Я бегу, <…>, бегу, топчу, скользя
По гаревой дорожке, —
Мне есть нельзя,
мне пить нельзя,
Мне спать нельзя —
ни крошки.
А может, как раз я гулять хочу
У Гурьева Тимошки?
Так нет: бегу, бегу, топчу
По гаревой дорожке.
А гвинеец Сэм Брук
Обошёл меня на круг!
А ещё вчера все вокруг
Мне говорили: «Сэм — друг!»
Сэм — наш, говорили, гвинейский друг!
Друг-гвинеец так и прёт —
Всё больше отставание.
Ну, я надеюсь, что придёт
Второе мне дыхание.
Потом я третье за ним ищу,
Потом — четвертое дыханье…
Ну, я на пятом, конечно, сокращу
С гвинейцем расстоянье!
А вообще, тоже мне — хорош друг!
Гляди: обошёл меня на круг!
А ещё вчера все вокруг
Мне говорили: «Сэм — друг!»
Сэм — наш, говорили, гвинейский друг!
Гвоздь программы — марафон,
А градусов — все тридцать,
Но к жаре привыкший он —
Вот он и мастерится.
Я б, между прочим, поглядел бы на него,
Когда бы было минус тридцать!
Ну, а теперь, конечно, — достань его!
Осталось — материться!
Вообще-то, тоже мне — хорош друг!
Гляди, что делает: обошёл на третий круг!
Нужен мне такой друг…
Как его — даже забыл… Сэм Брук!
Сэм — наш гвинейский Брут!
О, где ты запела, откуда взманила,
откуда к жизни зовешь меня…
Склоняюсь перед твоею силой,
Трагедия, матерь живого огня.Огонь, и воду, и медные трубы
(о, медные трубы — прежде всего!)
я прохожу, не сжимая губы,
страшное славя твое торжество.
Не ты ли сама последние годы
по новым кругам вела и вела,
горчайшие в мире волго-донские воды
из пригоршни полной испить дала…
О, не твои ли трубы рыдали
четыре ночи, четыре дня
с пятого марта в Колонном зале
над прахом, при жизни кромсавшим меня…
Не ты ль — чтоб твоим защитникам в лица
я вновь заглянула — меня загнала
в психиатрическую больницу,
и здесь, где горю ночами не спится,
встала в рост, и вновь позвала
на новый круг, и опять за собой,
за нашей совместной народной судьбой.
Веди ж, я знаю — тебе подвластно
все существующее во мне.
Я знаю паденья, позор напрасный,
я слабой бывала, постыдной, ужасной —
я никогда не бывала несчастной
в твоем сокрушающем ложь огне.
Веди ж, открывай, и рубцуй, и радуй!
Прямо в глаза взгляни и скажи:
«Ты погибала взаправду — как надо.
Так подобало. Да будет жизнь!»
Вы мне не поверите и просто не поймёте:
В космосе страшней, чем даже в дантовском аду, —
По пространству-времени мы прём на звездолёте,
Как с горы на собственном заду.
Но от Земли до Беты — восемь дён,
Ну, а до планеты Эпсилон
Не считаем мы, чтоб не сойти с ума.
Вечность и тоска — ох, влипли как!
Наизусть читаем Киплинга,
А кругом — космическая тьма.
На Земле читали в фантастических романах
Про возможность встречи с иноземным существом,
Мы на Земле забыли десять заповедей рваных —
Нам все встречи с ближним нипочём!
Но от Земли до Беты — восемь дён,
Ну, а до планеты Эпсилон
Не считаем мы, чтоб не сойти с ума.
Вечность и тоска — игрушки нам!
Наизусть читаем Пушкина,
А кругом — космическая тьма.
Нам прививки сделаны от слёз и грёз дешёвых,
От дурных болезней и от бешеных зверей —
Нам плевать из космоса на взрывы всех сверхновых:
На Земле бывало веселей!
Но от Земли до Беты — восемь дён,
Ну, а до планеты Эпсилон
Не считаем мы, чтоб не сойти с ума.
Вечность и тоска — ох, влипли как!
Наизусть читаем Киплинга,
А кругом — космическая тьма.
Прежнего земного не увидим небосклона:
Если верить россказням учёных чудаков,
Ведь, когда вернёмся мы, по всем по их законам
На Земле пройдёт семьсот веков!
То-то есть смеяться отчего:
На Земле бояться нечего —
На Земле нет больше тюрем и дворцов!
На Бога уповали, бедного,
Но теперь узнали: нет его —
Ныне, присно и во век веков!
Не заманишь меня на эстрадный концерт,
Ни на западный фильм о ковбоях:
Матч финальный на первенство СССР -
Нам сегодня болеть за обоих!
Так прошу: не будите меня поутру -
Не проснусь по гудку и сирене, -
Я болею давно, а сегодня — помру
На Центральной спортивной арене.
Буду я помирать — вы снесите меня
До агонии и до конвульсий
Через западный сектор, потом на коня -
И несите до паузы в пульсе.
Но прошу: не будите меня на ветру -
Не проснусь как Джульетта на сцене, -
Все равно я сегодня возьму и умру
На Центральной спортивной арене.
Пронесите меня, чтоб никто ни гугу:
Кто-то умер — ну что ж, все в порядке, -
Закопайте меня вы в центральном кругу,
Или нет — во вратарской площадке!
…Да, лежу я в центральном кругу на лугу,
Шлю проклятья Виленеву Пашке, -
Но зато — по мне все футболисты бегут,
Словно раньше по телу мурашки.
Вижу я все развитие быстрых атак,
Уличаю голкипера в фальши, -
Виже все — и теперь не кричу как дурак:
Мол, на мыло судью или дальше…
Так прошу: не будите меня поутру,
Глубже чем на полметра не ройте, -
А не то я вторичною смертью помру -
Будто дважды погибший на фронте.
Стол повернули к свету. Я лежал
Вниз головой, как мясо на весах,
Душа моя на нитке колотилась,
И видел я себя со стороны:
Я без довесков был уравновешен
Базарной жирной гирей.
Это было
Посередине снежного щита,
Щербатого по западному краю,
В кругу незамерзающих болот,
Деревьев с перебитыми ногами
И железнодорожных полустанков
С расколотыми черепами, черных
От снежных шапок, то двойных, а то
Тройных.
В тот день остановилось время,
Не шли часы, и души поездов
По насыпям не пролетали больше
Без фонарей, на серых ластах пара,
И ни вороньих свадеб, ни метелей,
Ни оттепелей не было в том лимбе,
Где я лежал в позоре, в наготе,
В крови своей, вне поля тяготенья
Грядущего.
Но сдвинулся и на оси пошел
По кругу щит слепительного снега,
И низко у меня над головой
Семерка самолетов развернулась,
И марля, как древесная кора,
На теле затвердела, и бежала
Чужая кровь из колбы в жилы мне,
И я дышал, как рыба на песке,
Глотая твердый, слюдяной, земной,
Холодный и благословенный воздух.
Мне губы обметало, и еще
Меня поили с ложки, и еще
Не мог я вспомнить, как меня зовут,
Но ожил у меня на языке
Словарь царя Давида.
А потом
И снег сошел, и ранняя весна
На цыпочки привстала и деревья
Окутала своим платком зеленым.
Ты любишь меня и не любишь его.
Ответь: ну не дико ли это, право,
Что тут у него есть любое право,
А у меня — ну почти ничего?!
Ты любишь меня, а его не любишь.
Прости, если что-то скажу не то,
Ни кто с тобой рядом все время, кто
И нынче, и завтра, и вечно кто?
Что ты ответишь мне, как рассудишь?
Ты любишь меня? Но не странно ль это!
Ведь каждый поступок для нас с тобой —
Это же бой, настоящий бой
С сотнями трудностей и запретов!
Понять? Отчего ж, я могу понять!
Сложно? Согласен, конечно, сложно,
Есть вещи, которых нельзя ломать,
Пусть так, ну, а мучиться вечно можно?!
Молчу, но душою почти кричу:
Ну что они — краткие эти свидания?!
Ведь счастье, я просто понять хочу,
Ужель как сеанс иль визит к врачу:
Пришел, повернулся — и до свидания!
Пылает заревом синева,
Бредут две медведицы: Большая и Малая,
А за окном стихает Москва,
Вечерняя, пестрая, чуть усталая.
Шторы раздерну, вдали — темно.
Как древние мамонты дремлют здания,
А где-то сверкает твое окно
Яркою звездочкой в мироздании.
Ты любишь меня… Но в мильонный раз
Даже себе не подам и вида я,
Что, кажется, остро в душе завидую
Ему, нелюбимому, в этот час.
На кругу, в старинном парке —
Каблуков веселый бой.
И гудит, как улей жаркий,
Ранний полдень над землей.Ранний полдень, летний праздник,
В синем небе — самолет.
Девки, ленты подбирая,
Переходят речку вброд… Я скитаюсь сиротливо.
Я один. Куда итти?..
Без охоты кружку пива
Выпиваю по пути.Все знакомые навстречу.
Не видать тебя одной.
Что ж ты думаешь такое?
Что ж ты делаешь со мной?.. Праздник в сборе. В самом деле,
Полон парк людьми, как дом.
Все дороги опустели
На пятнадцать верст кругом.В отдаленье пыль клубится,
Слышен смех, пугливый крик.
Детвору везет на праздник
Запоздалый грузовик.Ты не едешь, не прощаешь,
Чтоб самой жалеть потом.
Книжку скучную читаешь
В школьном садике пустом.Вижу я твою головку
В беглых тенях от ветвей,
И холстинковое платье,
И загар твой до локтей.И лежишь ты там, девчонка,
С детской хмуростью в бровях.
И в траве твоя гребенка, -
Та, что я искал впотьмах.Не хотите, как хотите,
Оставайтесь там в саду.
Убегает в рожь дорога.
Я по ней один пойду.Я пойду зеленой кромкой
Вдоль дороги. Рожь по грудь.
Ничего. Перехвораю.
Позабуду как-нибудь.Широко в полях и пусто.
Вот по ржи волна прошла…
Так мне славно, так мне грустно
И до слез мне жизнь мила.
Поэты живут. И должны оставаться живыми.
Пусть верит перу жизнь, как истина в черновике.
Поэты в миру оставляют великое имя,
Затем, что у всех на уме — у них на языке.
Но им все трудней быть иконой в размере оклада.
Там, где, судя по паспортам — все по местам.
Дай Бог им пройти семь кругов беспокойного лада
По чистым листам, где до времени — все по устам.
Поэт умывает слова, возводя их в приметы,
Подняв свои полные ведра внимательных глаз.
Несчастная жизнь! Она до смерти любит поэта.
И за семерых отмеряет. И режет — эх, раз, еще раз!
Как вольно им петь. И дышать полной грудью на ладан…
Святая вода на пустом киселе неживой.
Не плачьте, когда семь кругов беспокойного лада
Пойдут по воде над прекрасной шальной головой.
Пусть не ко двору эти ангелы чернорабочие.
Прорвется к перу то, что долго рубить и рубить топорам.
Поэты в миру после строк ставят знак кровоточия.
К ним Бог на порог. Но они верно имут свой срам.
Поэты идут до конца. И не смейте кричать им: — Не надо!
Ведь Бог… Он не врет, разбивая свои зеркала.
И вновь семь кругов беспокойного, звонкого лада
Глядят ему в рот, разбегаясь калибром ствола.
Шатаясь от слез и от счастья смеясь под сурдинку,
Свой вечный допрос они снова выводят к кольцу.
В быту тяжелы. Но однако легки на поминках.
Вот тогда и поймем, что цветы им, конечно, к лицу.
Не верьте концу. Но не ждите иного расклада.
А что там было в пути? Метры, рубли…
Неважно, когда семь кругов беспокойного лада
Позволят идти, наконец, не касаясь земли.
Ну вот, ты — поэт… Еле-еле душа в черном теле.
Ты принял обет сделать выбор, ломая печать.
Мы можем забыть всех, что пели не так, как умели.
Но тех, кто молчал, давайте не будем прощать.
Не жалко распять, для того, чтоб вернуться к Пилату.
Поэта не взять все одно ни тюрьмой, ни сумой.
Короткую жизнь — Семь кругов беспокойного лада —
Поэты идут. И уходят от нас на восьмой.
В землянках, в сумраке ночном,
На память нам придет —
Как мы в дому своем родном
Встречали Новый год; Как собирались заодно
У мирного стола,
Как много было нам дано
И света и тепла; Как за столом, в кругу друзей,
Мы пили в добрый час
За счастье родины своей
И каждого из нас.И кто подумал бы тогда,
Кто б вызнал наперед,
Что неминучая беда
Так скоро нас найдет? Незваный гость вломился в дверь,
Разрушил кров родной.
И вот, друзья, мы здесь теперь —
Наедине с войной.Кругом снега. Метель метет.
Пустынно и темно…
В жестокой схватке этот год
Нам встретить суждено.Он к нам придет не в отчий дом,
Друзья мои, бойцы,
И всё ж его мы с вами ждем
И смотрим на часы.И не в обиде будет он,
Коль встретим так, как есть,
Как нам велит войны закон
И наша с вами честь.Мы встретим в грохоте боев,
Взметающих снега,
И чашу смерти до краев
Наполним для врага.И вместо русского вина —
Так этому и быть! —
Мы эту чашу — всю, до дна —
Врага заставим пить.И Гитлер больше пусть не ждет
Домой солдат своих, —
Да будет сорок третий год
Последним годом их! В лесах, в степях, при свете звезд,
Под небом фронтовым,
Мы поднимаем этот тост
Оружьем боевым.
Объятье — вот занятье и досуг.
В семь дней иссякла маленькая вечность.
Изгиб дороги — и разъятье рук.
Какая глушь вокруг, какая млечность.
Здесь поворот — но здесь не разглядеть
от Паршина к Тарусе поворота.
Стоит в глазах и простоит весь день
все-белизны сплошная поволока.
Даль — в белых нетях, близь — не глубока,
она — белка, а не зрачка виденье.
Что за Окою — тайна, и Ока —
лишь знание о ней иль заблужденье.
Вплотную к зренью поднесен простор,
нет, привнесен, нет втиснут вглубь, под веки,
и там стеснен, как непомерный сон,
смелее яви преуспевший в цвете.
Вход в этот цвет лишь ощупи отверст.
Не рыщу я сокрытого порога.
Какого рода белое окрест,
если оно белее, чем природа?
В открытье — грех заглядывать уму,
пусть ум поможет продвигаться телу
и встречный стопор взору моему
зовет, как все его зовут: метелью.
Сужает круг всё сущее кругом.
Белеют вместе цельность и подробность.
Во впадине под ангельским крылом
вот так бело и так темно, должно быть.
Там упасают выпуклость чела
от разноцветья и непостоянства.
У грешного чела и ремесла
нет сводника лютее, чем пространство.
Оно — влюбленный соглядатай мой.
Вот мучит белизною самодельной,
но и прощает этой белизной
вину моей отлучки семидневной.
Уж если ты себя творишь само,
скажи: в чём смысл? в чём тайное веленье?
Таруса где? где Паршино-село?
Но, скрытное, молчит стихотворенье.
Мне судьба — до последней черты, до креста
Спорить до хрипоты (а за ней — немота),
Убеждать и доказывать с пеной у рта,
Что не то это вовсе, не тот и не та, Что лабазники врут про ошибки Христа,
Что пока ещё в грунт не влежалась плита.
Триста лет под татарами — жизнь ещё та:
Маета трёхсотлетняя и нищета.Но под властью татар жил Иван Калита,
И уж был не один, кто один — против ста.
{Пот} намерений добрых и бунтов тщета,
Пугачёвщина, кровь и опять — нищета… Пусть не враз, пусть сперва не поймут ни черта, —
Повторю даже в образе злого шута.
Но не стоит предмет, да и тема не та:
Суета всех сует — всё равно суета.Только чашу испить — не успеть на бегу,
Даже если разбить — всё равно не могу;
Или выплеснуть в наглую рожу врагу?
Не ломаюсь, не лгу — всё равно не могу; На вертящемся гладком и скользком кругу
Равновесье держу, изгибаюсь в дугу!
Что же с чашею делать?! Разбить — не могу!
Потерплю — и достойного подстерегу.Передам — и не надо держаться в кругу
И в кромешную тьму, и в неясную згу.
Другу передоверивши чашу, сбегу!
Смог ли он её выпить — узнать не смогу.Я с сошедшими с круга пасусь на лугу,
Я о чаше невыпитой — здесь ни гугу,
Никому не скажу, при себе сберегу,
А сказать — и затопчут меня на лугу.Я до рвоты, ребята, за вас хлопочу!
Может, кто-то когда-то поставит свечу
Мне за голый мой нерв, на котором кричу,
И весёлый манер, на котором шучу… Даже если сулят золотую парчу
Или порчу грозят напустить — не хочу!
На ослабленном нерве я не зазвучу —
Я уж свой подтяну, подновлю, подвинчу! Лучше я загуляю, запью, заторчу,
Всё, что ночью кропаю, — в чаду растопчу,
Лучше голову песне своей откручу —
Но не буду скользить, словно пыль по лучу!..Если всё-таки чашу испить мне судьба,
Если музыка с песней не слишком груба,
Если вдруг докажу, даже с пеной у рта, —
Я умру и скажу, что не всё суета!
Я когда-то умру — мы когда-то всегда умираем.
Как бы так угадать, чтоб не сам — чтобы в спину ножом:
Убиенных щадят, отпевают и балуют раем…
Не скажу про живых, а покойников мы бережём.
В грязь ударю лицом, завалюсь покрасивее набок —
И ударит душа на ворованных клячах в галоп!
В дивных райских садах наберу бледно-розовых яблок…
Жаль, сады сторожат и стреляют без промаха в лоб.
Прискакали. Гляжу — пред очами не райское что-то:
Неродящий пустырь и сплошное ничто — беспредел.
И среди ничего возвышались литые ворота,
И огромный этап у ворот на ворота глядел.
Как ржанёт коренной! Я смирил его ласковым словом,
Да репьи из мочал еле выдрал, и гриву заплёл.
Седовласый старик что-то долго возился с засовом —
И кряхтел и ворчал, и не смог отворить — и ушёл.
И огромный этап не издал ни единого стона,
Лишь на корточки вдруг с онемевших колен пересел.
Здесь малина, братва, — оглушило малиновым звоном!
Всё вернулось на круг, и распятый над кругом висел.
И апостол-старик — он над стражей кричал-комиссарил —
Он позвал кой-кого, и затеяли вновь отворять…
Кто-то палкой с винтом, поднатужась, об рельсу ударил —
И как ринулись все в распрекрасную ту благодать!
Я узнал старика по слезам на щеках его дряблых:
Это Пётр-старик — он апостол, а я остолоп.
Вот и кущи-сады, в коих прорва мороженых яблок…
Но сады сторожат и стреляют без промаха в лоб.
Всем нам блага подай, да и много ли требовал я благ?!
Мне — чтоб были друзья, да жена — чтобы пала на гроб,
Ну, а я уж для них наворую бессемечных яблок…
Жаль, сады сторожат и стреляют без промаха в лоб.
В онемевших руках свечи плавились, как в канделябрах,
А тем временем я снова поднял лошадок в галоп.
Я набрал, я натряс этих самых бессемечных яблок —
И за это меня застрелили без промаха в лоб.
И погнал я коней прочь от мест этих гиблых и зяблых,
Кони — головы вверх, но и я закусил удила.
Вдоль обрыва с кнутом по-над пропастью пазуху яблок
Я тебе привезу — ты меня и из рая ждала!
Я мыслить образом привык с ребячьих лет.
Не трогает меня газетный жирный лозунг,
Пока не вспыхнет жизнь сквозь полосы газет
И не запляшет стих под каждой строчкой прозы.Я разумом пойму любой сухой доклад,
Но соль не в этом… Вы меня простите, —
Ведь разум — он всегда немножко бюрократ,
А сердце — милый и растерянный проситель… И чтобы жизнь без промаха творить,
Чтоб труд был радостен, порою очень надо
Пошире дверь для сердца отворить
И написать: «Входите без доклада!»Коль сердца стук по-искреннему част, —
Легко и разуму владеть мотором воли.
Ведь только так растет энтузиаст…
Энтузиаст без сердца — не смешно ли? Я вижу наш большой и радостный Союз,
Такой огромный, что над ним висит полнеба.
Он — как в тумане: честно признаюсь —
Я в тысячной его частичке не был.Но те места, где я в былые дни
Бродил и жил зимой и в полдень летний,
Я вижу так, как будто вот они
Передо мной мелькают в киноленте.Ничтожно мал пунктир моих следов,
Но даже в этом маленьком пунктире
Так много милых сердцу городов,
Людей и дел, неповторимых в мире! Все полно бодростью моей большой страны —
Простор степей, как ожиданье, долгих,
И ветки подмосковной бузины,
Казбека снег и рыбный запах Волги.В ее дыханье — запахи земли
И крепкий ритм осмысленной работы,
И вздох ее колышет корабли
И подымает в воздух самолеты.На целый мир она свой гимн поет,
И звонкий голос никогда не смолкнет —
С улыбкой отирающая пот
Веселая, большая комсомолка! Стихи не кончены… А в окна смотрит ночь.
Вот время чертово — летит быстрее птицы!..
Во сне смеется маленькая дочь:
Хороший сон, веселый сон ей снится.Все спит кругом… И мне бы надо спать,
Но я свой сон за рифмой проворонил
И не сумел ни строчки написать
О будущей войне и обороне.А я ведь обещал. И знают все друзья,
Что я на редкость аккуратный автор…
И ясно-ясно представляю я
Свой труд и путь в уже наставшем «завтра»: Протяжный крик недремлющих гудков.
Проснувшийся большой и дружный город,
Звонки трамваев, гул грузовиков,
И холодок, струящийся за ворот.Редакция… Пожатья крепких рук
И пробной шутки выстрел ощутимый,
Листы газет — и тем огромный круг,
И труд, порой тяжелый, но любимый… Не летчик я, не снайпер, не герой, —
И не сумел сказать про оборону,
Но в миг любой я встать готов горой
За наш Союз.Пусть только тронут!
Сгорели мы по недоразумению:
Он за растрату сел, а я — за Ксению.
У нас любовь была, но мы рассталися,
Она кричала и сопротивлялася.
На нас двоих нагрянула ЧК,
И вот теперь мы оба с ним зэка —
Зэка Васильев и Петров-зэка.
А в лагерях — не жизнь, а темень-тьмущая:
Кругом майданщики, кругом домушники,
Кругом ужасные к нам отношения
И очень странные поползновения.
Ну, а начальству наплевать за что и как,
Мы для начальства — те же самые зэка:
Зэка Васильев и Петров-зэка.
И вот решили мы: бежать нам хочется,
Не то всё это очень плохо кончится —
Нас каждый день мордуют уголовники,
И главный врач зовёт к себе в любовники.
И вот в бега решили мы, ну, а пока
Мы оставалися всё теми же зэка —
Зэка Васильев и Петров-зэка.
Четыре года мы побег готовили —
Харчей три тонны мы наэкономили,
И нам с собою даже дал половничек
Один ужасно милый уголовничек.
И вот ушли мы с ним — в руке рука,
Рукоплескало нашей дерзости зэка —
Зэка Петрову, Васильеву-зэка.
И вот по тундре мы, как сиротиночки,
Не по дороге всё, а по тропиночке,
Куда мы шли — в Москву или в Монголию, —
Он знать не знал, паскуда, я — тем более.
Я доказал ему, что запад — где закат,
Но было поздно: нас зацапала ЧК —
Зэка Петрова, Васильева-зэка.
Потом — приказ про нашего полковника,
Что он поймал двух крупных уголовников.
Ему за нас — и деньги, и два ордена,
А он от радости всё бил по морде нас.
Нам после этого прибавили срока,
И вот теперь мы те же самые зэка —
Зэка Васильев и Петров-зэка.
У «ремесленницы» Зинки
Крепко врезаны пластинки
В каблуки.
Пусть не модные ботинки
У «ремесленницы» Зинки —
У нее в руках коньки!
Ни в кино и ни к подругам
Нынче Зинка не пойдет, —
По катку навстречу вьюгам
Будет мчаться круг за кругом,
Будет звонко резать лед…
Ну, скорее на трамвай —
Не зевай!
Тормоши людской поток.
На каток! На каток!
Барабан, стучи!
Дуйте лучше, трубачи!
Нынче праздник на катке,
В ледяном городке.
Люди, как чаинки в блюдце,
Вкруг катка легко несутся
По дорожке беговой;
Флаги вьются,
Льются,
Бьются
Высоко над головой… У закованной реки
Ждут в теплушке огоньки,
Манит крепкий, синий лед,
Ноги сделались легки…
Поскорей надеть коньки…
Вот!..
— Ой, Петров, я упаду!
Глупый. Ну, куда несется?
Вдруг ремень с ноги сорвется
На ходу?..
Разобьюсь тогда на льду!
Я устала. Стойте! Ну же!
Вон туда, под елку, в тень…
Затяните мне потуже
Мой ремень!..-
Спину гнет Петров дугой.
— Не на этой, на другой!
Вот тюлень!.. Зинке жарко. Часто дышит,
Щеки алы, как заря.
А Петров, поднявшись, пишет
Возле лавки вензеля.
На ходу
Вывел четкую звезду,
А потом быстрей волчка
Букву «Зе» вплетает в «Ка».
Буква «Ка» не без причин:
Звать Петрова — Константин.
Я вышел ростом и лицом —
Спасибо матери с отцом;
С людьми в ладу — не понукал, не помыкал;
Спины не гнул — прямым ходил,
И в ус не дул, и жил как жил,
И голове своей руками помогал…
Бродяжил и пришёл домой
Уже с годами за спиной,
Висят года на мне — ни бросить, ни продать.
Но на начальника попал,
Который бойко вербовал,
И за Урал машины стал перегонять.
Дорога, а в дороге — МАЗ,
Который по уши увяз,
В кабине — тьма, напарник третий час молчит,
Хоть бы кричал, аж зло берёт:
Назад пятьсот,
пятьсот вперёд,
А он зубами «Танец с саблями» стучит!
Мы оба знали про маршрут,
Что этот МАЗ на стройках ждут.
А наше дело — сел, поехал. Ночь, полночь…
Ну надо ж так! Под Новый год!
Назад пятьсот,
пятьсот вперёд!
Сигналим зря — пурга, и некому помочь!
«Глуши мотор, — он говорит, —
Пусть этот МАЗ огнём горит!»
Мол видишь сам — тут больше нечего ловить.
Мол, видишь сам — кругом пятьсот,
И к ночи точно занесёт,
Так заровняет, что не надо хоронить!
Я отвечаю: «Не канючь!»
А он — за гаечный за ключ
И волком смотрит (он вообще бывает крут).
А что ему — кругом пятьсот,
И кто кого переживёт,
Тот и докажет, кто был прав, когда припрут!
Он был мне больше чем родня —
Он ел с ладони у меня,
А тут глядит в глаза — и холодно спине.
А что ему — кругом пятьсот,
И кто там после разберёт,
Что он забыл, кто я ему и кто он мне!
И он ушёл куда-то вбок.
Я отпустил, а сам прилёг,
Мне снился сон про наш «весёлый» наворот.
Что будто вновь — кругом пятьсот,
Ищу я выход из ворот,
Но нет его, есть только вход,
и то не тот.…
Конец простой: пришел тягач,
И там был трос, и там был врач,
И МАЗ попал, куда положено ему.
И он пришёл — трясётся весь…
А там — опять далёкий рейс,
Я зла не помню — я опять его возьму!
Кружится испанская пластинка.
Изогнувшись в тонкую дугу,
Женщина под черною косынкой
Пляшет на вертящемся кругу.
Одержима яростною верой
В то, что он когда-нибудь придет,
Вечные слова «Yo te quiero» *
Пляшущая женщина поет.
В дымной, промерзающей землянке,
Под накатом бревен и земли,
Человек в тулупе и ушанке
Говорит, чтоб снова завели.
У огня, где жарятся консервы,
Греет свои раны он сейчас,
Под Мадридом продырявлен в первый
И под Сталинградом — в пятый раз.
Он глаза устало закрывает,
Он да песня — больше никого…
Он тоскует? Может быть. Кто знает?
Кто спросить посмеет у него?
Проволоку молча прогрызая,
По снегу ползут его полки.
Южная пластинка, замерзая,
Делает последние круги.
Светит догорающая лампа,
Выстрелы да снега синева…
На одной из улочек Дель-Кампо
Если ты сейчас еще жива,
Если бы неведомою силой
Вдруг тебя в землянку залучить,
Где он, тот голубоглазый, милый,
Тот, кого любила ты, спросить?
Ты, подняв опущенные веки,
Не узнала б прежнего, того,
В грузном поседевшем человеке,
В новом, грозном имени его.
Что ж, пора. Поправив автоматы,
Встанут все. Но, подойдя к дверям,
Вдруг он вспомнит и мигнет солдату:
«Ну-ка, заведи вдогонку нам».
Тонкий луч за ним блеснет из двери,
И метель их сразу обовьет.
Но, как прежде, радуясь и веря,
Женщина вослед им запоет.
Потеряв в снегах его из виду,
Пусть она поет еще и ждет:
Генерал упрям, он до Мадрида
Все равно когда-нибудь дойдет.
* «Я тебя люблю» (исп.)
В день, когда мы, поддержкой земли заручась,
По высокой воде, по соленой, своей,
Выйдем в точно назначенный час, -
Море станет укачивать нас,
Словно мать непутевых детей.
Волны будут работать — и в поте лица
Корабельные наши бока иссекут,
Терпеливо машины начнут месяца
Составлять из ритмичных секунд.
А кругом — только водная гладь, — благодать!
И на долгие мили кругом — ни души!..
Оттого морякам тяжело привыкать
Засыпать после качки в уютной тиши.
Наши будни — без праздников, без выходных, -
В море нам и без отдыха хватит помех.
Мы подруг забываем своих:
Им — до нас, нам подчас не до них, -
Да простят они нам этот грех!
Нет, неправда! Вздыхаем о них у кормы
И во сне имена повторяем тайком.
Здесь совсем не за юбкой гоняемся мы,
Не за счастьем, а за косяком.
А кругом — только водная гладь, — благодать!
Ни заборов, ни стен — хоть паши, хоть пляши!..
Оттого морякам тяжело привыкать
Засыпать после качки в уютной тиши.
Говорят, что плывем мы за длинным рублем, -
Кстати, длинных рублей просто так не добыть, -
Но мы в море — за морем плывем,
И еще — за единственным днем,
О котором потом не забыть.
А когда из другой, непохожей весны
Мы к родному причалу придем прямиком, -
Растворятся морские ворота страны
Перед каждым своим моряком.
В море — водная гладь, да еще — благодать!
И вестей — никаких, сколько нам ни пиши…
Оттого морякам тяжело привыкать
Засыпать после качки в уютной тиши.
И опять уплываем, с землей обручась -
С этой самою верной невестой своей, -
Чтоб вернуться в назначенный час,
Как бы там ни баюкало нас
Море — мать непутевых детей.
Вот маяк нам забыл подморгнуть с высоты,
Только пялит глаза — ошалел, обалдел:
Он увидел, что судно встает на винты,
Обороты врубив на предел.
А на пирсе стоять — все равно благодать, -
И качаться на суше, и петь от души.
Нам, вернувшимся, не привыкать привыкать
После громких штормов к долгожданной тиши!
Спят на борту грузовики,
спят
краны.
На палубе танцуют вальс
бахилы,
кеды.
Все на Камчатку едут здесь —
в край
крайний.
Никто не спросит: «Вы куда?» —
лишь:
«Кем вы?»
Вот пожилой мерзлотовед.
Вот
парни —
торговый флот — танцуют лихо:
есть
опыт!
На их рубашках Сингапур,
пляж,
пальмы,
а въелись в кожу рук металл,
соль,
копоть.
От музыки и от воды
плеск,
звоны.
Танцуют музыка и ночь
друг
с другом.
И тихо кружится корабль,
мы,
звезды,
и кружится весь океан
круг
за кругом.
Туманен вальс, туманна ночь,
путь
дымчат.
С зубным врачом танцует
кок
Вася.
И Надя с Мартой из буфета
чуть
дышат —
и очень хочется, как всем,
им
вальса.
Я тоже, тоже человек,
и мне
надо,
что надо всем. Быть одному
мне
мало.
Но не сердитесь на меня
вы,
Надя,
и не сердитесь на меня
вы,
Марта.
Да, я стою, но я танцую!
Я
в роли
довольно странной, правда, я
в ней
часто.
И на плече моем руки
нет
вроде,
и на плече моем рука
есть
чья-то.
Ты далеко, но разве это
так
важно?
Девчата смотрят — улыбнусь
им
бегло.
Стою — и все-таки иду
под плеск
вальса.
С тобой иду! И каждый вальс
твой,
Белла!
С тобой я мало танцевал,
и лишь
выпив,
и получалось-то у нас —
так
слабо.
Но лишь тебя на этот вальс
я
выбрал.
Как горько танцевать с тобой!
Как
сладко!
Курилы за бортом плывут,.
В их складках
снег
вечный.
А там, в Москве, — зеленый парк,
пруд,
лодка.
С тобой катается мой друг,
друг
верный.
Он грустно и красиво врет,
врет
ловко.
Он заикается умело.
Он
молит.
Он так богато врет тебе
и так
бедно!
И ты не знаешь, что вдали,
там,
в море,
с тобой танцую я сейчас
вальс,
Белла.
Памяти Амундсена
Весь дом пенькой проконопачен прочно,
Как корабельное сухое дно,
И в кабинете — круглое нарочно —
На океан прорублено окно.
Тут все кругом привычное, морское,
Такое, чтобы, вставши на причал,
Свой переход к свирепому покою
Хозяин дома реже замечал.
Он стар. Под старость странствия опасны,
Король ему назначил пенсион.
И с королем на этот раз согласны
Его шофер, кухарка, почтальон.
Следят, чтоб ночью угли не потухли,
И сплетничают разным докторам,
И по утрам подогревают туфли,
И пива не дают по вечерам.
Все подвиги его давно известны,
К бессмертной славе он приговорен.
И ни одной душе не интересно,
Что этой славой недоволен он.
Она не стоит одного ночлега
Под спальным, шерстью пахнущим мешком,
Одной щепотки тающего снега,
Одной затяжки крепким табаком.
Ночь напролет камин ревет в столовой,
И, кочергой помешивая в нем,
Хозяин, как орел белоголовый,
Нахохлившись, сидит перед огнем.
По радио всю ночь бюро погоды
Предупреждает, что кругом шторма, —
Пускай в портах швартуют пароходы
И запирают накрепко дома.
В разрядах молний слышимость все глуше,
И вдруг из тыщеверстной темноты
Предсмертный крик: «Спасите наши души!» —
И градусы примерной широты.
В шкафу висят забытые одежды —
Комбинезоны, спальные мешки…
Он никогда бы не подумал прежде,
Что могут так заржаветь все крючки…
Как трудно их застегивать с отвычки!
Дождь бьет по стеклам мокрою листвой,
В резиновый карман — табак и спички,
Револьвер — в задний, компас — в боковой.
Уже с огнем забегали по дому,
Но, заревев и прыгнув из ворот,
Машина по пути к аэродрому
Давно ушла за первый поворот.
В лесу дубы под молнией, как свечи,
Над головой сгибаются, треща,
И дождь, ломаясь на лету о плечи,
Стекает в черный капюшон плаща.
Под осень, накануне ледостава,
Рыбачий бот, уйдя на промысла,
Нашел кусок его бессмертной славы —
Обломок обгоревшего крыла.
Добрым полем, синим лугом,
все опушкою да кругом,
все опушкою-межою мимо ям да по краям
И будь, что будет
Забудь, что будет, отродясь
Я воли не давал ручьям
Да что ты, князь? Да что ты брюхом ищешь грязь?
Рядил в потемки белый свет
Блудил в долгу да красил мятежом
Ой-й-й да перед носом ясный след
И я не смог, не смог ударить в грязь ножом
Да наши песни нам ли выбирать?
Сбылось насквозь.
Да как не ворожить?
Когда мы вместе — нам не страшно умирать.
Когда мы врозь — мне страшно жить.
Целовало меня Лихо только надвое разрезало язык
Намотай на ус
Намотай на ус на волос,
зазвени не в бусы — в голос,
Нить — не жила, не кишка да не рвется, хоть тонка
А приглядись да за Лихом — Лик, за Лихом — Лик.
Все святые пущены с молотка
Да не поднять крыла
Да коли песня зла
Судя по всему, это все по мне
Все по мне,
Да мне мила стрела
Белая каленая в колчане
Наряжу стрелу вороным пером
Да пока не грянул Гром, отпущу
Да стены выверну углом
Провалиться мне на месте, если с места не сойти
Давай, я стану помелом
Садись, лети!
Да ты не бойся раскружить!
Не бойся обороты брать!
Когда мы врозь — не страшно жить.
Когда мы вместе — нам не страшно умирать.
Забудь, что будет
И в ручей мой наудачу брось пятак
Когда мы вместе — все наши вести в том, что есть
Мы можем многое не так
Небеса в решете роса на липовом листе
и все русалки о серебряном хвосте
ведут по кругу нашу честь
Ой да луна не приходит одна
Прикажи — да разом сладим языком в оладиях
А прикажешь языком молоть — молю
Молю о том, что все в твоих ручьях
Пусть будет так!
Пусть будет так!
Пусть будет так, как я люблю!
И в доброй вести не пристало врать
Мой крест — знак действия, чтоб голову сложить
За то, что рано умирать
за то, что очень страшно жить
За то, что рано умирать
За то, что очень нужно жить.
шёл по небу человек
быстро шёл шатался
был как статуя одет
шёл и вдруг остался
ночь бежала ручейком
говорили птички
что погода ни о ком
что они отмычки
но навстречу шло дитя
шевелилось праздно
это было год спустя
это было безобразно
все кусты легли на землю
все кусты сказали внемлю
отвечал в тоске ребёнок
чёрен я и величав
будто Бог моя одежда
слышно музыку гребёнок
в балалайку побренчав
мы кричим умри надежда
николаевна мартынова
а твой муж иван степан
в темноте ночей тюльпан
и среди огня гостинного
но чу! слышно музыка гремит
лампа бедствие стремит
человек находит части
он качается от счастья
видит зеркало несут
как же как же говорит
это окружной сосуд
это входит прокурор
кто мажор, а он минор
но однако не забудьте
что кругом был дикий мрак
быстро ехал на минуте
как уж сказано дурак
у него был хвост волос
вдруг создание открылось
всем увидеть довелось
той букашки быстрокрылость
и судейскую немилость
стал убийца перед ними
и стоял он в синем дыме
и стоял он и рыдал
то налево то направо
то луна, а то дубрава
вот как он страдал
он стоял открывши душу
он гремел обнявши тушу
был одет в роскошну шкуру
был подобен он амуру
вот как он рыдал
сон стоял по праву руку
и держал под мышку скуку
эту новую науку
вот как он страдал
тут привстал один судья
как проворная бадья
и сказал ему: убийца
что рыдаешь что грустишь
ты престол и кровопийца
а кругом стояла тишь
обстановка этой ткани
создалась в Тьму-Таракани
дело было так:
в квартире пошлого скворцова
стоял диван по имени сундук
в окно виднелся день дворцовый
а дальше замок виадук
а за домом был пустырь
вот тут-то в бочке и солился богатырь
но ему надоело сидеть в бочке
из червяков плести веночки
и думать что они цветочки
он вдруг затосковал о точке
он вдруг закуковал о Риме
и поглядите стал он зримей
и очутился и возник
он был мечом он стал родник
хорошо сказал им суд
это верно это так
и разбил бы сей сосуд
даже римлянин спартак
но в теченьи дней иных
на морской смотря залив
видя ласточек стальных
стал бы сей спартак соплив
стал бы он соплив от горя
прыгать в бездну прыгать в море
что же этот богатырь
не уселся в монастырь
помилуйте судьи ответил злодей
поднявши меч и всплакнув
помещик, сказал прокурор: владей
собою. Он думал уснув
что это идёт по дороге не тело
ожесточённо теряя сустав
на небе новое двигалось дело
от пупс перепутствий как свечка устав
а дальше обвиняемый
что сделали вы с ним
ведь вы не невменяемый
ведь вы я вижу серафим
как сказал убийца
как вы отгадали
и фанагорийцы
мигом зарыдали
дальше я как полагалось
лёг на печку и ревел
всё живущее шаталось
револьвер в меня смотрел
да однако не забудьте
что кругом шуршали птички
и летали по каюте
две неважные затычки
ну-с пищит иван степан
мы закончим этот день
я опять в ночи тюльпан
я бросаю в поле тень
я давно себя нашёл
суд ушёл
Один чудак из партии геологов
Сказал мне, вылив грязь из сапога:
«Послал же бог на головы нам олухов!
Откуда нефть — когда кругом тайга? И деньги в прорву!.. Лучше бы на тыщи те
Построить ресторан на берегу.
Вы ничего в Тюмени не отыщете —
В болото вы вгоняете деньгу!»И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее!..
Мол роем землю, но пока у многих мнение,
Что меньше «более» у нас, а больше «менее».А мой рюкзак —
Пустой на треть.
«А с нефтью как?» —
«Да будет нефть!»Давно прошли открытий эпидемии
И с лихорадкой поисков борьба,
И дали заключенье в Академии:
В Тюмени с нефтью «полная труба»! Нет бога нефти здесь — перекочую я,
Раз бога нет — не будет короля!..
Но только вот нутром и носом чую я,
Что подо мной не мёртвая земля! И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее!..
Мне отвечают, что у них такое мнение,
Что меньше «более» у них, а больше «менее».Пустой рюкзак —
Исчезла снедь…
«А с нефтью как?» —
«Да будет нефть!»И нефть пошла! Мы, по болотам рыская,
Не на пол-литру выиграли спор —
Тюмень, Сибирь, земля ханты-мансийская
Сквозила нефтью из открытых пор.Моряк, с которым столько переругано, —
Не помню уж, с какого корабля, —
Всё перепутал и кричал испуганно:
«Земля! Глядите, братики, земля!»И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее,
Мне не поверили, и оставалось мнение,
Что — меньше «более» у нас, а больше «менее»…Но подан знак:
Бурите здесь!
«А с нефтью как?» —
«Да будет нефть!»И бил фонтан и рассыпался искрами,
При свете их я Бога увидал:
По пояс голый, он с двумя канистрами
Холодный душ из нефти принимал.И ожила земля, и помню ночью я
На той земле танцующих людей…
Я счастлив, что, превысив полномочия,
Мы взяли риск — и вскрыли вены ей! Я шлю депеши в центр — из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее,
Что — прочь сомнения, что — есть месторождение,
Что — больше «более» у нас, а меньше «менее»…Так я узнал:
Бог нефти — есть,
И он сказал:
«Да будет нефть!»Депешами не простучался в двери я,
А вот канистры в цель попали, в цвет:
Одну принёс под двери недоверия,
Другую внёс в высокий кабинет.Один чудак из партии геологов
Сказал мне, вылив грязь из сапога:
«Послал же бог на головы нам олухов!
Откуда нефть — когда кругом тайга?»И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее,
Что — прочь сомнения, что — есть месторождение,
Что — больше «более» у нас, а меньше «менее»…Так я узнал:
Бог нефти — есть,
И он сказал:
«Да будет нефть!»
Цирк сияет, словно щит,
Цирк на пальцах верещит,
Цирк на дудке завывает,
Душу в душу ударяет!
С нежным личиком испанки,
И цветами в волосах
Тут девочка, пресветлый ангел,
Виясь, плясала вальс-казак.
Она среди густого пара
Стоит, как белая гагара,
То с гитарой у плеча
Реет, ноги волоча.
То вдруг присвистнет, одинокая,
Совьется маленьким ужом,
И вновь несется, нежно охая, —
Прелестый образ и почти что нагишом!
Но вот одежды беспокойство
Вкруг тела складками легло.
Хотя напрасно!
Членов нежное устройство
На всех впечатление произвело.Толпа встает. Все дышат, как сапожники,
Во рту слюны навар кудрявый.
Иные, даже самые безбожники,
Полны таинственной отравой.
Другие же, суя табак в пустую трубку,
Облизываясь, мысленно целуют ту голубку,
Которая пред ними пролетела.
Пресветлая! Остаться не захотела! Вой всюду в зале тут стоит,
Кромешным духом все полны.
Но музыка опять гремит,
И все опять удивлены.Лошадь белая выходит;
Бледным личиком вертя,
И на ней при всем народе
Сидит полновесное дитя.
Вот, маша руками враз,
Дитя, смеясь, сидит анфас,
И вдруг, взмахнув ноги обмылком,
Дитя сидит к коню затылком.
А конь, как стржник, опустив
Высокий лоб с большим пером,
По кругу носится, спесив,
Поставив ноги под углом.Тут опять всеобщее изумленье,
И похвала, и одобренье,
И, как зверок, кусает зависть
Тех, кто недавно улыбались
Иль равнодушными казались.Мальчишка, тихо хулиганя,
Подружке на ухо шептал:
«Какая тут сегодня баня!»
И девку нежно обнимал.
Она же, к этому привыкнув,
Сидела тихая, не пикнув:
Закон имея естества,
Она желала сватовства.Но вот опять арена скачет,
Ход представленья снова начат.
Два тоненькие мужика
Стоят, сгибаясь у шеста.
Один, ладони поднимая,
На воздух медленно ползет,
То красный шарик выпускает,
То вниз, нарядный, упадет
И товарищу на плечи
Тонкой ножкою встает.
Потом они, смеясь опасно,
Ползут наверх единогласно
И там, обнявшись наугад,
На толстом воздухе стоят.
Они дыханьем укрепляют
Двойного тела равновесье,
Но через миг опять летают,
Себя по воздуху разнеся.Тут опять, восторга полон,
Зал трясется, как кликуша,
И стучит ногами в пол он,
Не щадя чужие уши.
Один старик интеллигентный
Сказал, другому говоря:
«Этот праздник разноцветный
Посещаю я не зря.
Здесь нахожу я греческие игры,
Красоток розовые икры,
Научных замечаю лошадей, —
Это не цирк, а прямо чародей!»
Другой, плешивый, как колено,
Сказал, что это несомненно.На последний страшный номер
Вышла женщина-змея.
Она усердно ползала в соломе,
Ноги в кольца завия.
Проползав несколько минут,
Она совсем лишилась тела.
Кругом служители бегут:
— Где? Где?
Красотка улетела! Тут пошел в народе ужас,
Все свои хватают шапки
И бросаются наружу,
Имея девок полные охапки.
«Воры! Воры!» — все кричали,
Но воры были невидимки;
Они в тот вечер угощали
Своих друзей на Ситном рынке.
Над ними небо было рыто
Веселой руганью двойной,
И жизнь трещала, как корыто,
Летая книзу головой.
Я покинул дом когда-то,
Позвала дорога вдаль.
Не мала была утрата,
Но светла была печаль.
И годами с грустью нежной —
Меж иных любых тревог —
Угол отчий, мир мой прежний
Я в душе моей берег.
Да и не было помехи
Взять и вспомнить наугад
Старый лес, куда в орехи
Я ходил с толпой ребят.
Лес — ни пулей, ни осколком
Не пораненный ничуть,
Не порубленный без толку,
Без порядку как-нибудь;
Не корчеванный фугасом,
Не поваленный огнем,
Хламом гильз, жестянок, касок
Не заваленный кругом;
Блиндажами не изрытый,
Не обкуренный зимой,
Ни своими не обжитый,
Ни чужими под землей.
Милый лес, где я мальчонкой
Плел из веток шалаши,
Где однажды я теленка,
Сбившись с ног, искал в глуши…
Полдень раннего июня
Был в лесу, и каждый лист,
Полный, радостный и юный,
Был горяч, но свеж и чист.
Лист к листу, листом прикрытый,
В сборе лиственном густом
Пересчитанный, промытый
Первым за лето дождем.
И в глуши родной, ветвистой,
И в тиши дневной, лесной
Молодой, густой, смолистый,
Золотой держался зной.
И в спокойной чаще хвойной
У земли мешался он
С муравьиным духом винным
И пьянил, склоняя в сон.
И в истоме птицы смолкли…
Светлой каплею смола
По коре нагретой елки,
Как слеза во сне, текла…
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край недавних детских лет,
Отчий край, ты есть иль нет?
Детства день, до гроба милый,
Детства сон, что сердцу свят,
Как легко все это было
Взять и вспомнить год назад.
Вспомнить разом что придется —
Сонный полдень над водой,
Дворик, стежку до колодца,
Где песочек золотой;
Книгу, читанную в поле,
Кнут, свисающий с плеча,
Лед на речке, глобус в школе
У Ивана Ильича…
Да и не было запрета,
Проездной купив билет,
Вдруг туда приехать летом,
Где ты не был десять лет…
Чтобы с лаской, хоть не детской,
Вновь обнять старуху мать,
Не под проволокой немецкой
Нужно было проползать.
Чтоб со взрослой грустью сладкой
Праздник встречи пережить —
Не украдкой, не с оглядкой
По родным лесам кружить.
Чтоб сердечным разговором
С земляками встретить день —
Не нужда была, как вору,
Под стеною прятать тень…
Мать-земля моя родная,
Сторона моя лесная,
Край, страдающий в плену!
Я приду — лишь дня не знаю,
Но приду, тебя верну.
Не звериным робким следом
Я приду, твой кровный сын, —
Вместе с нашею победой
Я иду, а не один.
Этот час не за горою,
Для меня и для тебя…
А читатель той порою
Скажет:
— Где же про героя?
Это больше про себя.
Про себя? Упрек уместный,
Может быть, меня пресек.
Но давайте скажем честно:
Что ж, а я не человек?
Спорить здесь нужды не вижу,
Сознавайся в чем в другом.
Я ограблен и унижен,
Как и ты, одним врагом.
Я дрожу от боли острой,
Злобы горькой и святой.
Мать, отец, родные сестры
У меня за той чертой.
Я стонать от боли вправе
И кричать с тоски клятой.
То, что я всем сердцем славил
И любил, — за той чертой.
Друг мой, так же не легко мне,
Как тебе с глухой бедой.
То, что я хранил и помнил,
Чем я жил — за той, за той —
За неписаной границей,
Поперек страны самой,
Что горит, горит в зарницах
Вспышек — летом и зимой…
И скажу тебе, не скрою, —
В этой книге, там ли, сям,
То, что молвить бы герою,
Говорю я лично сам.
Я за все кругом в ответе,
И заметь, коль не заметил,
Что и Теркин, мой герой,
За меня гласит порой.
Он земляк мой и, быть может,
Хоть нимало не поэт,
Все же как-нибудь похоже
Размышлял. А нет, ну — нет.
Теркин — дальше. Автор — вслед.
Отдымился бой вчерашний,
Высох пот, металл простыл.
От окопов пахнет пашней,
Летом мирным и простым.
В полверсте, в кустах — противник,
Тут шагам и пядям счет.
Фронт. Война. А вечер дивный
По полям пустым идет.
По следам страды вчерашней,
По немыслимой тропе;
По ничьей, помятой, зряшной
Луговой, густой траве;
По земле, рябой от рытвин,
Рваных ям, воронок, рвов,
Смертным зноем жаркой битвы
Опаленных у краев…
И откуда по пустому
Долетел, донесся звук,
Добрый, давний и знакомый
Звук вечерний. Майский жук!
И ненужной горькой лаской
Растревожил он ребят,
Что в росой покрытых касках
По окопчикам сидят.
И такой тоской родною
Сердце сразу обволок!
Фронт, война. А тут иное:
Выводи коней в ночное,
Торопись на пятачок.
Отпляшись, а там сторонкой
Удаляйся в березняк,
Провожай домой девчонку
Да целуй — не будь дурак,
Налегке иди обратно,
Мать заждалася…
И вдруг —
Вдалеке возник невнятный,
Новый, ноющий, двукратный,
Через миг уже понятный
И томящий душу звук.
Звук тот самый, при котором
В прифронтовой полосе
Поначалу все шоферы
Разбегались от шоссе.
На одной постылой ноте
Ноет, воет, как в трубе.
И бежать при всей охоте
Не положено тебе.
Ты, как гвоздь, на этом взгорке
Вбился в землю. Не тоскуй.
Ведь — согласно поговорке —
Это малый сабантуй…
Ждут, молчат, глядят ребята,
Зубы сжав, чтоб дрожь унять.
И, как водится, оратор
Тут находится под стать.
С удивительной заботой
Подсказать тебе горазд:
— Вот сейчас он с разворота
И начнет. И жизни даст.
Жизни даст!
Со страшным ревом
Самолет ныряет вниз,
И сильнее нету слова
Той команды, что готова
На устах у всех:
— Ложись!..
Смерть есть смерть. Ее прихода
Все мы ждем по старине.
А в какое время года
Легче гибнуть на войне?
Летом солнце греет жарко,
И вступает в полный цвет
Все кругом. И жизни жалко
До зарезу. Летом — нет.
В осень смерть под стать картине,
В сон идет природа вся.
Но в грязи, в окопной глине
Вдруг загнуться? Нет, друзья…
А зимой — земля, как камень,
На два метра глубиной,
Привалит тебя комками —
Нет уж, ну ее — зимой.
А весной, весной… Да где там,
Лучше скажем наперед:
Если горько гибнуть летом,
Если осенью — не мед,
Если в зиму дрожь берет,
То весной, друзья, от этой
Подлой штуки — душу рвет.
И какой ты вдруг покорный
На груди лежишь земной,
Заслонясь от смерти черной
Только собственной спиной.
Ты лежишь ничком, парнишка
Двадцати неполных лет.
Вот сейчас тебе и крышка,
Вот тебя уже и нет.
Ты прижал к вискам ладони,
Ты забыл, забыл, забыл,
Как траву щипали кони,
Что в ночное ты водил.
Смерть грохочет в перепонках,
И далек, далек, далек
Вечер тот и та девчонка,
Что любил ты и берег.
И друзей и близких лица,
Дом родной, сучок в стене…
Нет, боец, ничком молиться
Не годится на войне.
Нет, товарищ, зло и гордо,
Как закон велит бойцу,
Смерть встречай лицом к лицу,
И хотя бы плюнь ей в морду,
Если все пришло к концу…
Ну-ка, что за перемена?
То не шутки — бой идет.
Встал один и бьет с колена
Из винтовки в самолет.
Трехлинейная винтовка
На брезентовом ремне,
Да патроны с той головкой,
Что страшна стальной броне.
Бой неравный, бой короткий.
Самолет чужой, с крестом,
Покачнулся, точно лодка,
Зачерпнувшая бортом.
Накренясь, пошел по кругу,
Кувыркается над лугом, —
Не задерживай — давай,
В землю штопором въезжай!
Сам стрелок глядит с испугом:
Что наделал невзначай.
Скоростной, военный, черный,
Современный, двухмоторный
Самолет — стальная снасть —
Ухнул в землю, завывая,
Шар земной пробить желая
И в Америку попасть.
— Не пробил, старался слабо.
— Видно, место прогадал.
— Кто стрелял? — звонят из штаба.
Кто стрелял, куда попал?
Адъютанты землю роют,
Дышит в трубку генерал.
— Разыскать тотчас героя.
Кто стрелял?
А кто стрелял?
Кто не спрятался в окопчик,
Поминая всех родных,
Кто он — свой среди своих —
Не зенитчик и не летчик,
А герой — не хуже их?
Вот он сам стоит с винтовкой,
Вот поздравили его.
И как будто всем неловко —
Неизвестно отчего.
Виноваты, что ль, отчасти?
И сказал сержант спроста:
— Вот что значит парню счастье,
Глядь — и орден, как с куста!
Не промедливши с ответом,
Парень сдачу подает:
— Не горюй, у немца этот —
Не последний самолет…
С этой шуткой-поговоркой,
Облетевшей батальон,
Перешел в герои Теркин, —
Это был, понятно, он.
Ну, вот:
Жил-был мужик Федот —
«Пустой Живот».
Недаром прозвищем таким он прозывался.
Как черный вол, весь век
Трудился человек,
А всё, как голым был, так голым оставался —
Ни на себе, ни на жене!
Нет к счастью, хоть ты что, для мужика подходу.
Нужда крепчала год от году
И наконец совсем Федотушку к стене
Прижала так — хоть с моста в воду.
Ну, хоть живым ложися в гроб!
«Весна-то… Вёдрышко!.. И этаку погоду
Да прогулять?! — стонал несчастный хлебороб,
Руками стиснув жаркий лоб. —
Святитель Миколай! Мать пресвятая дева,
Избави от лихой беды!»
У мужика зерна не то что для посева,
Но горсти не было давно уж для еды.
Затосковал Федот. Здоровье стало хуже.
Но, явно тая с каждым днем,
Мужик, стянув живот ремнем
Потуже,
Решил говеть. Пока говел —
Не ел,
И отговевши,
Сидел не евши.
«Охти, беда! Охти, беда! —
Кряхтел Федот. — Как быть? И жить-то неохота!»
А через день-другой и след простыл Федота:
Ушел неведомо куда!
Федотиха, в слезах от горя и стыда,
Сама себя кляла и всячески ругала,
Что, дескать, мужа проморгала.
А муж,
Сумев уйти тайком от бабы,
Не разбирая вешних луж,
Чрез ямы, рытвины, ухабы,
По пахоти, по целине
Шагал к неведомой стране, —
Ну, если не к стране, то, скажем, так куда-то,
Где люди, мол, живут и сыто и богато,
Где всё, чего ни спросишь, есть,
Где мужику дадут… поесть!
Худой да легкий с голодовки,
Федот шагал без остановки,
Порой почти бежал бегом,
А как опомнился уж к ночи,
Стал протирать в испуге очи:
Дождь, ветер, а кругом… дремучий лес кругом.
Искать — туда, сюда… Ни признаку дороги.
От устали Федот едва волочит ноги;
Уж мысль была присесть на первый же пенек, —
Ан только в поисках пенька он кинул взглядом,
Ни дать ни взять — избушка рядом.
В окне маячит огонек.
Кой-как нащупав дверь, обитую рогожей,
Федот вошел в избу.
«Здорово, землячок! —
Федота встретил так хозяин-старичок. —
Присядь. Устал, поди, пригожий?
Чай, издалёка держишь путь?»
«Из Голодаевки».
«Деревня мне знакома.
Рад гостю. Раздевайсь».
«Мне малость бы соснуть».
«Располагайся, брат, как дома.
А только что я спать не евши не ложусь.
Ты как на этот счет?»
«Я… что ж? Не откажусь!..»
«Добро. Мой руки-то. Водица у окошка».
«Ну, — думает Федот, — хороший хлебосол:
Зовет за стол,
А на столе, гляди, хотя бы хлеба крошка!»
«Умылся? — между тем хлопочет старичок. —
Теперь садись да знай: молчок!»
А сам залопотал: «А ну-тка, Диво, Диво!
Входи в избушку живо,
Секися да рубися,
В горшок само ложися,
Упарься,
Прижарься,
Взрумянься на огне
И подавайся мне!»
В избу, гагакнувши за дверью,
Вбежало Диво — гусь по перью.
Вздул огонечек гусь в золе,
Сам кипятком себя ошпарил,
В огне как следует поджарил
И очутился на столе.
«Ешь! — говорит старик Федоту. —
Люблю попотчевать гостей.
Ешь, наедайся, брат, в охоту, —
Но только, чур, не трожь костей!»
Упрашивать себя мужик наш не заставил:
Съел гуся начисто, лишь косточки оставил.
Встал, отдувался:
«Ф-фу! Ввек так не едал!»
А дед опять залопотал:
«Ну, кости, кости, собирайтесь
И убирайтесь!»
Глядь, уж и нет костей: как был, и жив и цел,
Гусь со стола слетел.
«Эх! — крякнул тут Федот, увидя штуку эту. —
Цены такому гусю нету!»
— «Не покупал, — сказал старик, — не продаю:
Хорошим людям так даю.
Коль Диво нравится, бери себе на счастье!»
— «Да батюшка ж ты мой! Да благодетель мой!»
На радостях, забыв про ночь и про ненастье,
Федот с подарком под полой,
Что было ног, помчал домой.
Примчал.
«Ну что, жена? Здорова?»
И молвить ей не давши слова,
За стол скорее усадил,
Мясцом гусиным угостил
И Диво жить заставил снова.
Вся охмелевши от мясного,
«Ахти!» — раскрыла баба рот,
Глядит, глазам своим не веря.
Смеется радостно Федот:
«Не голодать уж нам теперя!»Поживши на мясном денька примерно два,
И телом и душой Федот совсем воспрянул.
Вот в лес на третий день ушел он по дрова,
А следом поп во двор к Федотихе нагрянул:
«Слыхали!.. Как же!.. Да!.. Пошла везде молва
Про ваше Диво.
Из-за него-де нерадиво
Блюсти ты стала с мужем пост.
Как?! Я… отец ваш… я… молюсь о вас, пекуся,
А вы — скоромиться?!» Тут, увидавши гуся,
Поп цап его за хвост!
Ан руки-то к хвосту и приросли у бати.
«Постой, отец! Постой!
Ведь гусь-то не простой!»
Помещик, глядь, бежит соседний, сам не свой:
«Вцепился в гуся ты некстати:
Хоть у деревни справься всей, —
Гусь этот — из моих гусей!»
«Сей гусь?!»
«Вот — сей!»
«Врешь! По какому это праву?»
Дав сгоряча тут волю нраву,
Помещик наш отца Варнаву
За бороденку — хвать!
Ан рук уже не оторвать.
«Иван Перфильич! Вы — забавник!»
Где ни возьмися, сам исправник:
«Тут дело ясное вполне:
Принадлежит сей гусь казне!»
«Гусями вы еще не брали!..»
«В казну!»
«В казну! кому б вы врали
Другому, только бы не мне!»
Исправник взвыл:
«Нахал! Вы — грубы!
Я — дворянин, прошу понять!» —
И кулаком нахала в зубы.
Ан кулака уж не отнять.
Кричал помещик, поп, исправник — все охрипли,
На крик охотников других несло, несло…
И все один к другому липли.
Гагакал дивный гусь, а жадных душ число
Росло, росло, росло…
Огромный хвост людей за Дивом
Тянулся по горам, пескам, лесам и нивам.
Весна испортилась, ударил вновь мороз,
А страшный хвост у дивной птицы
Всё рос да рос.
И, бают, вот уж он почти что у столицы.
Событья, стало быть, какие у дверей!
Подумать — обольешься потом.
Чем всё б ни кончилось, но только бы скорей!
Федот! Ну, где Федот?.. Всё дело за Федотом!