Генрих Гейне - стихи про круг

Найдено стихов - 10

Генрих Гейне

Безбрежное море кругом

Безбрежное море кругом
Лежало в вечернем мерцанье.
Вдвоем на утесе крутом
Сидели мы в грусном молчанье.

В туман облекались струи́,
И чайка над нами порхала.
Ты бледные руки свои
Слезами любви орошала.

Безмолвно колени склоня,
К рукам твоим тихо устами
Припал я, и с них ты меня
Поила своими слезами.

С того безотрадного дня
Я высох и сердце изныло…
Слезами своими меня,
Несчастная, ты отравила!

Генрих Гейне

Жил рыцарь на свете, угрюм, молчалив

Жил рыцарь на свете, угрюм, молчалив,
С лицом поблекшим и впалым;
Ходил он шатаясь, глаза опустив,
Мечтам предаваясь вялым.
Он был неловок, суров, нелюдим,
Цветы и красотки смеялись над ним,
Когда брел он шагом усталым.

Он дома сиживал в уголке,
Боясь любопытного взора.
Он руки тогда простирал в тоске,
Ни с кем не вел разговора.
Когда ж наступала ночная пора,
Там слышалось странное пенье, игра,
И у двери дрожали затворы.

И милая входит в его уголок
В одежде, как волны, пенной,
Цветет, горит, словно вся — цветок,
Сверкает покров драгоценный.
И золотом кудри спадают вдоль плеч,
И взоры блещут, и сладостна речь —
В обятьях рыцарь блаженный.

Рукою ее обвивает он,
Недвижный, теперь пламенеет;
И бледный сновидец от сна пробужден,
И робкое сердце смелеет.
Она, забавляясь лукавой игрой,
Тихонько покрыла его с головой
Покрывалом снега белее.

И рыцарь в подводном дворце голубом,
Он замкнут в волшебном круге.
Он смотрит на блеск и на пышность кругом
И слепнет в невольном испуге.
В руках его держит русалка своих,
Русалка — невеста, а рыцарь — жених,
На цитрах играют подруги.

Поют и играют; и множество пар
В неистовом танце кружатся,
И смертный обемлет рыцаря жар,
Спешит он к милой прижаться.

Тут гаснет вдруг ослепительный свет,
Сидит в одиночестве рыцарь-поэт
В каморке своей угрюмой.

Генрих Гейне

Был некогда рыцарь, печальный, немой

Был некогда рыцарь, печальный, немой,
Весь бледный, с худыми щеками,
Шатаясь, бродил он, как будто шальной,
Обятый какими-то снами.
И был он так вял и неловок во всем;
Цветы и девицы смеялись кругом,
Когда проходил он полями.

Но чаще, забившись в свой угол, вздыхал,
Чуждался взора людского,
И руки куда-то с тоской простирал,
Но тихо, без звука, без слова;
И так дожидался полуночи он;
Тогда раздавались вдруг пенье и звон,
И стук перед дверью дубовой.

И дева являлась пред ним; как волна,
Шумело ея одеянье;
Цвела и алела, как роза, она
И вдаль разсыпала сиянье;
Стройна и воздушна, в кудрях золотых,
Привет и победа в очах голубых —
И оба сливались в лобзанье.

И вдруг перемена свершалася в нем:
Неловкость его исчезала,

И делался смел, и пылал он огнем,
И краска в лице выступала.
А дева, играя, шутила над ним
И тихо блестящим вуалем своим
Его с головой покрывала.

И вот, под водой, во дворце голубом
Кристальном, мой рыцарь гуляет.
И роскошь, и блеск, и сиянье кругом
Чаруют и взор ослепляют;
И жмет его никса в обятьях своих,
И никса невеста, и рыцарь жених,
И девы на цитре играют.

Играют оне и поют, и толпой
Танцующих пары летают,
И рыцарь в восторге; он сильной рукой
Подругу свою обнимает…
Вдруг свечи потухли, и за́мка уж нет —
И снова в углу своем рыцарь-поэт
Сидит и печально вздыхает.

Генрих Гейне

Валтасар

Полночный час уж наступал;
Весь Вавилон во мраке спал.

Дворец один сиял в огнях,
И шум не молк в его стенах.

Чертог царя горел как жар:
В нем пировал царь Валтасар,

И чаши обходили круг
Сиявших златом царских слуг.

Шел говор: смел в хмелю холоп;
Разглаживался царский лоб,

И сам он жадно пил вино.
Огнем вливалось в кровь оно.

Хвастливый дух в нем рос. Он пил
И дерзко божество хулил.

И чем наглей была хула,
Тем громче рабская хвала.

Сверкнувши взором, царь зовет
Раба и в храм Еговы шлет,

И раб несет к ногам царя
Златую утварь с алтаря.

И царь схватил святой сосуд.
«Вина!» Вино до края льют.

Его до дна он осушил
И с пеной у рта возгласил:

«Во прах, Егова, твой алтарь!
Я в Вавилоне бог и царь!»

Лишь с уст сорвался дерзкий клик,
Вдруг трепет в грудь царя проник.

Кругом угас немолчный смех,
И страх и холод обнял всех.

В глуби чертога на стене
Рука явилась — вся в огне…

И пишет, пишет. Под перстом
Слова текут живым огнем.

Взор у царя и туп и дик,
Дрожат колени, бледен лик.

И нем, недвижим пышный круг
Блестящих златом царских слуг.

Призвали магов; но не мог
Никто прочесть горящих строк.

В ту ночь, как теплилась заря,
Рабы зарезали царя.

Генрих Гейне

Уж солнца круг, краснея и пылая

Уж солнца круг, краснея и пылая,
К земле спускался, и в пурпурном свете
Цветы, деревья и поток далекий
Безмолвно и недвижимо стояли.
«Смотри, смотри! — воскликнула Мария, —
Как плавает то золотое око
В волнах лазурных!» — «Тише, бедный друг!» —
Сказал я ей — и чудное движенье
Увидел я в дрожащем полусвете.
Там образы туманные вставали,
Сплетаясь бледными, прозрачными руками;
С тоскою нежною глядели там фиалки,
И лилия над лилией склонялась;
И розы, и гвоздики трепетали
И пламенели в жарком наслажденье;
Цветы все плавали в блаженном аромате
И слезы тихого восторга проливали,
И восклицали все: любовь, любовь!
Порхали бабочки, и песню эльфов
Жужжали тонко светлые жуки.
Вечерний ветер шелестел, шумели
Дубы, и заливался соловей.
И в этом шуме, шепоте и пенье
Беззвучно, холодно и тускло раздавалась
Речь дикая моей подруги бедной:
«Я знаю, что творится по ночам
Там в замке — этот длинный призрак
Не зол — он кланяется только и кивает
На все, что ни скажи ему, — тот синий —
Он ангел! но зато вот этот красный,
С мечом блестящим, — твой смертельный враг».
И много странных и чудесных слов
Спешила насказать она и села,
Усталая, на мшистую скамью,
Под старым, широковетвистым дубом.

И там сидели мы, задумчиво и тихо,
Смотрели друг на друга, и печаль
В нас все сильнее становилась.
Предсмертным вздохом шелестел нам дуб,
И соловей мучительно так пел,
Но красные лучи прошли сквозь листья,
Марии бледный облик озарили
И очи неподвижные зажгли,
И прежним сладким голосом сказала
Она мне: «Как ты знал, что я несчастна?
В твоих стихах об этом я прочла».

Мороз сжал сердце мне, я ужаснулся
Безумью моему, перед которым
Грядущее явилося так ясно.
Мой мозг сотрясся, вдруг все потемнело,
И в ужасе я пробудился.

Генрих Гейне

Средь тихой ночи, в сладком сне

Средь тихой ночи, в сладком сне
Явилась милая ко мне;
В глухую ночь, в свой скромный дом
Ее привлек я волшебством.

Он здесь, мой образ неземной,
С улыбкой кроткой предо мной,
Забилось сердце у меня,
И говорю ей страстно я:

«Всю жизнь, всю молодость свою
Тебе охотно отдаю,
Но этой ночью до зари
Любви блаженство мне дари».

Она с загадочной тоской,
С любовью, с нежностью такой,
Сказала: «О, отдай ты мне
Блаженство в горней стороне!»

«Всю жизнь, кровь юную свою
Тебе охотно отдаю;
Но, милый ангел, не отдам,
Я своего блаженства там».

Красы чарующей полна,
Еще нежней глядит она
И шепчет: «О, отдай ты мне
Блаженство в горней стороне!»

Я воспален; в душе моей
Пылают тысячи огней;
И сердце жгут ея слова…
Мне тяжко, я дышу едва.

В сияньи славы золотом,
Летают ангелы кругом;
Но из земли кобольдов рой
Явился бешеной толпой.

Кобольды, мрачные, как ночь,
Их отогнали скоро прочь,

Но и кобольдов черный рой
Исчез, сокрытый серой мглой.

Я весь от страсти замирал,
В обятьях милую сжимал;
Она, как лань прильнув ко мне,
Рыдала горько в тишине.

Причину знаю этих слез,
Ищу устами губок-роз…
«Потоки слез останови,
Отдайся, друг, моей любви!»

«Отдайся вся моей любви…»
Но лед я чувствую в крови,
Пол под ногами задрожал,
И разверзается провал.

Из недр земли, как мрак черны,
Выходят слуги сатаны.
Бледнеет милая моя…
Из рук ее теряю я.

Пленен я черною толпой;
Все скачет в пляске круговой,
Со всех сторон меня теснит
И резким хохотом звучит.

Теснее, все тесней их круг;
И страшный хор поет вокруг:
«Раз отдал душу ты бесам —
Принадлежишь навеки нам!»

Генрих Гейне

Зловещий грезился мне сон

Зловещий грезился мне сон…
И люб, и страшен был мне он;
И долго образами сна
Душа, смутясь, была полна.

В цветущем — снилось мне — саду
Аллеей пышной я иду.
Головки нежныя клоня,
Цветы приветствуют меня.

Веселых пташек голоса
Поют любовь; а небеса
Горят, и льют румяный свет
На каждый лист, на каждый цвет.

Из трав курится аромат;
Теплом и негой дышит сад…
И все сияет, все цветет,
Все светлой радостью живет.

В цветах и в зелени кругом,
В саду был светлый водоем.
Склонялась девушка над ним
И что-то мыла. Неземным

В ней было все: и стан, и взгляд,
И рост, и поступь, и наряд.
Мне показалася она
И незнакома, и родна.

Она и моет, и поет —
И песнью за̀ сердце берет:
«Ты плещи, волна, плещи!
Холст мой белый полощи!»

К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И здесь зачем, и моешь что̀?»

Она в ответ мне: «Будь готов!
Я мою в гроб тебе покров.»
И только молвила — как дым
Исчезло все. — Я недвижим

Стою в лесу. Дремучий лес
Касался, кажется, небес
Верхами темными дубов;
Он был и мрачен и суров.

Смущался слух, томился взор…
Но — чу! вдали стучит топор.
Бегу заросшею тропой —
И вот поляна предо мной.

Могучий дуб на ней стоит —
И та же девушка под ним;
В руках топор… И дуб трещит,
Прощаясь с корнем вековым.

Она и рубит, и поет —
И песнью за̀ сердце берет:
«Ты руби, мой топорок!
Наруби ты мне досок!»

К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И рубишь дерево на что́?»

Она в ответ мне: «Близок срок!
Тебе на гроб рублю досок.»
И только молвила — как дым
Исчезло все. — Тоской томим,

Гляжу — чернеет степь кругом,
Как опаленная огнем,
Мертва, безплодна… Я не знал,
Что ждет меня; но весь дрожал.

Иду… Как облачный туман,
Мелькнул вдали мне чей-то стан.
Я подбежал… Опять она!
Стоит, печальна и бледна,

С тяжелым заступом в руках —
И роет им. Могильный страх
Меня обял. О, как она
Была прекрасна и страшна!

Она и роет и поет —
И скорбной песнью сердце рвет:
«Заступ, заступ! глубже рой:
Надо в сажень глубиной!»

К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И здесь зачем, и роешь что́?»

Она в ответ мне: «Для тебя
Могилу рою.» — Ныла грудь,
И содрогаясь и скорбя;
Но мне хотелось заглянуть

В свою могилу. — Я взглянул…
В ушах раздался страшный гул,
В очах померкло… Я скатился
В могильный мрак — и пробудился.

Генрих Гейне

Аллилуйя

На небе блещут звезды, и солнце, и луна,
И в них Творца величье мир видит издавна́:
Поднявши очи кверху, с любовью неизменной,
Толпа благословляет Создателя вселенной.

Но для чего я буду смотреть на небеса,
Когда кругом я вижу земные чудеса
И на земле встречаю Творца произведенья,
Которые достойны людского изумленья?

Да, мне земля дороже, быть может, потому,
Что есть на ней созданье такое, что ему
Подобного не будет и не было от века;
Великое созданье… То — сердце человека.

Роскошно в небе солнце в игре его лучей,
Мерцанье звезд мы любим в тьме голубых ночей,
Приковывает взоры кометы появленье,
И лунное сиянье полно успокоенья,

Но все светила вместе от солнца до луны
Копеечною свечкой казаться нам должны
В сравнении с тем сердцем, которое трепещет
В людской груди и светом неугасимым блещет.

Оно в миниатюре — весь мир: здесь вся земля,
Здесь горы есть, и реки, и тучные поля,
Пустыни, где нередко зверь дикий тоже воет
И бедненькое сердце грызет и беспокоит.

Здесь родники струятся и дремлют в вешнем сне,
Леса, тропинки вьются по горной крутизне,
Садов цветущих зелень подобна изумруду,
И для ослов, баранов есть пастбище повсюду.

Фонтаны бьют высоко, меж тем в тени ветвей
Неутомимо страстный, несчастный соловей,
Чтоб улыбнулась роза, любви его отрада,
До горловой чахотки поет в затишьи сада.

Здесь жизнь разнообразна, как и природа вся:
Сегодня светит солнце, а завтра, морося,
Неугомонно льется дождь целыми часами,
И стелются туманы над нивой и лесами.

С цветов, вчера цветущих, спадают лепестки,
Бушует ветер, полный убийственной тоски,
Снег хлопьями своими все покрывает скоро,
И замерзают в стужу и реки, и озера.

Тогда зима приходит, а с ней и целый ряд
Забав и развлечений, и — благо маскарад —
Маскированья зная великое искусство,
Кружатся и пьянеют в безумной пляске чувства.

Конечно, в этом вихре веселья иногда
Врасплох их ловят горе, страдание, вражда,
И о погибшем счастье невольно вздохи рвутся,
Хоть все кругом танцуют, резвятся и смеются.

Вдруг что-то затрещало… Не бойся! это лед
Взломало; снова солнце свет благодатный льет,
И таять ледяная кора под солнцем стала,
Что наше сердце долго, как панцирь, окружала.

Должна исчезнуть скоро холодная зима,
Идет, идет — о, прелесть! — навстречу нам сама
Весна, природы праздник и милая обнова,
Любви жезлом волшебным разбуженная снова.

Величье Саваофа, создавшего весь свет,
И на земле, и в небе оставило свой след,
Во всем велик Создатель, и с небывалой силой
Пою я аллилуйя и Господи помилуй!

Божественно, прекрасно Им мир весь сотворен,
А перл Его созданья есть наше сердце. Он
Вдохнул в него бессмертный свой дух — им сердце бьется,
На нашем языке любовью он, зовется.

Прочь, лира древних греков! Я к ней не прикоснусь,
Не нужно прежних песен с беспутной пляской муз!
Благоговейно, скромно, исполненный смиренья,
Хочу я возвеличить Создателя творенье.

Прочь музыка и песни язычников слепых!
Пусть звуки струн Давида, струн набожно простых
Мне будут тихо вторить, когда свою хвалу я
Начну псалмом священным, запевши: аллилуйя!

Генрих Гейне

Мушке

Мне приснилось, что в летнюю ночь вкруг меня,
В лунном свете, вдали от движенья,
Видны были развалины храмов, дворцов,
И обломки времен возрожденья.

Из-под груды камней выступал ряд колонн
В самом строгом дорическом стиле,
Так насмешливо в небо смотря, словно им
Стрелы молний неведомы были.

Там лежали порталы, разбитые в прах,
На массивных карнизах скульптуры,
Где смешались животные вместе с людьми —
Сфинкс с Центавром, Сатир и Амуры…

Там ничем не закрытый стоял саркофаг,
Пощаженный вполне разрушеньем,
И лежал в саркофаге мертвец, как живой,
Бледный, с грустным лица выраженьем,

С напряжением вытянув шеи, его
На ладонях несли карьятиды;
И изваяны были с обеих сторон
Барельефов различные виды.

Вот Олимп с целым сонмом беспутных богов,
Сладострастно раскрывших обятья:
Вот Адам рядом с Евой, и фиговый лист
Заменяегь им всякое платье;

Вот падение Трои, Елена, Парис,
Гектор сам пред воинственным станом;
Моисей с Аароном, Юдифь и Эсфирь,
Олоферн тоже рядом с Аманом.

Вот Меркурий, Амур, Аполлон и Вулкан,
И Венера с кокетливой миной,
Вот и Бахус с Приамом, и толстый Силен,
И Плутон со своей Прозерпиной.

И осел Валаама был тут же (осел
Был со сходством большим изваянный)
Испытанье Творцом Авраама, и Лот
С дочерьми, окончательно пьяный;

Сь головою Крестителя блюдо; за ним
В танце бешеном Иродиада;
Петр апостол с ключами от райских ворот,
Сатана и вся внутренность ада;

И развратник Зевес в похожденьях своих
Был представлен здесь — как он победу
Над Данаей дождем золотым одержал,
Как сгубил, в виде лебедя, Леду;

Там с охотою дикой Диана спешит,
А вокругь нее нимфы и доги;
Геркулес в женском платье за прялкой сидит
И кудель он прядет на пороге.

Тут же рядом Синай; у подошвы его
Вот Израиль с своими быками;
Там ребенок Христос с стариками ведет
Богословские споры во храме.

Мифология с библией рядом стоят,
И контрасты намеренно резки,
И как рама, кругом обвивает их плющ
В виде общей одной арабески.

Но не странно-ль? Меж тем как смотрел я, в мечты
Погруженный душою дремавшей,
Мне казалось, что сам я тот бледный мертвец,
В саркофаге открытом лежавший.

В головах же гробницы моей рос цветок,
Ярко желтый и вместе лиловый,
Он по виду причудлив, загадочен был,
Но дышал красотою суровой.

«Страстоцветом» его называет народ.
Вырос будто — о том есть преданье —
Тот цветок ва Голгофе, когда Ииеус
На кресте изнемог от страданья.

Как свидетельство казни, цветок, говорят,
Все орудия пытки Христовой
Отразил в своей чашке среди лепеcтков,
Обличить постоянно готовый.

Атрибуты Христовых страстей в том цветке,
Как в застенке ином сохранились;
Например: бич, веревки, терновый венец,
Крест и чаша там вместе таились.

Над моею гробницею этот цветок
Нагибался и, труп мой холодный
Охраняя, мне руки и лоб, и глаза
Целовал он с тоской безысходной.

И по прихоти сна, тот цветок страстоцвет
Образ женщины принял мгновенно…
Неужели я, милая, вижу тебя?
Это ты, это ты несомненнои

Ты была тем цветком, дорогая моя!
По лобзаньям я мог догадаться:
У цветов нет таких жарких, пламенных слез,
Так не могут цветы целоваться.

Хоть глаза мои были закрыты, но я
Все же видел с немым обожаньем,
Как смотрела ты нежно, склонясь надо мной,
Освещенная лунным мерцаньем.

Мы молчали, но сердцем своим понимал
Я все мысли твои и желанья:
Нет невинности в слове, слетающем с уст,
И цветок любви чистой — молчанье.

Разговоры без слов! Можно верить едва,
Что в беседе безмолвной, казалось,
Та блаженно ужасная ночь, словно миг,
В сновнденье прекрасном промчалась.

Говорили о чем мы — не спрашивай, нет!..
Допытайся, добейся, ответа,
Что волна говорит набежавшей волне,
Плачет ветер о чем до рассвета;

Для кого лучезарно карбункул блестит,
Для кого льют цветы ароматы…
И о чем говорил страстоцвет с мертвецом —
Не старайся узнать никогда ты.

Я не знаю, как долго в гробнице своей
Я пленительным сном наслаждался…
Ах, окончился он — и мертвец со своим
Безмятежным блаженством расстался.

Смерть! В могильной твоей тишине только нам
И дано находить сладострастье…
Жизнь страданья одни да порывы страстей
Выдает нам безумно за счастье.

Но — о, горе! — исчезло блаженство мое;
Вкруг меня шум внезапный раздался —
И в испуге бежал дорогой мой цветок…
С бранью топот ужасный смешался.

Да, я слышал кругом рев, и крики, и брань
И, прислушавшись к дикому хору,
Распознал, что теперь на гробнице моей
Барельефы затеяли ссору.

Заблуждения старые в мраморе плит
Стали спорить кругом неустанно;
Моисея проклятья в том споре слились
С бранью дикого лешего Пана.

О, тот спор не окончится! Спор красоты
С словом истины — он беспределен;
Человечество будет разбито всегда
На две партии: варвар и эллин.

Проклинали, шумели, ругались они,
Увлеченные гневом старинным;
Но осел Валаамский богов и святых
Заглушил своим криком ослиным.

Слушать дикие звуки его, наконец,
Отвратительно стало и больно,
Возмутил меня этот глупейший осел,
Крикнул я и — проснулся невольно.

Генрих Гейне

Невольничий корабль

В каюте своей суперкарго Ван-Койк
За книгой сидит и считает;
Свой груз оценяя по счетам, с него
Наличный барыш вычисляет:

«И гумми, и перец сойдут — у меня
Их триста бочонков; ценнее
Песок золотой да слоновая кость;
Но черный товар прибыльнее.

«Я негров шесть сотен почти за ничто
Променом достал с Сенегала;
Их тело, их члены, их мускулы — все,
Как лучший отлив из металла.

«За них, вместо платы, я водки давал,
Да бус, да куски позументов:
Умрет половина — и то барыша
Мне будет сот восемь процентов.

«И если три сотни из них довезу
До гавани в Рио-Жанейро —
По сотне червонцев за штуку возьму
С домов Гонзалеса Перейро».

Но вдруг из приятных мечтаний своих
Почтенный Ван-Койк пробудился;
Ван-Шмиссен, его корабельный хирург,
К нему с донесеньем явился.

То был человек долговязый, сухой,
Лицо все в угрях и веснушках.
— Ну, чтo мой любезнейший фельдшер морской.
Что скажешь о черненьких душках?

Хирург поклонился на этот вопрос:
— Я к вам, — отвечал он умильно: —
С докладом, что ночью умерших число
Меж ними умножились сильно.

Пока умирало их средним числом
Лишь по двое в день; нынче пали
Уж целых семь штук, и убыток тотчас
В своем я отметил журнале.

Их трупы внимательно я осмотрел —
Ведь негры лукавее черта:
Прикинуться мертвыми могут порой,
Чтоб только их бросили с борта.

Я с мертвых оковы немедленно снял,
Все члены своею рукою
Ощупал и в море потом приказал
Всех бросить их утром, с зарею.

И тотчас из волн налетели на них
Акулы — вдруг целое стадо.
Нахлебников много меж них у меня:
Им черное мясо — отрада!

Из гавани самой повсюду они
Следят постоянно за нами:
Знать, бестии чуют добычу свою
И всех пожирают глазами.

И весело, право, на них посмотреть,
Как мертвых канальи хватают:
Та голову хапнет, та ногу рванет,
Другая лохмотья глотает.

И, все проглотив, соберутся толпой
Внизу под кормой и оттуда
Глазеют, как будто хотят мне сказать:
«Спасибо за сладкое блюдо!»

Но, тяжко вздыхая, прервал его речь
Ван-Койк: — О, скажи мне скорее,
Что сделать, чтоб эту мне смертность пресечь?
Какое тут средство вернее?

— В том сами они виноваты одни, —
Хирург отвечает разумный: —
Своим неприятным дыханьем они
Весь воздух испортили трюмный.

Притом с меланхолии многие мрут:
Они ведь ужасно скучают;
Но воздух, да пляска, да музыка тут
Всегда хорошо помогают.

— Прекрасно! отлично! Мой федьдшер морской,
Ты подал совет мне чудесный!
Я верю — умом не сравнится с тобой
И сам Аристотель известный.

В тюльпанной компании в Дельфте у нас
Директор — практичный мужчина
И очень умен; но едва ль у него
Ума твоего половина.

Скорее музыкантов сюда! У меня
Запляшет все общество черных;
А кто не захочет из них танцевать —
Арапник подгонит упорных.

Высо́ко со свода небес голубых
Светила прекрасные ночи
Глядят так отрадно, приветно, умно,
Как женщин пленительных очи.

Глядят на равнину безбрежную вод,
Кругом фосфорическим блеском
Покрытых, а волны приветствуют их
Своим упоительным плеском.

Свернув паруса, неподвижно стоит
Невольничий бриг, отдыхая;
Но ярко на деке горят фонари,
И громко гудит плясовая.

Усердно на скрипке пилит рулевой,
Матрос в барабан ударяет,
Хирург корабельный им вторит трубой,
А повар на флейте играет.

И сотни невольников, женщин, мужчин,
Кружатся, махают руками
И скачут по деку, и с каждым прыжком
Гремят, в такт с оркестром, цепями,

И скачут в безумном весельи кругом;
Там черной красавицы руки
Нагого товарища вдруг обоймут —
И слы́шны стенания звуки.

Один из десятских здесь ,
Арапником длинным махает,
Стегая уставших своих плясунов:
К веселью он их поощряет.

И все дребезжит, и гудит, и гремит,
И звуки несутся далеко;
Они пробуждают чудовищ морских,
Уснувших в пучине глубокой.

Акулы в просонках с прохладного дна
Наверх выплывают стадами
И, будто на диво, глядят на корабль
Смущенными глупо глазами.

Они замечают, что утренний час
Еще не настал, и зевают
Огромною пастью; ряды их зубов,
Как острые пилы, сверкают.

И все дребезжит, и гремит, и гудит,
На палубе скачка, круженье…
Акулы глазеют наверх и хвосты
Кусают себе с нетерпенья.

Ведь музыки звуков не любят они,
Как все им подобный хари;
Шекспир говорит: «Берегись доверять
Не любящей музыки твари».

И все дребезжит, и гудит, и гремит,
И тянется гул бесконечно.
Почтенный Ван-Койк у фок-мачты стоит
И молится жарко, сердечно:

«О, Господи! Ради Христа, сохрани
От всяких недугов телесных
Сих грешников черных! Прости им: они
Глупее скотов бессловесных!

Спаси их, о, Боже! и жизнь их продли
Спасителя нашего ради!
Ведь если в живых не останется их
Штук триста — я буду в накладе!»