Паровозный гудок,
журавлиные трубы,
и зубов холодок
сквозь раскрытые губы.
До свиданья, прости,
отпусти, не неволь же!
Разойдутся пути
и не встретятся больше.
По дорогам весны
поезда будут мчаться,
и не руки, а сны
будут ночью встречаться.
Опустевший вокзал
над сумятицей судеб…
Тот, кто горя не знал,
о любви пусть не судит.
Резкие гудки автомобиля,
сердца замирающий полет.
В облаках белесой крымской пыли
прячется нежданный поворот.
Полны звона выжженные травы.
Ветром с губ уносятся слова.
Слева склоны, склоны, а направо —
моря сморщенная синева.
Ветер все прохладнее. Все ближе
дальних гор скалистое кольцо.
Я еще до сумерек увижу
ваше загорелое лицо.
Но когда б в моей то было власти,
вечно путь я длила б, оттого
что минуты приближенья к счастью
много лучше счастья самого.
Ни особых событий,
никакого веселья
в этот будничный день
моего воскресенья.
День рождался из птичьей
на заре переклички,
из фабричных гудков
и гудков электрички…
Этот день вырастал
из кусочка картона
с прозаической надписью:
«пятая зона»,
из нагретого солнцем
настила перрона
этот день вырастал
неуклонно, огромно.
Весь истыкан капелью,
пронизан лучами,
перерос он обиды мои
и печали,
он еловыми лапами
обнял мне плечи,
и ушло мое горе
далече, далече.
Глубокою ночью воздух морозный
Прорезал призыв твой тревожный и грозный:
«Вставай, поднимайся, рабочий народ!
Смертельный твой враг — у ворот!» Твой голос, стозвучным подхваченный гудом,
Звучал, как набат, над трудящимся людом:
«Вставай, поднимайся, рабочий народ!
Насильник стоит у ворот!» Твой клич повторил пролетарий всесветный,
Доносится к нам его голос ответный:
«Проклятье злодеям, творящим разбой!»
К оружью, народ трудовой!» Услышав твою боевую тревогу,
К нам рать трудовая спешит на подмогу,
И, слыша ее сокрушительный шаг,
Трепещет зарвавшийся враг. Священные храмы труда и свободы,
Застыли в суровом молчанье заводы,
Проходят пред ними в щетине штыков
Ряды пролетарских полков. Гуди же, гудок! Всему миру поведай,
Что все мы умрем иль вернемся с победой!
«Вставай, поднимайся, рабочий народ!
Смертельный твой враг — у ворот!»
Галдарейка, рыжеватый снег,
небо в наступившем декабре,
хорошо и одиноко мне
на заставском замершем дворе. Флигель окна тушит на снегу,
и деревья тонкие легки.
Не могу укрыться, не могу
от ночного инея тоски,
если небо светится в снегу,
если лай
да дальние гудки… Вот седой, нахохленный сарай
озарит рыданье петуха —
и опять гудки,
и в переулке лай,
и заводу близкому вздыхать… Всё я жду —
придешь из-за угла,
где фонарь гадает на кольцо.
Я скажу:
«Я — рада!
Я ждала…
У меня холодное лицо…» Выпал снег… С заводов шли давно.
«Я ждала не только эту ночь.
Лавочка пушиста и мягка.
Ни в душе,
ни в мире не темно,
вздрагивает на небе слегка…» Но ложится иней на плечах.
За тремя кварталами пыхтит
темный поезд, уходящий в час
на твои далекие пути…
На Волге широкой,
На стрелке далёкой
Гудками кого-то зовёт пароход.
Под городом Горьким,
Где ясные зорьки,
В рабочем посёлке подруга живёт. В рубашке нарядной
К своей ненаглядной
Пришёл объясниться хороший дружок:
Вчера говорила —
Навек полюбила,
А нынче не вышла в назначенный срок. Свиданье забыто,
Над книгой раскрытой
Склонилась подруга в окне золотом.
До утренней смены,
До первой сирены
Шуршат осторожно шаги под окном. Ой, летние ночки,
Буксиров гудочки…
Волнуется парень и хочет уйти.
Но девушки краше,
Чем в Сормове нашем,
Ему никогда и нигде не найти. А утром у входа
Родного завода
Влюблённому девушка встретится вновь
И скажет: «Немало
Я книжек читала,
Но нет ещё книжки про нашу любовь». На Волге широкой,
На стрелке далёкой
Гудками кого-то зовёт пароход.
Под городом Горьким,
Где ясные зорьки,
В рабочем посёлке подруга живёт.
Я с детства любила гудки на реке,
я вечно толклась у причала,
я все пароходы
еще вдалеке
по их голосам различала.
Мы часто таким пустяком дорожим,
затем что он с детства привычен.
Мне новый гудок показался чужим,
он был бессердечен и зычен.
И я огорчилась,
хотя я сюда
вернулась, заведомо зная,
что время иное, иные суда
и Волга-то, в общем, иная.
А все-таки он представлялся в мечте,
как прежде, густым, басовитым…
Мы вышли из шлюзов уже в темноте
и двинулись морем открытым.
Я не узнавала родные места,
где помнила каждую малость.
В безбрежности
пепельных вод широта
с темнеющим небом сливалась.
Рвал ветер низовый
волну на клочки,
скитался равниною пенной,
и только мигали в ночи маячки,
как звездочки в безднах вселенной.
Барометр падал,
и ветер крепчал,
зарница вдали полыхала,
и вдруг нелюбимый гудок закричал,
и вдруг я его услыхала.
С чего же взяла я? Он вовсе не груб,
он речью своей безыскусной
похож на звучанье серебряных труб,
пронзительный, гордый и грустный…
Он, как тетива, трепетал над водой,
под стать поражающей шири,
такой необычный, такой молодой,
еще не обвыкшийся в мире.
И так покоряло его торжество,
его несвершенности сила,
что я не могла не влюбиться в него
и прежней любви изменила.
И нет сожаленья о прошлом во мне,
в неверности этой не каюсь…
Что делать — живу я
в сегодняшнем дне
и в завтрашнем жить
собираюсь!
Граждане,
мне
начинает казаться,
что вы
недостойны
индустриализации.
Граждане дяди,
граждане тети,
Автодора ради —
куда вы прете?!
Сто́ит
машине
распрозаявиться —
уже
с тротуара
спорхнула девица.
У автомобильного
у колесика
остановилась
для пудрения носика.
Объедешь мостовою,
а рядом
на лужище
с «Вечерней Москвою»,
встал совторгслужащий.
Брови
поднял,
из ноздри —
волосья.
«Что
сегодня
идет
в «Коло́ссе»?
Объехали этого,
других догнали.
Идут
какие-то
две канальи.
Трепать
галоши
походкой быстрой ли? ,
Не обернешь их,
и в ухо
выстрелив.
Спешишь —
не до шуток! —
и с прытью
с блошиною
в людской
в промежуток
вопьешься машиною.
И упрется
радиатор
в покидающих театр.
Вам ехать надо?
Что ж с того!
Прижат
мужчина к даме,
идут
по пузу мостовой
сомкнутыми рядами.
Во что лишь можно
(не язык —
феерия!)
в момент
обложена
вся шоферия.
Шофер
столкновеньям
подвел итог:
«Разинь
гудок ли уймет?!
Разве
тут
поможет гудок?!
Не поможет
и
пулемет».
Чтоб в эту
в самую
в индустриализацию
веры
шоферия
не теряла,
товарищи,
и в быту
необходимо взяться
за перековку
человеческого материала.