Советские стихи про лето - cтраница 4

Найдено стихов - 178

Михаил Светлов

Советские старики

Ольге БерггольцБлиже к следующему столетью,
Даже времени вопреки,
Все же ползаем по планете
Мы — советские старики.Не застрявший в пути калека,
Не начала века старик,
А старик середины века,
Ох, бахвалиться как привык: — Мы построили эти зданья,
Речка счастья от нас течет,
Отдыхающие страданья
Здесь живут на казенный счет.Что сказали врачи — не важно!
Пусть здоровье беречь велят…
Старый мир! Берегись отважных
Нестареющих дьяволят!.. Тихий сумрак опочивален —
Он к рукам нас не приберет…
Но, признаться, весьма печален
Этих возрастов круговорот.Нет! Мы жаловаться не станем,
Но любовь нам не машет вслед —
Уменьшаются с расстояньем
Все косынки ушедших лет.И, прошедшее вспоминая
Все болезненней и острей,
Я не то что прошу, родная,
Я приказываю: не старей! И, по-старчески живописен,
Завяжу я морщин жгуты,
Я надену десятки лысин,
Только будь молодою ты! Неизменно мое решенье,
Громко времени повелю —
Не подвергнется разрушенью,
Что любил я и что люблю! Не нарочно, не по ошибке,
Не в начале и не в конце
Не замерзнет ручей улыбки
На весеннем твоем лице! Кровь нисколько не отстучала,
Я с течением лет узнал
Утверждающее начало,
Отрицающее финал.Как мы людям необходимы!
Как мы каждой душе близки!..
Мы с рожденья непобедимы,
Мы — советские старики!

Михаил Светлов

Басня

Было так — легенды говорят —
Миллиарды лет тому назад:
Гром был мальчиком такого-то села,
Молния девчонкою была.Кто мог знать — когда и почему
Ей сверкать и грохотать ему?
Честь науке — ей дано уменье
Выводить нас из недоуменья.Гром и Молния назначили свиданье
(Дата встречи — тайна мирозданья).
Мир любви пред ним и перед ней,
Только все значительно крупней.Грандиозная сияла высь,
У крылечка мамонты паслись,
Рыбаков артель себе на завтрак
Дружно потрошит ихтиозавра.Грандиозная течет вода,
Грандиозно все, да вот беда:
Соловьи не пели за рекой
(Не было же мелочи такой).Над влюбленными идут века.
Рановато их женить пока…
Сквозь круговорот времен домчась,
Наступил желанный свадьбы час.Пили кто знаком и незнаком,
Гости были явно под хмельком.
Даже тихая обычно зорька
Всех шумней кричит фальцетом: — Горько! Гром сидит задумчиво: как быть?
Может, надо тише говорить?
Молния стесняется — она,
Может, недостаточно скромна? — Пьем за новобрачных! За и за! -
Так возникла первая гроза.Молния блестит, грохочет гром.
Миллиарды лет они вдвоем… Пусть любовь в космическом пространстве
О земном напомнит постоянстве! Дорогая женщина и мать,
Ты сверкай, я буду грохотать!

Михаил Исаковский

В заштатном городе

1В деревянном городе
с крышами зелеными,
Где зимой и летом
улицы глухи,
Девушки читают
не романы — «романы»
И хранят в альбомах
нежные стихи.Украшают волосы
молодыми ветками
И, на восемнадцатом году,
Скромными записками,
томными секретками
Назначают встречи
В городском саду.И, до слов таинственных охочие,
О кудрях мечтая золотых,
После каждой фразы
ставят многоточия
И совсем не ставят
запятых.И в ответ на письма,
на тоску сердечную
И навстречу сумеркам
и тишине
Звякнет мандолиной
сторона Заречная,
Затанцуют звуки
по густой струне.Небеса над линией —
чистые и синие,
В озере за мельницей —
теплая вода.
И стоят над озером,
и бредут по линии,
Где проходят скорые
поезда.Поезда напомнят
светлыми вагонами,
Яркими квадратами
бемского стекла,
Что за километрами
да за перегонами
Есть совсем другие
люди и дела.Там плывут над городом
фонари янтарные,
И похож на музыку рассвет.
И грустят на линии
девушки кустарные,
Девушки заштатные
в восемнадцать лет.2За рекой, за озером,
в переулке Водочном,
Где на окнах ставни,
где сердиты псы,
Коротали зиму
бывший околоточный,
Бывший протодьякон,
бывшие купцы.Собирались вечером
эти люди странные,
Вспоминали
прожитые века,
Обсуждали новости
иностранные
И играли
в русского дурака.Старый протодьякон
открывал движение,
Запускал он карты
в бесконечный рейс.
И садились люди,
и вели сражение,
Соблюдая
пиковый интерес.И купца разделав
целиком и начисто,
Дурость возведя
на высоту,
Слободской продукции
пробовали качество,
Осушая рюмки
на лету.Расходились в полночь…
Тишина на озере,
Тишина на улицах
и морозный хруст.
Высыпали звезды,
словно черви-козыри,
И сияет месяц,
как бубновый туз.

Владимир Маяковский

Работникам стиха и прозы, на лето едущим в колхозы

Что пожелать вам,
         сэр Замятин?
Ваш труд
    заранее занятен.
Критиковать вас
        не берусь,
не нам
   судить
      занятье светское,
но просим
     помнить,
         славя Русь,
что Русь
    — уж десять лет! —
             советская.
Прошу
   Бориса Пильняка
в деревне
     не забыть никак,
что скромный
       русский простолюдин
не ест
   по воскресеньям
           пудинг.
Крестьянам
      в бритенькие губки
не суйте
    зря
      английской трубки.
Не надобно
      крестьянам
            тож
на плечи
    пялить макинтош.
Очередной
     роман
        растя,
деревню осмотрите заново,
чтобы не сделать
        из крестьян
англосаксонского пейзана.

Что пожелать
       Гладкову Ф.?
Гладков романтик,
         а не Леф, —
прочесть,
     что написал пока он,
так все колхозцы
        пьют какао.
Колхозца
     серого
         и сирого
не надо
    идеализировать.
Фантазией
     факты
        пусть не засло̀нятся.
Всмотритесь,
      творя
         фантазии рьяные, —
не только
     бывает
         «пьяное солнце»,
но…
  и крестьяне бывают пьяные.
Никулину —
      рассказов триста!
Но —
   не сюжетьтесь авантюрами,
колхозные авантюристы
пусть не в роман идут,
           а в тюрьмы.

Не частушить весело́
попрошу Доронина,
чтобы не было
       село
в рифмах проворонено.
Нам
  деревню
      не смешной,
с-е-р-и-о-з-н-о-й дай-ка,
чтобы не была
       сплошной
красной балалайкой.

Вам, Третьяков,
        заданье тоньше,
вы —
   убежденный фельетонщик.
Нутром к земле!
        Прижмитесь к бурой!
И так
   зафельетоньте здорово,
чтобы любая
      автодура
вошла бы
     в лоно автодорово.
А в общем,
     писать вам
          за томом том,
товарищи,
     вам
       благодарна и рада,
будто платком,
       газетным листом
машет
   вослед
       «Комсомольская правда».

Белла Ахмадулина

Симону Чиковани

Явиться утром в чистый север сада,
в глубокий день зимы и снегопада,
когда душа свободна и проста,
снегов успокоителен избыток
и пресной льдинки маленький напиток
так развлекает и смешит уста.

Все нужное тебе — в тебе самом, —
подумать, и увидеть, что Симон
идет один к заснеженной ограде.
О, нет, зимой мой ум не так умен,
чтобы поверить и спросить: — Симон,
как это может быть при снегопаде?

И разве ты не вовсе одинаков
с твоей землею, где, навек заплакав
от нежности, все плачет тень моя,
где над Курой, в объятой богом Мцхете,
в садах зимы берут фиалки дети,
их называя именем «Иа»?

И, коль ты здесь, кому теперь видна
пустая площадь в три больших окна
и цирка детский круг кому заметен?
О, дома твоего беспечный храм,
прилив вина и лепета к губам
и пение, что следует за этим!

Меж тем все просто: рядом то и это,
и в наше время от зимы до лета
полгода жизни, лета два часа.
И приникаю я лицом к Симону
все тем же летом, того же зимою,
когда цветам и снегу нет числа.

Пускай же все само собой идет:
сам прилетел по небу самолет,
сам самовар нам чай нальет в стаканы. —
Не будем звать, но сам придет сосед
для добрых восклицаний и бесед,
и голос сам заговорит стихами.

Я говорю себе: твой гость с тобою,
любуйся его милой худобою,
возьми себе, не отпускай домой.
Но уж звонит во мне звонок испуга:
опять нам долго не видать друг друга
в честь разницы меж летом и зимой.

Простились, ничего не говоря.
Я предалась заботам января,
вздохнув во сне легко и сокровенно.
И снова я тоскую поутру.
И в сад иду, и веточку беру,
и на снегу пишу я: Сакартвело.

Евгений Долматовский

Под лепестками вертолета

Под лепестками вертолета
Два друга юности летят,
Связала их одна забота
Лет двадцать пять тому назад.Потом не то чтоб разлучила,
Но жизнь их порознь повела,
От встреч душевных отучила,
Лишила прежнего тепла.А вот в полете этом ближе
И откровенней стали мы.
Внизу вихры полыни рыжей,
Слоноподобные холмы.Мы смотрим вниз и вспоминаем,
Кто сколько знал дорог и трасс:
Чужой землей и отчим краем
Немало помотало нас.Бросало нас в такие дали,
Куда Макар не гнал телят.
Мы воевали, заседали,
Любили получать медали,
Счастливчики на первый взгляд.Друг другу горькие обиды
Не раз без нужды нанесли,
Но сразу все они забыты,
Лишь оторвешься от земли.Ты предлагаешь мне, ровесник:
Хоть в вечных ручках нет чернил,
Давай о нашей жизни песню
На память устно сочиним.Про то, что головы седые,
И сколько жить еще — бог весть.
К «седые» рифма «молодые»
У каждого в запасе есть.Но не выходит ни в какую
Сегодня песня у двоих,
И ты грустишь, и я тоскую,
Что трудно стал даваться стих.А может быть, на самом деле,
За лет, примерно, двадцать пять,
Мы оба так помолодели,
Что в пору только начинать.Дружить, бродить, шуметь охота,
Острить, как прежде, невпопад…
Под лепестками вертолета
Два старых юноши летят.

Белла Ахмадулина

В том времени, где и злодей…

В том времени, где и злодей -
лишь заурядный житель улиц,
как грозно хрупок иудей,
в ком Русь и музыка очнулись.

Вступленье: ломкий силуэт,
повинный в грациозном форсе.
Начало века. Младость лет.
Сырое лето в Гельсингфорсе.

Та — Бог иль барышня? Мольба -
чрез сотни вёрст любви нечеткой.
Любуется! И гений лба
застенчиво завешен чёлкой.

Но век желает пировать!
Измученный, он ждет предлога -
и Петербургу Петроград
оставит лишь предсмертье Блока.

Знал и сказал, что будет знак
и век падет ему на плечи.
Что может он? Он нищ и наг
пред чудом им свершенной речи.

Гортань, затеявшая речь
неслыханную, — так открыта.
Довольно, чтоб ее пресечь,
и меньшего усердья быта.

Ему — особенный почёт,
двоякое злорадство неба:
певец, снабженный кляпом в рот,
и лакомка, лишенный хлеба.

Из мемуаров: "Мандельштам
любил пирожные". Я рада
узнать об этом. Но дышать -
не хочется, да и не надо.

Так значит, пребывать творцом,
за спину заломившим руки,
и безымянным мертвецом
всё ж недостаточно для муки?

И в смерти надо знать беду
той, не утихшей ни однажды,
беспечной, выжившей в аду,
неутолимой детской жажды?

В моём кошмаре, в том раю,
где жив он, где его я прячу,
он сыт! А я его кормлю
огромной сладостью. И плачу.

Самуил Маршак

Послание К.И. Чуковскому

Корней Иванович Чуковский,
Прими привет мой маршаковский.Пять лет, шесть месяцев, три дня
Ты пожил в мире без меня,
А целых семь десятилетий
Мы вместе прожили на свете.Я в первый раз тебя узнал,
Какой-то прочитав журнал,
На берегу столицы невской.
Писал в то время Скабичевский,
Почтенный, скучный, с бородой.
И вдруг явился молодой,
Веселый, буйный, дерзкий критик,
Не прогрессивный паралитик,
Что душит грудою цитат,
Загромождающих трактат,
Не плоских истин проповедник,
А умный, острый собеседник,
Который, книгу разобрав,
Подчас бывает и неправ,
Зато высказывает мысли,
Что не засохли, не прокисли.Лукавый, ласковый и злой,
Одних колол ты похвалой,
Другим готовил хлесткой бранью
Дорогу к новому изданью.Ты строго Чарскую судил.
Но вот родился крокодил,
Задорный, шумный, энергичный, —
Не фрукт изнеженный, тепличный.
И этот лютый крокодил
Всех ангелочков проглотил
В библиотеке детской нашей,
Где часто пахло манной кашей.Мое приветствие прими!
Со всеми нашими детьми
Я кланяюсь тому, чья лира
Воспела звучно Мойдодыра.
С тобой справляют юбилей
И Айболит, и Бармалей,
И очень бойкая старуха
Под кличкой «Муха-Цокотуха».Пусть пригласительный билет
Тебе начислил много лет,
Но, поздравляя с годовщиной,
Не семь десятков с половиной
Тебе я дал бы, друг старинный.Могу я дать тебе — прости! —
От двух, примерно, до пяти…
Итак, будь счастлив и расти!

Константин Симонов

Через двадцать лет

Пожар стихал. Закат был сух.
Всю ночь, как будто так и надо,
Уже не поражая слух,
К нам долетала канонада.

И между сабель и сапог,
До стремени не доставая,
Внизу, как тихий василек,
Бродила девочка чужая.

Где дом ее, что сталось с ней
В ту ночь пожара — мы не знали.
Перегибаясь к ней с коней,
К себе на седла поднимали.

Я говорил ей: «Что с тобой?» —
И вместе с ней в седле качался.
Пожара отсвет голубой
Навек в глазах ее остался.

Она, как маленький зверек,
К косматой бурке прижималась,
И глаза синий уголек
Все догореть не мог, казалось.

* * * * * * * * * * * * * * * * * * * * *

Когда-нибудь в тиши ночной
С черемухой и майской дремой,
У женщины совсем чужой
И всем нам вовсе незнакомой,

Заметив грусть и забытье
Без всякой видимой причины,
Что с нею, спросит у нее
Чужой, не знавший нас, мужчина.

А у нее сверкнет слеза,
И, вздрогнув, словно от удара,
Она поднимет вдруг глаза
С далеким отблеском пожара:

— Не знаю, милый. — А в глазах
Вновь полетят в дорожной пыли
Кавалеристы на конях,
Какими мы когда-то были.

Деревни будут догорать,
И кто-то под ночные трубы
Девчонку будет поднимать
В седло, накрывши буркой грубой.

Константин Симонов

Тыловой госпиталь

Все лето кровь не сохла на руках.
С утра рубили, резали, сшивали.
Не сняв сапог, на куцых тюфяках
Дремали два часа, и то едва ли.

И вдруг пустая тишина палат,
Который день на фронте нет ни стычки.
Все не решались снять с себя халат
И руки спиртом мыли по привычке.

Потом решились, прицепили вдруг
Все лето нам мешавшие наганы.
Ходили в степи слушать, как вокруг
Свистели в желтых травах тарбаганы.

Весь в пене, мотоцикл приткнув к дверям,
Штабной связист привез распоряженье
Отбыть на фронт, в поездку, лекарям —
Пускай посмотрят на поля сраженья.

Вот и они, те дальние холмы,
Где день и ночь дырявили и рвали
Все, что потом с таким терпеньем мы
Обратно, как портные, зашивали.

Как смел он, этот ржавый миномет,
С хромою сошкою, чтоб опираться,
Нам стоить стольких рваных ран в живот,
И стольких жертв, и стольких операций?

Как гальку на прибрежной полосе,
К ногам осколки стали прибивает.
Как много их! Как страшно, если б все…
Но этого, по счастью, не бывает.

Вот здесь в окоп тяжелый залетел,
Осколки с треском разошлись кругами,
Мы только вынимали их из тел,
Мы первый раз их видим под ногами.

Шофер нас вез обратно с ветерком,
И все-таки, вся в ранах и увечьях,
Степь пахла миром, диким чесноком,
Ночным теплом далеких стад овечьих.

Вадим Шефнер

Стены дворов

1Загляну в знакомый двор,
Как в забытый сон.
Я здесь не был с давних пор,
С молодых времен.Над поленницами дров
Вдоль сырой стены
Карты сказочных миров
Запечатлены.Эти стены много лет
На себе хранят
То, о чем забыл проспект
И забыл фасад.Знаки счастья и беды,
Память давних лет —
Детских мячиков следы
И бомбежки след.2Ленинградские дворы,
Сорок первый год,
Холостяцкие пиры,
Скрип ночных ворот.Но взывают рупора,
Поезда трубят —
Не пора ли со двора
В райвоенкомат! Что там плачет у ворот
Девушка одна?
— Верь мне, года не пройдет
Кончится война.Как вернусь я через год —
Выглянь из окна, Мы с победою придем
В этот старый дом,
Патефоны заведем,
Сходим за вином.3Здравствуй, двор, прощай, война.
Сорок пятый год.
Только что же у окна
Девушка не ждет? Чья-то комната во мгле,
И закрыта дверь.Ты ее на всей земле
Не найдешь теперь.Карты сказочных планет
Смотрят со стены, —
Но на них — осколков след,
Клинопись войны.4Старый двор, забытый сон,
Ласточек полет,
На окне магнитофон
Про любовь поет.Над поленницами дров
Бережет стена
Карты призрачных миров,
Ливней письмена.И струится в старый двор
Предвечерний свет…
Всё — как было с давних пор,
Но кого-то нет.Чьих-то легоньких шагов
Затерялся след
У далеких берегов
Сказочных планет.Средь неведомых лугов,
В вечной тишине…
Тени легких облаков
Пляшут на стене.

Наум Коржавин

До всего, чем бывал взволнован

До всего, чем бывал взволнован,
Как пред смертью, мне дела нет.
Оправданья тут никакого:
Возраст зрелости — сорок лет.Обо всем сужу, как обычно,
Но в себя заглянуть боюсь,
Словно стал ко всему безразличным,
А, как прежде, во всё суюсь.Словно впрямь, заглянувши в бездну,
Вдруг я сник, навек удручён,
Словно впрямь, — раз и я исчезну,
Смысла нет на земле ни в чём.Это — я. Хоть и это дико.
Так я жить не умел ни дня.
Видно, возраст, подкравшись тихо,
В эти мысли столкнул меня.И в душе удивленья нету,
Словно в этом — его права,
Словно с каждым бывает это
В сорок лет или в сорок два.Нет, попозже приходит старость,
Да и сил у меня — вполне.
Знать, совсем не её усталость
Прелесть дней заслонила мне.Знать, не возраст — извечный, тихий,
Усмиряющий страсти снег,
А всё то же: твой лик безликий,
Твоя глотка, двадцатый век! А всё то же — теперь до гроба.
Только глотка. Она одна.
Думал: небо, а это — нёбо,
Пасти черная глубина.И в душе ни боли, ни гнева,
Хоть себя и стыдишься сам.
Память знает: за нёбом — небо,
Да ведь больше веришь глазам.И молчит, не противясь даже,
Память, — словно и вправду лжёт…
Ну и ладно! Но давит тяжесть:
Видно, память, и смолкнув, жжёт.Ни к чему оно, жженье это,
Только снова во всё суюсь.
И сужу.- Хоть мне дела нету.
Хоть в себя заглянуть боюсь.

Маргарита Алигер

Наша слава

Я хожу широким шагом,
стукну в дверь, так будет слышно,
крупным почерком пишу.
Приглядел бы ты за мною,
как бы там чего не вышло, -
я, почти что не краснея,
на чужих ребят гляжу.Говорят, что это осень.
Голые чернеют сучья…
Я живу на самом верхнем,
на десятом этаже.
На земле еще спокойно,
ну, а мне уж слышно тучу,
мимо наших светлых окон
дождь проносится уже.Я не знаю, в чем различье
между осенью и летом.
На мое дневное небо
солнце выглянет нет-нет.
Говорят, что это осень.
Ну и что такого в этом,
если мне студеным утром
простучало двадцать лет.О своих больших обидах
говорит и ноет кто-то.
Обошли, мол, вон оттуда,
да не кликнули туда…
Если только будет правда,
будет сила и работа,
то никто меня обидеть
не посмеет никогда.О какой-то странной славе
говорит и ноет кто-то… Мы, страною, по подписке,
строим новый самолет.
Нашей славе быть огромней
великана-самолета;
каждый все, что только может,
нашей славе отдает.Мы проснемся. Будет утро…
Об одном и том же спросим…
Видишь: много я умею,
знаешь: многого хочу.
Побегу по переулку —
в переулке тоже осень,
и меня сырой ладошкой
лист ударит по плечу.Это осень мне сказала:
«Вырастай, живи такою!»
Присягаю ей на верность,
крупным шагом прохожу
по камням и по дорогам… Приглядел бы ты за мною, -
я, почти что не краснея,
на других ребят гляжу.

Александр Твардовский

Большое лето

Большое лето фронтовое
Текло по сторонам шоссе
Густой, дремучею травою,
Уставшей думать о косе.И у шлагбаумов контрольных
Курились мирные дымки,
На грядках силу брал свекольник,
Солдатской слушаясь руки… Но каждый холмик придорожный
И лес, недвижный в стороне,
Безлюдьем, скрытностью тревожной
Напоминали о войне… И тишина была до срока.
А грянул срок — и началось!
И по шоссе пошли потоком
На запад тысячи колес.Пошли — и это означало,
Что впереди, на фронте, вновь
Земля уже дрожмя дрожала
И пылью присыпала кровь… В страду вступило третье лето,
И та смертельная страда,
Своим огнем обняв полсвета,
Грозилась вырваться сюда.Грозилась прянуть вглубь России,
Заполонив ее поля…
И силой встать навстречу силе
Спешили небо и земля.Кустами, лесом, как попало,
К дороге, ходок и тяжел,
Пошел греметь металл стоялый,
Огнем огонь давить пошел.Бензина, масел жаркий запах
Повеял густо в глушь полей.
Войска, войска пошли на запад,
На дальний говор батарей… И тот, кто два горячих лета
У фронтовых видал дорог,
Он новым, нынешним приметам
Душой порадоваться мог.Не тот был строй калужских, брянских,
Сибирских воинов. Не тот
Грузовиков заокеанских
И русских танков добрый ход.Не тот в пути порядок чинный,
И даже выправка не та
У часового, что картинно
Войска приветствовал с поста.И фронта вестница живая,
Вмещая год в короткий час,
Не тот дорога фронтовая
Сегодня в тыл несла рассказ.Оттуда, с рубежей атаки,
Где солнце застил смертный дым,
Куда порой боец не всякий
До места доползал живым; Откуда пыль и гарь на каске
Провез парнишка впереди,
Что руку в толстой перевязке
Держал, как ляльку, на груди.Оттуда лица были строже,
Но день иной и год иной,
И возглас: «Немцы!» — не встревожил
Большой дороги фронтовой.Они прошли неровной, сборной,
Какой-то встрепанной толпой,
Прошли с поспешностью покорной,
Кто как, шагая вразнобой.Гуртом сбиваясь к середине,
Они оттуда шли, с войны.
Колени, локти были в глине
И лица грязные бледны.И было все обыкновенно
На той дороге фронтовой,
И охранял колонну пленных
Немногочисленный конвой.А кто-то воду пил из фляги
И отдувался, молодец.
А кто-то ждал, когда бумаги
Проверит девушка-боец.А там танкист в открытом люке
Стоял, могучее дитя,
И вытирал тряпицей руки,
Зубами белыми блестя.А кто-то, стоя на подножке
Грузовика, что воду брал,
Насчет того, как от бомбежки
Он уцелел, для смеху врал… И третье лето фронтовое
Текло по сторонам шоссе
Глухою, пыльною травою,
Забывшей думать о косе.

Владимир Высоцкий

Вот я вошёл, и дверь прикрыл

Вот я вошёл, и дверь прикрыл,
И показал бумаги,
И так толково объяснил,
Зачем приехал в лагерь!.. Начальник — как уключина:
Скрипит — и ни в какую.
«В кино мне роль поручена, —
Опять ему толкую. —И вот для изучения —
Такое ремесло —
Имею направление.
Дошло теперь?» — «Дошло! Вот это мы приветствуем!
Чтоб было, как с копирки.
Ещё бы вам под следствием
Полгодика в Бутырке, Чтоб ощутить затылочком,
Что чуть не расстреляли,
Потом — по пересылочкам…
Тогда бы вы сыграли!»Внушаю бедолаге я
Настойчиво, с трудом:
«Мне нужно — прямо с лагеря,
Не бывши под судом». —«Да вы ведь знать не знаете,
За что вас осудили.
Права со мной качаете,
А вас ещё не брили». —«Побреют! — рожа сплющена,
Но всё же знать желаю. —
А что уже упущено —
Талантом наверстаю…» —«Да что за околесица? —
Опять он возражать. —
Пять лет в четыре месяца?
Экстерном, так сказать?»Он даже шаркнул мне ногой
(Для секретарши Светы):
«У нас, товарищ дорогой, —
Не университеты.У нас не выйдет с кондачка
Из ничего — конфетка.
Здесь — от звонка и до звонка,
У нас — не пятилетка.Так что давай-ка ты, валяй!..
Какой с артиста толк?
У нас своих — хоть отбавляй, » —
Сказал он и умолк.Я снова вынул пук бумаг,
Ору до хрипа в глотке:
Мол не имеешь права, враг,
Мы здесь не в околотке! Мол, я начальству доложу,
Оно, мол, разберётся!..
Я стервенею, в роль вхожу,
А он, гляжу, — сдаётся.Я в раже, удержа мне нет,
Бумагами трясу:
«Мне некогда сидеть пять лет —
Премьера на носу!»

Илья Сельвинский

Какое в женщине богатство

Читаю Шопенгауэра. Старик,
Грустя, считает женскую природу
Трагической. Философ ошибался:
В нем говорил отец, а не мудрен,
По мне, она скорей философична.Вот будущая мать. Ей восемнадцать.
Девчонка! Но она в себе таит
Историю всей жизни на земле.Сначала пена океана
Пузырится по-виногражьи в ней.
Проходит месяц. (Миллионы лет!)
Из пены этой в жабрах и хвосте
Выплескивается морской конек,
А из него рыбина. Хвост и жабры
Затем растаяли. (Четвертый месяц.)
На рыбе появился рыжий мех
И руки.
Их четыре.
Шимпанзе
Уютно подобрал их под себя
И философски думает во сне,
Быть может, о дальнейших превращеньях.
И вдруг весь мир со звездами, с огнями,
Все двери, потолок, очки в халатах
Низринулись в какую-то слепую,
Бесстыжую, правековую боль.
Вся пена океана, рыбы, звери,
Рыдая и рыча, рвались на волю
Из водяного пузыря. Летели
За эрой эра, за тысячелетьем
Тысячелетие, пока будильник
В дежурке не протренькал шесть часов.И вот девчонке нянюшка подносит
Спеленатый калачик.
Та глядит:
Зачем всё это? Что это?
Но тут
Всемирная горячая волна
Подкатывает к сердцу. И девчонка
Уже смеется материнским смехом:
«Так вот кто жил во мне мильоны лет,
Толкался, недовольничал! Так вот кто!»Уже давно остались позади
Мужские поцелуи. В этой ласке
Звучал всего лишь маленький прелюд
К эпической поэме материнства,
И мы, с каким-то робким ощущеньем
Мужской своей ничтожности, глядим
На эту матерь с куклою-матрешкой,
Шепча невольно каждый про себя:
«Какое в женщине богатство!»

Владимир Высоцкий

Растревожили в логове старое зло

Растревожили в логове старое зло,
Близоруко взглянуло оно на восток.
Вот поднялся шатун и пошёл тяжело —
Как положено зверю, — свиреп и жесток.Так подняли вас в новый крестовый поход,
И крестов намалёвано вдоволь.
Что вам надо в стране, где никто вас не ждёт,
Что ответите будущим вдовам? Так послушай, солдат! Не ходи убивать —
Будешь кровью богат, будешь локти кусать!
За развалины школ, за сиротский приют
Вам осиновый кол меж лопаток вобьют.Будет в школах пять лет недобор, старина, —
Ты отсутствовал долго, прибавил смертей,
А твоя, в те года молодая, жена
Не рожала детей.Неизвестно, получишь ли рыцарский крест,
Но другой — на могилу под Волгой — готов.
Бог не выдаст? Свинья же, быть может, и съест:
Раз крестовый поход — значит много крестов.Только ваши — подобье раздвоенных жал,
Всё враньё — вы пришли без эмоций!
Гроб Господен не здесь — он лежит, где лежал,
И креста на вас нет, крестоносцы.Но, хотя миновало немало веков,
Видно, не убывало у вас дураков!
Вас прогонят, пленят, ну, а если убьют —
Неуютным, солдат, будет вечный приют.Будет в школах пять лет недобор, старина, —
Ты отсутствовал долго, прибавил смертей,
А твоя, в те года молодая, жена
Не рожала детей.Зря колосья и травы вы топчете тут,
Скоро кто-то из вас станет чахлым кустом,
Ваши сбитые наспех кресты прорастут
И настанет покой, только слишком потом.Вы ушли от друзей, от семей, от невест —
Не за пищей птенцам желторотым.
И не нужен железный оплавленный крест
Будет будущим вашим сиротам.Возвращайся назад, чей-то сын и отец!
Убиенный солдат — это только мертвец.
Если выживешь — тысячам свежих могил
Как потом объяснишь, для чего приходил? Будет в школах пять лет недобор, старина, —
Ты отсутствовал долго, прибавил смертей,
А твоя, в те года молодая, жена
Не рожала детей.

Владимир Высоцкий

Любимову в 60 его лет

Ах, как тебе родиться пофартило —
Почти одновременно со страной!
Ты прожил с нею все, что с нею было.
Скажи еще спасибо, что живой.В шестнадцать лет читал ты речь Олеши,
Ты в двадцать встретил год тридцать седьмой.
Теперь «иных уж нет, а те — далече»…
Скажи еще спасибо, что живой! Служил ты под началом полотера.
Скажи, на сердце руку положив,
Ведь знай Лаврентий Палыч — вот умора! —
Кем станешь ты, остался бы ты жив? А нынче — в драках выдублена шкура,
Протравлена до нервов суетой.
Сказал бы Николай Робертыч: «Юра,
Скажи еще спасибо, что живой!»Хоть ты дождался первенца не рано,
Но уберег от раны ножевой.
Твой «Добрый человек из Сезуана»
Живет еще. Спасибо, что живой.Зачем гадать цыгану на ладонях,
Он сам хозяин над своей судьбой.
Скачи, цыган, на «Деревянных конях»,
Гони коней! Спасибо, что живой.«Быть иль не быть?» мы зря не помарали.
Конечно — быть, но только начеку.
Вы помните, конструкции упали? -
Но живы все, спасибо Дупаку.«Марата» нет — его создатель странен,
За «Турандот» Пекин поднимет вой.
Можайся, брат, — твой «Кузькин» трижды ранен,
И все-таки спасибо, что живой.Любовь, Надежда, Зина — тоже штучка! -
Вся труппа на подбор, одна к одной!
И мать их — Софья-Золотая ручка…
Скажи еще спасибо, что живой! Одни в машинах, несмотря на цены, -
Им, пьющим, лучше б транспорт гужевой.
Подумаешь, один упал со сцены —
Скажи еще спасибо, что живой! Не раз, не два грозили снять с работы,
Зажали праздник полувековой…
Тринадцать лет театра, как зачеты —
Один за три. Спасибо, что живой.Что шестьдесят при медицине этой!
Тьфу, тьфу, не сглазить! Даром что седой.
По временам на седину не сетуй,
Скажи еще спасибо, что живой! Позвал Милан, не опасаясь риска, —
И понеслась! (Живем то однова!)…
Теперь — Париж, и близко Сан-Франциско,
И даже — при желании — Москва! Париж к Таганке десять лет пристрастен,
Француз театр путает с тюрьмой.
Не огорчайся, что не едет «Мастер», —
Скажи еще мерси, что он живой! Лиха беда — настырна и глазаста —
Устанет ли кружить над головой?
Тебе когда-то перевалит за сто —
И мы споем: «Спасибо, что живой!»Пей, атаман, — здоровье позволяет,
Пей, куренной, когда-то кошевой!
Таганское казачество желает
Добра тебе! Спасибо, что живой!

Роберт Рождественский

Нелетная погода

Нет погоды над Диксоном.
Есть метель.
Ветер есть.
И снег.
А погоды нет.
Нет погоды над Диксоном третий день.
Третий день подряд мы встречаем рассвет
не в полете,
который нам по душе,
не у солнца, слепящего яростно,
а в гостинице.
На втором этаже.
Надоевшей.
Осточертевшей уже.
Там, где койки стоят в два яруса.
Там, где тихий бортштурман Леша
снисходительно,
полулежа,
на гитаре играет, глядя в окно,
вальс задумчивый
«Домино».
Там, где бродят летчики по этажу,
там, где я тебе это письмо пишу,
там, где без рассуждений почти с утра, -
за три дня,
наверно, в десятый раз, -
начинается «северная» игра —
преферанс.
Там, где дни друг на друга похожи,
там, где нам ни о чем не спорится…
Ждем погоды мы.
Ждем в прихожей
Северного полюса.
Третий день погоды над Диксоном нет.
Третий день… А кажется: двадцать лет!
Будто нам эта жизнь двадцать лет под стать,
двадцать лет, как забыли мы слово: летать! И обидно.
И некого вроде винить.
Телефон в коридоре опять звонит.
Вновь синоптики,
самым святым клянясь,
обещают на завтра
вылет
для нас…
И опять, как в насмешку,
приходит с утра
завтра, слишком похожее
на вчера.
Улететь — дело очень не легкое,
потому что погода —
нелетная.…Самолеты охране поручены.
Самолеты к земле прикручены,
будто очень опасные звери они,
будто вышли уже из доверья они.
Будто могут
плюнуть они на людей!
Вздрогнуть!
Воздух наполнить свистом.
И — туда! Сквозь тучи… Над Диксоном
третий день погоды нет.
Третий день.
Рисковать
приказами запрещено… Тихий штурман Леша
глядит в окно.
Тихий штурман наигрывает «Домино».
Улететь нельзя все равно
ни намеренно,
ни случайно,
ни начальникам,
ни отчаянным —
никому.

Борис Корнилов

Дети

Припоминаю лес, кустарник,
Незабываемый досель,
Увеселенья дней базарных —
Гармонию и карусель.Как ворот у рубахи вышит —
Звездою, гладью и крестом,
Как кони пляшут, кони пышут
И злятся на лугу пустом.Мы бегали с бумажным змеем,
И учит плавать нас река,
Ещё бессильная рука,
И ничего мы не умеем.Ещё страшны пути земные,
Лицо холодное луны,
Ещё для нас часы стенные
Великой мудрости полны.Ещё веселье и забава,
И сенокос, и бороньба,
Но всё же в голову запало,
Что вот — у каждого судьба.Что будет впереди, как в сказке, —
Один индейцем, а другой —
Пиратом в шёлковой повязке,
С простреленной в бою ногой.Так мы растём. Но по-иному
Другие годы говорят:
Лет восемнадцати из дому
Уходим, смелые, подряд.И вот уже под Петербургом
Любуйся тучею сырой,
Довольствуйся одним окурком
Заместо ужина порой.Глотай туман зелёный с дымом
И торопись ко сну скорей,
И радуйся таким любимым
Посылкам наших матерей.А дни идут. Уже не дети,
Прошли три лета, три зимы,
Уже по-новому на свете
Воспринимаем вещи мы.Позабываем бор сосновый,
Реку и золото осин,
И скоро десятифунтовый
У самого родится сын.Он подрастёт, горяч и звонок,
Но где-то есть при свете дня,
Кто говорит, что «мой ребёнок»
Про бородатого меня.Я их письмом не побалую
Про непонятное своё.
Вот так и ходит вкруговую
Моё большое бытиё.Измерен весь земной участок,
И я, волнуясь и скорбя,
Уверен, что и мне не часто
Напишет сын мой про себя.

Михаил Светлов

Потоп

Джэн!
Дорогая!
Ты хмуришь свой крохотный лоб,
Ты задумалась, Джэн,
Не о нашем ли грустном побеге?
Говорят, приближается
Новый потоп,
Нам пора позаботиться
О ковчеге.

Видишь —
Мир заливает водой и огнем,
Приближается ночь,
Неизвестностью черной пугая…
Вот он — Ноев ковчег.
Войдем,
Отдохнем,
Поплывем,
Дорогая!

Нет ни рек, ни озер.
Вся земля —
Как сплошной океан,
И над ней небеса —
Как проклятие…
И как расплата…
Все безмолвно вокруг.
Только глухо стучит барабан,
И орудия бьют
С укрепленного Арарата.

Нас не пустят туда —
Там для избранных
Крепость и дом,
Но и эту твердыню
Десница времен поразила.
Кто-то бросился вниз…
Видишь, Джэн, —
Это новый Содом
Покидают пророки
Финансовой буржуазии.
Детский трупик,
Качаясь,
Синеет на черной волне, —
Это маленький Линдберг,
Плывущий путями потопа.
Он с Гудзона плывет,
Он синеет на черной волне
По затопленным картам
Америки и Европы.

Мир встает перед нами
Пустыней,
Огромной и голой.
Никто не спасется,
И никто не спасет!
Побежденный пространством,
Измученный голубь
Пулеметную ленту,
Зажатую в клюве,
Несет.

Сорок раз…
Сорок дней и ночей…
Сорок лет
Мне исполнилось, Джэн.
Сорок лет…
Я старею.
Ни хлеба…
Ни славы…
Чем помог мне,
Скажи,
Юридический факультет?
Чем поможет закон
Безработному доктору права?

Хоть бы новый потоп
Затопил этот мир в самом деле!
Но холодный Нью-Йорк
Поднимает свои этажи…
Где мы денег достанем
На следующей неделе?
Чем это кончится,
Джэн,
Дорогая,
Скажи!

Михаил Светлов

Граница

Я не знаю, где граница
Между Севером и Югом,
Я не знаю, где граница
Меж товарищем и другом.Мы с тобою шлялись долго,
Бились дружно, жили наспех.
Отвоевывали Волгу,
Лавой двигались на Каспии.И, бывало, кашу сваришь.
(Я — знаток горячей пищи),
Пригласишь тебя:
— Товарищ,
Помоги поесть, дружище! Протекло над нашим домом
Много лет и много дней,
Выросло над нашим домом
Много новых этажей.Это много, это слишком:
Ты опять передо мной —
И дружище, и братишка,
И товарищ дорогой!.. Я не знаю, где граница
Между пламенем и дымом,
Я не знаю, где граница
Меж подругой и любимой. .Мы с тобою лишь недавно
Повстречались — и теперь
Закрываем наши ставни,
Запираем нашу дверь.Сквозь полуночную дрему
Надвигается покой,
Мы вдвоем остались дома,
Мой товарищ дорогой! Я тебе не для причуды
Стих и молодость мою
Вынимаю из-под спуда,
Не жалея, отдаю.Люди злым меня прозвали,
Видишь — я совсем другой,
Дорогая моя Валя,
Мой товарищ дорогой! Есть в районе Шепетовки
Пограничный старый бор —
Только люди
И винтовки,
Только руки
И затвор.
Утро тихо серебрится…
Где, родная, голос твой? На единственной границе
Я бессменный часовой.Скоро ль встретимся — не знаю.
В эти злые времена
Ведь любовь, моя родная, -
Только отпуск для меня.Посмотри:
Сквозь муть ночную
Дым от выстрелов клубится…
Десять дней тебя целую,
Десять лет служу границе… Собираются отряды…
Эй, друзья!
Смелее, братцы!.. Будь же смелой —
Стань же рядом,
Чтобы нам не расставаться!

Владимир Маяковский

Автобусом по Москве

Десять прошло.
       Понимаете?
            Десять!
Как же ж
    поэтам не стараться?
Как
  на театре
       актерам не чудесить?
Как
  не литься
       лавой демонстраций?
Десять лет —
      сразу не минуют.
Десять лет —
      ужасно много!
А мы
  вспоминаем
        любую из минут.
С каждой
     минутой
         шагали в ногу.
Кто не помнит только
переулок
    Орликов?!
В семнадцатом
       из Орликова
выпускали голенькова.
А теперь
    задираю голову мою
на Запад
    и на Восток,
на Север
    и на Юг.
Солнцами
     окон
       сияет Госторг,
Ваня
   и Вася —
иди,
  одевайся!
Полдома
    на Тверской
(Газетного угол).
Всю ночь
     и день-деньской —
сквозь окошки
       вьюга.
Этот дом
    пустой
орал
   на всех:
— Гражданин,
      стой!
Руки вверх! —
Не послушал окрика, —
от тебя —
     мокренько.
Дом —
   теперь:
       огня игра.
Подходи хоть ночью ты!
Тут
  тебе
    телеграф —
сбоку почты.
Влю-
  блен
    весь-
      ма —
вмес-
   то
    пись-
      ма
к милке
    прямо
шли телеграммы.
На Кузнецком
       на мосту,
где дома
    сейчас
       растут, —
помню,
   было:
пала
   кобыла,
а толпа
    над дохлой
голодная
     охала.
А теперь
    магазин
горит
   для разинь.
Ваня
   наряден.
Идет,
   и губа его
вся
  в шоколаде
с фабрики Бабаева.

Вечером
    и поутру,
с трубами
     и без труб —
подымал
    невозможный труд
улиц
  разрушенных
        труп.
Под скромностью
        ложной
           радость не тая,
ору
  с победителями
         голода и тьмы:
— Это —
    я!
Это —
   мы!

Михаил Исаковский

На реке

Сердитой махоркой да тусклым костром
Не скрасить сегодняшний отдых…
У пристани стынет усталый паром,
Качаясь на медленных водах.
Сухая трава и густые пески
Хрустят по отлогому скату.
И месяц, рискуя разбиться в куски,
На берег скользит по канату.В старинных сказаньях и песнях воспет,
Паромщик идет
К шалашу одиноко.
Служил он парому до старости лет,
До белых волос,
До последнего срока.Спокойные руки, испытанный глаз
Повинность несли аккуратно.
И, может быть, многие тысячи раз
Ходил он туда и обратно.А ночью, когда над рекою туман
Клубился,
Похожий на серую вату,
Считал перевозчик и прятал в карман
Тяжелую
Медную плату.И спал в шалаше под мерцанием звезд,
И мирно шуршала
Солома сухая…
Но люди решили, что надобно — мост,
Что нынче эпоха другая.И вот расступилася вдруг тишина,
Рабочих на стройку созвали.
И встали послушно с глубокого дна
Дубовые черные сваи.В любые разливы не дрогнут они, —
Их ставили люди на совесть…
Паром доживает последние дни,
К последнему рейсу готовясь.О нем, о ненужном, забудет народ,
Забудет, и срок этот — близко.
И по мосту месяц на берег скользнет
Без всякого страха и риска.Достав из кармана истертый кисет,
Паромщик садится
На узкую лавку.
И горько ему, что за выслугой лет
Он вместе с паромом
Получит отставку; Что всю свою жизнь разменял на гроши,
Что по ветру годы развеял;
Что строить умел он одни шалаши,
О большем и думать не смея.Ни радости он не видал на веку,
Ни счастье ему не встречалось…
Эх, если бы сызнова жить старику, —
Не так бы оно получалось!

Евгений Евтушенко

Два города

Я, как поезд,
что мечется столько уж лет
между городом Да
и городом Нет.
Мои нервы натянуты,
как провода,
между городом Нет
и городом Да! Все мертво, все запугано в городе Нет.
Он похож на обитый тоской кабинет.
По утрам натирают в нем желчью паркет.
В нем диваны — из фальши, в нем стены —
из бед.
В нем глядит подозрительно каждый портрет.
В нем насупился замкнуто каждый предмет.
Черта с два здесь получишь ты добрый совет,
или, скажем, привет, или белый букет.
Пишмашинки стучат под копирку ответ:
«Нет-нет-нет…
Нет-нет-нет…
нет-нет-нет…»
А когда совершенно погасится свет,
начинают в нем призраки мрачный балет.
Черта с два —
хоть подохни —
получишь билет,
чтоб уехать из черного города Нет… Ну, а в городе Да — жизнь, как песня дрозда.
Этот город без стен, он — подобье гнезда.
С неба просится в руки любая звезда.
Просят губы любые твоих без стыда,
бормоча еле слышно: «А, — все ерунда…» —
и сорвать себя просит, дразня, резеда,
и, мыча, молоко предлагают стада,
и ни в ком подозрения нет ни следа,
и куда ты захочешь, мгновенно туда
унесут поезда, самолеты, суда,
и, журча, как года, чуть лепечет вода:
«Да-да-да…
Да-да-да…
Да-да-да…»
Только скучно, по правде сказать, иногда,
что дается мне столько почти без труда
в разноцветно светящемся городе Да… Пусть уж лучше мечусь
до конца моих лет
между городом Да
и городом Нет!
Пусть уж нервы натянуты,
как провода,
между городом Нет
и городом Да!

Александр Галич

Черновик эпитафии

Худо было мне, люди, худо…
Но едва лишь начну про это,
Люди спрашивают — откуда,
Где подслушано? Кем напето?
Дуралеи спешат смеяться,
Чистоплюи воротят морду…
Как легко мне было сломаться,
И сорваться, и спиться к черту!

Не моя это, вроде, боль,
Так чего ж я кидаюсь в бой?
А вела меня в бой судьба,
Как солдата ведет труба:
Тра-та-та, тра-та-та, тра-та-та,
Тра-та-та!

Сколько раз на меня стучали,
И дивились, что я на воле,
Ну, а если б я гнил в Сучане,
Вам бы легче дышалось, что ли?
И яснее б вам, что ли, было,
Где — по совести, а где — кроме?
И зачем я, как сторож в било,
Сам в себя колочусь до крови?!

И какая, к чертям, судьба?
И какая, к чертям, труба?
Мне б частушкой по струнам, в лет,
Да гитара, как видно, врет:
Трень да брень, трень да брень, трень да брень,
Трень да брень!

А хотелось-то мне в дорогу,
Налегке, при попутном ветре,
Я бы пил молоко, ей-Богу,
Я б в лесу ночевал, поверьте!
И шагал бы, как вольный цыган,
Никого бы нигде не трогал,
Я б во Пскове по-птичьи цыкал,
И округло б на Волге окал,

И частушкой по струнам — в лет,
Да гитара, как видно, врет,
Лишь мучительна и странна,
Все одна дребезжит струна:
Динь да динь, динь да динь, динь да динь,
Динь да динь!

Понимаю, что просьба тщетна,
Поминают — поименитей!
Ну, не тризною, так хоть чем-то,
Хоть всухую, да помяните!
Хоть за то, что я верил в чудо,
И за песни, что пел без склада,
А про то, что мне было худо,
Никогда вспоминать не надо!

И мучительна, и странна,
Все одна дребезжит струна,
И приладиться к ней, ничьей,
Пусть попробует, кто ловчей!

А я не мог!

Эдуард Асадов

Женский секрет

У женщин недолго живут секреты.
Что правда, то правда. Но есть секрет,
Где женщина тверже алмаза. Это:
Сколько женщине лет?!

Она охотней пройдет сквозь пламя
Иль ступит ногою на хрупкий лед,
Скорее в клетку войдет со львами,
Чем возраст свой правильно назовет.

И если задумал бы, может статься,
Даже лукавейший Сатана
В возрасте женщины разобраться,
То плюнул и начал бы заикаться.
Картина была бы всегда одна:

В розовой юности между женщиной
И возрастом разных ее бумаг
Нету ни щелки, ни даже трещины.
Все одинаково: шаг в шаг.

Затем происходит процесс такой
(Нет, нет же! Совсем без ее старания!):
Вдруг появляется «отставание»,
Так сказать, «маленький разнобой»…

Паспорт все так же идет вперед,
А женщину вроде вперед не тянет:
То на год от паспорта отстает,
А то переждет и на два отстанет…

И надо сказать, что в таком пути
Она все больше преуспевает.
И где-то годам уже к тридцати,
Смотришь, трех лет уже не найти,
Ну словно бы ветром их выметает.

И тут, конечно же, не поможет
С любыми цифрами разговор.
Самый дотошнейший ревизор
Умрет, а найти ничего не сможет!

А дальше ни сердце и ни рука
Совсем уж от скупости не страдают.
И вот годам уже к сорока
Целых пять лет, хохотнув слегка,
Загадочным образом исчезают…

Сорок! Таинственная черта.
Тут всякий обычный подсчет кончается,
Ибо какие б ни шли года,
Но только женщине никогда
Больше, чем сорок, не исполняется!

Пусть время куда-то вперед стремится
И паспорт, сутулясь, бредет во тьму,
Женщине все это ни к чему.
Женщине будет всегда «за тридцать»…

И, веруя в вечный пожар весны,
Женщины в битвах не отступают.
«Техника» нынче вокруг такая,
Что ни морщинки, ни седины!

И я никакой не анкетой мерю
У женщин прожитые года.
Бумажки — сущая ерунда,
Я женской душе и поступкам верю.

Женщины долго еще хороши,
В то время как цифры бледнеют раньше.
Паспорт, конечно, намного старше,
Ибо у паспорта нет души!

А если вдруг кто-то, хотя б тайком,
Скажет, что может увянуть женщина,
Плюньте в глаза ему, дайте затрещину
И назовите клеветником!

Эдуард Асадов

Ленинграду

Не ленинградец я по рожденью.
И все же я вправе сказать вполне,
Что я — ленинградец по дымным сраженьям,
По первым окопным стихотвореньям,
По холоду, голоду, по лишеньям,
Короче: по юности, по войне!

В Синявинских топях, в боях подо Мгою,
Где снег был то в пепле, то в бурой крови,
Мы с городом жили одной судьбою,
Словно как родственники, свои.

Было нам всяко: и горько, и сложно.
Мы знали, можно, на кочках скользя,
Сгинуть в болоте, замерзнуть можно,
Свалиться под пулей, отчаяться можно,
Можно и то, и другое можно,
И лишь Ленинграда отдать нельзя!

И я его спас, навсегда, навечно:
Невка, Васильевский, Зимний дворец…
Впрочем, не я, не один, конечно.—
Его заслонил миллион сердец!

И если бы чудом вдруг разделить
На всех бойцов и на всех командиров
Дома и проулки, то, может быть,
Выйдет, что я сумел защитить
Дом. Пусть не дом, пусть одну квартиру.

Товарищ мой, друг ленинградский мой,
Как знать, но, быть может, твоя квартира
Как раз вот и есть та, спасенная мной
От смерти для самого мирного мира!

А значит, я и зимой и летом
В проулке твоем, что шумит листвой,
На улице каждой, в городе этом
Не гость, не турист, а навеки свой.

И, всякий раз сюда приезжая,
Шагнув в толкотню, в городскую зарю,
Я, сердца взволнованный стук унимая,
С горячей нежностью говорю:

— Здравствуй, по-вешнему строг и молод,
Крылья раскинувший над Невой,
Город-красавец, город-герой,
Неповторимый город!

Здравствуйте, врезанные в рассвет
Проспекты, дворцы и мосты висячие,
Здравствуй, память далеких лет,
Здравствуй, юность моя горячая!

Здравствуйте, в парках ночных соловьи
И все, с чем так радостно мне встречаться.
Здравствуйте, дорогие мои,
На всю мою жизнь дорогие мои,
Милые ленинградцы!

Владимир Высоцкий

К 15-летию Театра на Таганке

Пятнадцать лет — не дата, так —
Огрызок, недоедок.
Полтиник — да! И четвертак.
А то — ни так — ни эдак.

Мы выжили пятнадцать лет.
Вы думали слабо, да?
А так как срока выше нет —
Слобода, брат, слобода!

Пятнадцать — это срок, хоть не на нарах.
Кто был безус — тот стал при бороде.
Мы уцелели при больших пожарах,
При Когане, при взрывах и т. д.

Пятнадцать лет назад такое было!..
Кто всплыл, об утонувших не жалей!
Сегодня мы и те, кто у кормила,
Могли б совместно справить юбилей.

Сочится жизнь — коричневая жижа…
Забудут нас, как вымершую чудь,
В тринадцать дали нам глоток Парижа.
Чтобы запоя не было — чуть-чуть.

Мы вновь готовы к творческим альянсам —
Когда же это станут понимать?
Необходимо ехать к итальянцам,
Заслать к ним вслед за Папой — нашу «Мать».

«Везёт — играй!» — кричим наперебой мы.
Есть для себя патрон, когда тупик.
Но кто-то вытряс пулю из обоймы
И из колоды вынул даму пик.

Любимов наш, Боровский, Альфред Шнитке,
На вас ушаты вылиты воды.
Прохладно вам, промокшие до нитки?
Обсохните — и снова за труды.

Достойным уже розданы медали,
По всем статьям — амнистия окрест.
Нам по статье в «Литературке» дали,
Не орден — чуть не ордер на арест.

Тут одного из наших поманили
Туда, куда не ходят поезда,
Но вновь статью большую применили —
И он теперь не едет никуда.

Директоров мы стали экономить,
Беречь и содержать под колпаком, —
Хоть Коган был не полный Каганович,
Но он не стал неполным Дупаком.

Сперва сменили шило мы на мыло,
Но мыло омрачило нам чело,
Тогда Таганка шило возвратила —
И всё теперь идёт, куда и шло.

Даёшь, Таганка, сразу: «Или — или!»
С ножом пристали к горлу — как не дать.
Считают, что невинности лишили…
Пусть думают — зачем разубеждать?

А знать бы всё наверняка и сразу б,
Заранее предчувствовать беду!
Но всё же, сколь ни пробовали на зуб, —
Мы целы на пятнадцатом году.

Талантов — тьма! Созвездие, соцветье…
И многие оправились от ран.
В шестнадцать будет совершеннолетье,
Дадут нам паспорт, может быть, загран.

Всё полосами, всё должно меняться —
Окажемся и в белой полосе!
Нам очень скоро будет восемнадцать —
Получим право голоса, как все.

Мы в двадцать пять — даст бог — сочтём потери,
Напишут дату на кокарде нам,
А дальше можно только к высшей мере,
А если нет — то к высшим орденам.

Придут другие в драме и в балете,
И в опере опять поставят «Мать»…
Но в пятьдесят — в другом тысячелетье —
Мы будем про пятнадцать вспоминать!

У нас сегодня для желудков встряска!
Долой сегодня лишний интеллект!
Так разговляйтесь, потому что Пасха,
И пейте за пятнадцать наших лет!

Пятнадцать лет — не дата, так —
Огрызок, недоедок.
Полтинник — да! И четвертак.
А то — ни так — ни эдак.

А мы живём и не горим,
Хотя в огне нет брода,
Чего хотим, то говорим, —
Слобода, брат, слобода!

Эдуард Асадов

Моей маме

Пускай ты не сражалась на войне,
Но я могу сказать без колебанья:
Что кровь детей, пролитая в огне,
Родителям с сынами наравне
Дает навеки воинское званье!

Ведь нам, в ту пору молодым бойцам,
Быть может, даже до конца не снилось,
Как трудно было из-за нас отцам
И что в сердцах у матерей творилось.

И лишь теперь, мне кажется, родная,
Когда мой сын по возрасту — солдат,
Я, как и ты десятки лет назад,
Все обостренным сердцем принимаю.

И хоть сегодня ни одно окно
От дьявольских разрывов не трясется,
Но за детей тревога все равно
Во все века, наверно, остается.

И скажем прямо (для чего лукавить?!),
Что в бедах и лишеньях грозовых,
Стократ нам легче было бы за них
Под все невзгоды головы подставить!

Да только ни в труде, ни на войне
Сыны в перестраховке не нуждались.
Когда б орлят носили на спине,
Они бы в кур, наверно, превращались!

И я за то тебя благодарю,
Что ты меня сгибаться не учила,
Что с детских лет не тлею, а горю,
И что тогда, в нелегкую зарю,
Сама в поход меня благословила.

И долго-долго средь сплошного грома
Все виделось мне в дальнем далеке,
Как ты платком мне машешь у райкома,
До боли вдруг ссутулившись знакомо
С забытыми гвоздиками в руке.

Да, лишь когда я сам уже отец,
Я до конца, наверно, понимаю
Тот героизм родительских сердец,
Когда они под бури и свинец
Своих детей в дорогу провожают.

Но ты поверь, что в час беды и грома
Я сына у дверей не удержу,
Я сам его с рассветом до райкома,
Как ты меня когда-то, провожу.

И знаю я: ни тяготы, ни войны
Не запугают парня моего.
Ему ты верь и будь всегда спокойна:
Все, что светло горело в нас — достойно
Когда-то вспыхнет в сердце у него!

И пусть судьба, как лист календаря,
У каждого когда-то обрывается.
Дожди бывают на земле не зря:
Пылает зелень, буйствуют моря,
И жизнь, как песня, вечно продолжается!

Вероника Тушнова

Капитаны

Не ведется в доме разговоров
про давно минувшие дела,
желтый снимок — пароход «Суворов»
выцветает в ящике стола.
Попытаюсь все-таки вглядеться
пристальней в туман минувших лет,
увидать далекий город детства,
где родились мой отец и дед.
Утро шло и мглою к горлу липло,
салом шелестело по бортам…
Кашлял продолжительно и хрипло
досиня багровый капитан.
Докурив, в карманы руки прятал
и в белесом мареве зари
всматривался в узенький фарватер
Волги, обмелевшей у Твери.И возникал перед глазами
причал на стынущей воде
и домик в городе Казани,
в Адмиралтейской слободе.
Судьбу бродяжью проклиная,
он ждет — скорей бы ледостав…
Но сам не свой в начале мая,
когда вода растет в кустах
и подступает к трем оконцам
в густых гераневых огнях,
и, ослепленный мир обняв,
весь день роскошествует солнце;
когда прозрачен лед небес,
а лед земной тяжел и порист,
и в синем пламени по пояс
бредет красно-лиловый лес…
Горчащий дух набрякших почек,
колючий, клейкий, спиртовой,
и запах просмоленных бочек
и дегтя… и десятки прочих
тяжеловесною волной
текут с причалов, с неба, с Волги,
туманя кровь, сбивая с ног,
и в мир вторгается свисток —
привычный, хрипловатый, долгий…
Волны медлительный разбег
на камни расстилает пену,
и осточертевают стены,
и дом бросает человек…
С трехлетним черноглазым сыном
стоит на берегу жена…
Даль будто бы растворена,
расплавлена в сиянье синем.
Гремят булыжником ободья
тяжелых кованых телег…
А пароход — как первый снег,
как лебедь в блеске половодья…
Пар вырывается, свистя,
лениво шлепаются плицы…
…Почти полсотни лет спустя
такое утро сыну снится.
Проснувшись, он к рулю идет,
не видя волн беспечной пляски,
и вниз уводит пароход
защитной, пасмурной окраски.
Бегут домишки по пятам,
и, бакен огибая круто,
отцовский домик капитан
как будто видит на минуту.
Но со штурвала своего
потом уже не сводит взгляда,
и на ресницах у него
тяжелый пепел Сталинграда.

Михаил Светлов

Пятнадцать лет спустя

Мы — солидные люди,
Комсомольцы двадцатого года.
Моль уже проедает
Походные наши шинели…
Мы с детства знакомы
С украинской нашей природой,
Мы знаем,
Как выглядит тополь
После дождя и шрапнели. На минуту представьте себе
Вечера близ Диканьки,
И закаты по Гоголю,
И махновца на пьяной тачанке,
Паровозного кладбища
Оледенелые трубы,
И раскрытое настежь
Окно комсомольского клуба… Бригадиры побед,
Мы по праву довольны судьбою,
На других поколеньях
Свои проверяя года.
Не сбавляя паров,
Грохоча биографией боя,
Мы идем в нашу старость,
Как входят в туннель поезда… Давайте вспомним
Все, что нам знакомо.
Давайте снова
Проверять посты
Руководимые
Секретарем губкома,
Украинцем
Огромным и простым.Он вел романтику
Как лошадь,
За собой –
Накормленной,
Оседланной,
Послушной.
Она, пришпоренная,
Мчалась в каждый бой,
Потом покорно
Шла к себе в конюшню.Казармами,
Вокзалами,
Степями
Молодежь
Расставила пикеты,
Благословляема
Четырьмя ветрами
И пятью
Частями света. Так накоплялся
Боевой багаж
Побед,
И поражений,
И подполья,
Так начинался
Комсомольский стаж
Товарищей —
Участников Триполья.Не забудем их,
Лицо в лицо
Видевших и жизнь,
И смерть,
И славу.
Не забудем
Наших мертвецов, —
Мы на это
Не имеем права! Пусть они
Напомнят нам о сроках,
Юность вызывающих на бой,
Пусть они
Пройдут сквозь эти строки,
Жалуясь на раны
И на боль. Вот они
Являются ко мне
В тесных коридорах общежитий.
Я их поведу
По всей стране,
Чтобы показать им.
— Вот! Смотрите! Сколько молодости
У страны!
Сколько свежих
Комсомольских сил!
Этот паренек
Из Чухломы
Нас уже давно опередил. Эта девушка
Из Ленинграда
Первой в цехе
Снижает брак.
Посмотри
На ее бригаду!
Поздоровайся с ней,
Шпиндяк! Это молодость наша встала!
Это брызжет
В десятках глаз
Весь огонь
Твоего запала,
Перемноженный
Сотни раз!.. Дышит время
Воздухом веселым,
И пути широкие легли,
И горит вовсю
Над Комсомолом
Солнце,
Под которым мы росли.

Наум Коржавин

Грустная самопародия

Нелепая песня
Заброшенных лет.
Он любит ее,
А она его — нет.Ты что до сих пор
Дуришь голову мне,
Чувствительный вздор,
Устаревший вполне? Сейчас распевают
С девчоночьих лет:
— Она его любит,
А он ее — нет.Да, он ее Знамя.
Она — его мёд.
Ей хочется замуж.
А он — не берёт.Она бы сумела
Парить и пленять,
Да он не охотник
Глаза поднимать.И дать ему счастье
Не хватит ей сил.
Сам призрачной власти
Ее он лишил… Всё правда. Вот песня
Сегодняшних дней.
Я сам отдаю
Предпочтение ей.Но только забудусь,
И слышу в ответ:
«Он любит ее,
А она его — нет».И сам повторяю,
Хоть это не так.
Хоть с этим не раз
Попадал я впросак.Ах, песня! Молчи,
Не обманывай всех.
Представь, что нашелся
Такой человек.И вот он, поверя
В твой святочный бред,
Всё любит ее,
А она его — нет.Подумай, как трудно
Пришлось бы ему…
Ведь эти пассажи
Ей все — ни к чему.Совсем не по чину
Сия благодать.
Ей тот и мужчина,
Кому наплевать.Она посмеется
Со злостью слепой
Над тем, кто ее
Вознесёт над собойИ встанет с ним рядом,
Мечтая о том,
Как битой собакой
Ей быть при другом.А этот — для страсти
Он, видимо, слаб.
Ведь нет у ней власти,
А он — ее раб.Вот песня. Ты слышишь?
Так шла бы ты прочь.
Потом ты ему
Не сумеешь помочь.А, впрочем, — что песня?
Ее ли вина,
Что в ней не на месте
Ни он, ни она.Что всё это спорит
С подспудной мечтой.
И в тайном разладе
С земной красотой.Но если любовь
Вдруг прорвется на свет,
Вновь: он ее любит.
Она его — нет.Хоть прошлых веков
Свет не вспыхнет опять.
Хоть нет дураков
Так ходить и страдать.Он тоже сумел бы
Уйти от неё.
Но он в ней нашел
Озаренье своё.Но манит, как омут,
Ее глубина,
Чего за собой
И не знает она.Не знает, не видит,
Пускай! Ничего.
Узнает! Увидит!
Глазами его.Есть песня одна
И один только свет:
Он любит ее,
А она его — нет.

Борис Корнилов

Из летних стихов

Всё цвело. Деревья шли по краю
Розовой, пылающей воды;
Я, свою разыскивая кралю,
Кинулся в глубокие сады.
Щеголяя шёлковой обновой,
Шла она. Кругом росла трава.
А над ней — над кралею бубновой —
Разного размера дерева.
Просто куст, осыпанный сиренью,
Золотому дубу не под стать,
Птичьему смешному населенью
Всё равно приказано свистать.
И на дубе тёмном, на огромном,
Тоже на шиповнике густом,
В каждом малом уголке укромном
И под начинающим кустом,
В голубых болотах и долинах
Знай свисти и отдыха не жди,
Но на тонких на ногах, на длинных
Подошли, рассыпались дожди.
Пролетели. Осветило снова
Золотом зелёные края —
Как твоя хорошая обнова,
Лидия весёлая моя?
Полиняла иль не полиняла,
Как не полиняли зеленя, —
Променяла иль не променяла,
Не забыла, милая, меня? Вечером мы ехали на дачу,
Я запел, веселья не тая, —
Может, не на дачу — на удачу, —
Где удача верная моя?
Нас обдуло ветром подогретым
И туманом с медленной воды,
Над твоим торгсиновским беретом
Плавали две белые звезды.
Я промолвил пару слов резонных,
Что тепла по Цельсию вода,
Что цветут в тюльпанах и газонах
Наши областные города,
Что летит особенного вида —
Вырезная — улицей листва,
Что меня порадовала, Лида,
Вся подряд зелёная Москва.
Хорошо — забавно — право слово,
Этим летом красивее я.
Мне понравилась твоя обнова,
Кофточка зелёная твоя.
Ты зашелестела, как осина,
Глазом повела своим большим:
— Это самый лучший… Из Торгсина…
Импортный… Не правда ль? Крепдешин…
Я смолчал. Пахнуло тёплым летом
От листвы, от песен, от воды —
Над твоим торгсиновским беретом
Плавали две белые звезды.
Доплыли до дачи запылённой
И без уважительных причин
Встали там, где над Москвой зелёной
Звёзды всех цветов и величин.Я сегодня вечером — не скрою —
Одинокой птицей просвищу.
Завтра эти звёзды над Москвою
С видимой любовью разыщу.

Агния Барто

Настенька

Едет, едет Настенька
В новенькой коляске,
Открывает ясные,
Новенькие глазки.

Подбегает к Настеньке
Паренек вихрастенький:

— Сговориться с Настей
Вовсе не могу!
Говорю ей: «Здрасте!»,
А она: «Агу».

Настенька не в духе,
К ней пристали мухи.

Мама на скамейке
Охраняет дочь:
— Тут летать не смейте,
Вас прогоним прочь!

Подбегает к Настеньке
Паренек вихрастенький:

— До чего она мала,
С мухой сладить не смогла! —

И, как взрослый,
Он вздыхает: —
Эх, Настасья,
Ничего ты не умеешь,
Вот несчастье!

— Подожди, мы поумнеем, —
Мама отвечала, —
Улыбаться мы умеем.
Разве это мало?
И сегодня мы как раз
Улыбнулись в первый раз!

Соседка Таня, лет пяти,
Спросила: — Можно мне войти?
Пусть Настенька проснется,
Пускай мне улыбнется!

Соседка Нина, лет шести,
Спросила: — Можно мне войти?
Пусть Настенька проснется,
Пускай мне улыбнется!

И Настенька старается —
Лежит и улыбается.

Есть у Насти старший брат,
Ходит он нахмуренный:
Неприятность, говорят,
У команды Юриной.

Футболисты — вот беда! —
Были все освистаны.
Что ж, бывает иногда
Это с футболистами.

Но с досады старший брат
Чуть не лезет на стену.
Только вдруг он кинул взгляд
На коляску Настину.

Важно, лежа на спине,
Тянет ножку Настенька:
Мол, иди скорей ко мне,
У меня — гимнастика.

Мол, гляди — «Агу агу!» —
Улыбаться я могу.
Юра тоже улыбнулся,
Не остался он в долгу.

Непонятно почему,
Стало радостно ему.

Дождик, дождик хлещет в стекла,
Даже в доме темнота.
Ой, как бабушка промокла!
Вышла утром без зонта.

Говорит: — Ну, дело худо,
Мне теперь несдобровать.
Я боюсь: меня простуда
Не свалила бы в кровать.

Ну погода! Ну ненастье!
Но под шум дождя в окне
Спит спокойно внучка Настя,
Улыбается во сне.

Шепчет бабушка: — Откуда
Мне на ум пришла простуда?
Нет, здорова я вполне.

Едет, едет Настенька
В новенькой коляске,
Открывает ясные,
Новенькие глазки.

Подбегает к Настеньке
Паренек вихрастенький,
Просит он: — Настасья,
Улыбнись на счастье!