нас с плакатов
С винтовкой и флагом в дыму боев!
И, встав против самого злого зла,
Я шел, ощущая двойную силу:
Отвагу, которую ты дала,
И веру, которую ты вселила.
А помнишь, как встретились мы с тобой,
Солдатской матерью, чуть усталой,
Холодным вечером подо Мгой,
Где в поле солому ты скирдовала.
Смуглая, в желтой сухой пыли,
Ты, распрямившись, на миг застыла,
Затем поклонилась до самой земли
И тихо наш поезд перекрестила…
О, сколько же, сколько ты мне потом
Встречалась в селах и городищах —
Вдовой, угощавшей ржаным ломтем,
Крестьянкой, застывшей над пепелищем…
Я голос твой слышал средь всех тревог,
В затишье и в самом разгаре боя.
И что бы я вынес? И что бы смог?
Когда бы не ты за моей спиною!
А в час, когда, вскинут столбом огня,
Упал я на грани весны и лета,
Ты сразу пришла. Ты нашла меня.
Даже в бреду я почуял это…
И тут, у гибели на краю,
Ты тихо шинелью меня укрыла
И на колени к себе положила
Голову раненую мою.
Давно это было или вчера?
Как звали тебя: Антонида? Алла?
Имени нету. Оно пропало.
Помню лишь — плакала медсестра.
Сидела, плакала и бинтовала…
Но слезы не слабость. Когда гроза
Летит над землей в орудийном гуле.
Отчизна, любая твоя слеза
Врагу отольется штыком и пулей!
Но вот свершилось! Пропели горны!
И вновь сверкнула голубизна,
И улыбнулась ты в мир просторный,
А возле ног твоих птицей черной
Лежала замершая война!
Так и стояла ты: в гуле маршей,
В цветах после бед и дорог крутых,
Под взглядом всех наций рукоплескавших —
Мать двадцати миллионов павших
В объятьях двухсот миллионов живых!
Мчатся года, как стремнина быстрая…
Родина? Трепетный гром соловья!
Росистая, солнечная, смолистая,
От вьюг и берез белоснежно чистая,
Счастье мое и любовь моя!
Ступив мальчуганом на твой порог,
Я верил, искал, наступал, сражался.
Прости, если сделал не все, что мог,
Прости, если в чем-нибудь ошибался!
Возможно, что, вечно душой горя
И никогда не живя бесстрастно,
Кого-то когда-то обидел зря,
А где-то кого-то простил напрасно.
Но пред тобой никогда, нигде, -
И это, поверь, не пустая фраза!
— Ни в споре, ни в радости, ни в беде
Не погрешил, не схитрил ни разу!
Пусть редко стихи о тебе пишу
И не трублю о тебе в газете
Я каждым дыханьем тебе служу
И каждой строкою тебе служу,
Иначе зачем бы и жил на свете!
И если ты спросишь меня сердечно,
Взглянув на прожитые года:
— Был ты несчастлив? — отвечу: — Да!
— Знал ли ты счастье? — скажу: — Конечно!
А коли спросишь меня сурово:
— Ответь мне: а беды, что ты сносил,
Ради меня пережил бы снова?
— Да! — я скажу тебе. — Пережил!
— Да! — я отвечу. — Ведь если взять
Ради тебя даже злей напасти,
Без тени рисовки могу сказать:
Это одно уже будет счастьем!
Когда же ты скажешь мне в третий раз:
— Ответь без всякого колебанья:
Какую просьбу или желанье
Хотел бы ты высказать в смертный час? —
И я отвечу: — В грядущей мгле
Скажи поколеньям иного века:
Пусть никогда человек в человека
Ни разу не выстрелит на земле!
Прошу: словно в пору мальчишьих лет,
Коснись меня доброй своей рукою.
Нет, нет, я не плачу… Ну что ты, нет…
Просто я счастлив, что я с тобою…
Еще передай, разговор итожа,
Тем, кто потом в эту жизнь придут,
Пусть так они тебя берегут,
Как я. Даже лучше, чем я, быть может.
Пускай, по-своему жизнь кроя,
Верят тебе они непреложно.
И вот последняя просьба моя?
Пускай они любят тебя, как я,
А больше любить уже невозможно!