Паровозный гудок,
журавлиные трубы,
и зубов холодок
сквозь раскрытые губы.
До свиданья, прости,
отпусти, не неволь же!
Разойдутся пути
и не встретятся больше.
По дорогам весны
поезда будут мчаться,
и не руки, а сны
будут ночью встречаться.
Опустевший вокзал
над сумятицей судеб…
Тот, кто горя не знал,
о любви пусть не судит.
Резкие гудки автомобиля,
сердца замирающий полет.
В облаках белесой крымской пыли
прячется нежданный поворот.
Полны звона выжженные травы.
Ветром с губ уносятся слова.
Слева склоны, склоны, а направо —
моря сморщенная синева.
Ветер все прохладнее. Все ближе
дальних гор скалистое кольцо.
Я еще до сумерек увижу
ваше загорелое лицо.
Но когда б в моей то было власти,
вечно путь я длила б, оттого
что минуты приближенья к счастью
много лучше счастья самого.
Ни особых событий,
никакого веселья
в этот будничный день
моего воскресенья.
День рождался из птичьей
на заре переклички,
из фабричных гудков
и гудков электрички…
Этот день вырастал
из кусочка картона
с прозаической надписью:
«пятая зона»,
из нагретого солнцем
настила перрона
этот день вырастал
неуклонно, огромно.
Весь истыкан капелью,
пронизан лучами,
перерос он обиды мои
и печали,
он еловыми лапами
обнял мне плечи,
и ушло мое горе
далече, далече.
Визжат гудки. Несется ругань с барок —
Уже огни в таверне зажжены.
И, вечера июльского подарок,
Встает в окошке полукруг луны.Как хорошо на пристани в Марсели
Тебя встречать, румяная луна.
Раздумывать — какие птицы сели
На колокольню, что вдали видна.Глядеть, как шумно роются колеса
«Септимии», влачащие ее,
Как рослая любовница матроса
Полощет в луже — грубое белье.Шуршит прибой. Гудки визжат упрямо,
Но все полно — такою стариной,
Как будто палисандровая рама
И дряхлый лист гравюры предо мной.И кажется — тяжелой дверью хлопнув,
Сэр Джон Фарфакс — войдет сюда сейчас
Закажет виски — и, ногою топнув,
О странствиях своих начнет рассказ.
Глубокою ночью воздух морозный
Прорезал призыв твой тревожный и грозный:
«Вставай, поднимайся, рабочий народ!
Смертельный твой враг — у ворот!» Твой голос, стозвучным подхваченный гудом,
Звучал, как набат, над трудящимся людом:
«Вставай, поднимайся, рабочий народ!
Насильник стоит у ворот!» Твой клич повторил пролетарий всесветный,
Доносится к нам его голос ответный:
«Проклятье злодеям, творящим разбой!»
К оружью, народ трудовой!» Услышав твою боевую тревогу,
К нам рать трудовая спешит на подмогу,
И, слыша ее сокрушительный шаг,
Трепещет зарвавшийся враг. Священные храмы труда и свободы,
Застыли в суровом молчанье заводы,
Проходят пред ними в щетине штыков
Ряды пролетарских полков. Гуди же, гудок! Всему миру поведай,
Что все мы умрем иль вернемся с победой!
«Вставай, поднимайся, рабочий народ!
Смертельный твой враг — у ворот!»
Галдарейка, рыжеватый снег,
небо в наступившем декабре,
хорошо и одиноко мне
на заставском замершем дворе. Флигель окна тушит на снегу,
и деревья тонкие легки.
Не могу укрыться, не могу
от ночного инея тоски,
если небо светится в снегу,
если лай
да дальние гудки… Вот седой, нахохленный сарай
озарит рыданье петуха —
и опять гудки,
и в переулке лай,
и заводу близкому вздыхать… Всё я жду —
придешь из-за угла,
где фонарь гадает на кольцо.
Я скажу:
«Я — рада!
Я ждала…
У меня холодное лицо…» Выпал снег… С заводов шли давно.
«Я ждала не только эту ночь.
Лавочка пушиста и мягка.
Ни в душе,
ни в мире не темно,
вздрагивает на небе слегка…» Но ложится иней на плечах.
За тремя кварталами пыхтит
темный поезд, уходящий в час
на твои далекие пути…
На Волге широкой,
На стрелке далёкой
Гудками кого-то зовёт пароход.
Под городом Горьким,
Где ясные зорьки,
В рабочем посёлке подруга живёт. В рубашке нарядной
К своей ненаглядной
Пришёл объясниться хороший дружок:
Вчера говорила —
Навек полюбила,
А нынче не вышла в назначенный срок. Свиданье забыто,
Над книгой раскрытой
Склонилась подруга в окне золотом.
До утренней смены,
До первой сирены
Шуршат осторожно шаги под окном. Ой, летние ночки,
Буксиров гудочки…
Волнуется парень и хочет уйти.
Но девушки краше,
Чем в Сормове нашем,
Ему никогда и нигде не найти. А утром у входа
Родного завода
Влюблённому девушка встретится вновь
И скажет: «Немало
Я книжек читала,
Но нет ещё книжки про нашу любовь». На Волге широкой,
На стрелке далёкой
Гудками кого-то зовёт пароход.
Под городом Горьким,
Где ясные зорьки,
В рабочем посёлке подруга живёт.
Я Поэт, и был Поэт,
И Поэтом я умру.
Но видал я с детских лет
В окнах фабрик поздний свет,
Он в уме оставил след,
Этот след я не сотру.
Также я слыхал гудок,
В полдень, в полночь, поутру.
Хорошо я знаю срок,
Как велик такой урок,
Я гудок забыть не мог,
Вот, я звук его беру.
Почему теперь пою?
Почему не раньше пел?
Пел и раньше песнь мою,
Я литейщик, формы лью,
Я кузнец, я стих кую,
Пел, что молод я и смел.
Был я занят сам собой,
Что ж, я это не таю.
Час прошел. Вот, час другой.
Предо мною вал морской,
О, Рабочий, я с тобой,
Бурю я твою пою!
Я с детства любила гудки на реке,
я вечно толклась у причала,
я все пароходы
еще вдалеке
по их голосам различала.
Мы часто таким пустяком дорожим,
затем что он с детства привычен.
Мне новый гудок показался чужим,
он был бессердечен и зычен.
И я огорчилась,
хотя я сюда
вернулась, заведомо зная,
что время иное, иные суда
и Волга-то, в общем, иная.
А все-таки он представлялся в мечте,
как прежде, густым, басовитым…
Мы вышли из шлюзов уже в темноте
и двинулись морем открытым.
Я не узнавала родные места,
где помнила каждую малость.
В безбрежности
пепельных вод широта
с темнеющим небом сливалась.
Рвал ветер низовый
волну на клочки,
скитался равниною пенной,
и только мигали в ночи маячки,
как звездочки в безднах вселенной.
Барометр падал,
и ветер крепчал,
зарница вдали полыхала,
и вдруг нелюбимый гудок закричал,
и вдруг я его услыхала.
С чего же взяла я? Он вовсе не груб,
он речью своей безыскусной
похож на звучанье серебряных труб,
пронзительный, гордый и грустный…
Он, как тетива, трепетал над водой,
под стать поражающей шири,
такой необычный, такой молодой,
еще не обвыкшийся в мире.
И так покоряло его торжество,
его несвершенности сила,
что я не могла не влюбиться в него
и прежней любви изменила.
И нет сожаленья о прошлом во мне,
в неверности этой не каюсь…
Что делать — живу я
в сегодняшнем дне
и в завтрашнем жить
собираюсь!
Граждане,
мне
начинает казаться,
что вы
недостойны
индустриализации.
Граждане дяди,
граждане тети,
Автодора ради —
куда вы прете?!
Сто́ит
машине
распрозаявиться —
уже
с тротуара
спорхнула девица.
У автомобильного
у колесика
остановилась
для пудрения носика.
Объедешь мостовою,
а рядом
на лужище
с «Вечерней Москвою»,
встал совторгслужащий.
Брови
поднял,
из ноздри —
волосья.
«Что
сегодня
идет
в «Коло́ссе»?
Объехали этого,
других догнали.
Идут
какие-то
две канальи.
Трепать
галоши
походкой быстрой ли? ,
Не обернешь их,
и в ухо
выстрелив.
Спешишь —
не до шуток! —
и с прытью
с блошиною
в людской
в промежуток
вопьешься машиною.
И упрется
радиатор
в покидающих театр.
Вам ехать надо?
Что ж с того!
Прижат
мужчина к даме,
идут
по пузу мостовой
сомкнутыми рядами.
Во что лишь можно
(не язык —
феерия!)
в момент
обложена
вся шоферия.
Шофер
столкновеньям
подвел итог:
«Разинь
гудок ли уймет?!
Разве
тут
поможет гудок?!
Не поможет
и
пулемет».
Чтоб в эту
в самую
в индустриализацию
веры
шоферия
не теряла,
товарищи,
и в быту
необходимо взяться
за перековку
человеческого материала.
Страна в снегах, страна по всем дорогам
Нехожена морозом и ветрами;
Сугробы в сажень, и промерзла в сажень
Засеянная озимью земля.
И города, подобно пешеходам,
Оделись в лед и снегом обмотались,
Как шарфами и башлыками.
Грузно
Закопченные ночи надвигали
Гранитный свод, пока с востока жаром
Не начинало выдвигаться солнце,
Как печь, куда проталкивают хлеб.
И каждый знал свой труд, свой день и отдых.
Заводы, переполненные гулом,
Огромными жевали челюстями
Свою каменноугольную жвачку,
В донецких шахтах звякали и пели
Бадьи, несущиеся вниз, и мерно
Раскачивались на хрипящих тросах
Бадьи, несущиеся вверх.
Обычен
Был суток утомительный поход.
И в это время умер человек.
Страна в снегах, страна по всем дорогам
Исхожена морозом и ветрами.
А посредине выструганный гладко
Сосновый гроб, и человек в гробу.
И вкруг него, дыша и топоча,
Заиндевелые проходят люди,
Пронесшие через года, как дар,
Его слова, его завет и голос.
Над ним клонятся в тихие снега
Знамена, видевшие дождь и ветер,
Знамена, видевшие Перекоп,
Тайгу и тундру, реки и лиманы.
И срок настал:
Фабричная труба
Завыла, и за нею загудела
Другая, третья, дрогнул паровоз,
Захлебываясь паром, и, натужась
Котлами, засвистел и застонал.
От Николаева до Сестрорецка,
От Нарвы до Урала в голос, в голос
Гудки раскатывались и вздыхали,
Оплакивая ставшую машину
Огромной мощности и напряженья.
И в диких дебрях, где, обросший мхом,
Бормочет бор, где ветер повалил
Сосну в болото, где над тишиною
Один лишь ястреб крылья распахнул,
Голодный волк, бежавший от стрелка,
Глядит на поезд и, насторожив
Внимательное ухо, слышит долгий
Гудок и снова убегает в лес.
И вот гудку за беспримерной далью
Другой гудок ответствует. И плач
Котлов клубится над продрогшей хвоей.
И, может быть, живущий на другой
Планете, мечущейся по эфиру,
Услышит вой, похожий на полет
Чудовищной кометы, и глаза
Подымет вверх, к звезде зеленоватой.
Страна в снегах, страна по всем дорогам
Исхожена морозом и ветрами,
А посредине выструганный гладко
Сосновый гроб, и человек в гробу.
По небу
По небу тучи бегают,
дождями
дождями сумрак сжат,
под старою
под старою телегою
рабочие лежат.
И слышит
И слышит шепот гордый
вода
вода и под
вода и под и над:
«Через четыре
«Через четыре года
здесь
здесь будет
здесь будет город-сад!»
Темно свинцовоночие,
и дождик
и дождик толст, как жгут,
сидят
сидят в грязи
сидят в грязи рабочие,
сидят,
сидят, лучину жгут.
Сливеют
Сливеют губы
Сливеют губы с холода,
но губы
но губы шепчут в лад:
«Через четыре
«Через четыре года
здесь
здесь будет
здесь будет город-сад!»
Свела
Свела промозглость
Свела промозглость корчею —
неважный
неважный мокр
неважный мокр уют,
сидят
сидят впотьмах
сидят впотьмах рабочие,
подмокший
подмокший хлеб
подмокший хлеб жуют.
Но шепот
Но шепот громче голода —
он кроет
он кроет капель
он кроет капель спад:
«Через четыре
«Через четыре года
здесь
здесь будет
здесь будет город-сад!»
Здесь
Здесь взрывы закудахтают
в разгон
в разгон медвежьих банд,
и взроет
и взроет недра
и взроет недра шахтою
стоугольный
стоугольный «Гигант».
Здесь
Здесь встанут
Здесь встанут стройки
Здесь встанут стройки стенами.
Гудками,
Гудками, пар,
Гудками, пар, сипи.
Мы
Мы в сотню солнц
Мы в сотню солнц мартенами
воспламеним
воспламеним Сибирь.
Здесь дом
Здесь дом дадут
Здесь дом дадут хороший нам
и ситный
и ситный без пайка,
аж за Байкал
аж за Байкал отброшенная
попятится тайга».
Рос
Рос шепоток рабочего
над темью
над темью тучных стад,
а дальше
а дальше неразборчиво,
лишь слышно —
лишь слышно — «город-сад».
Я знаю —
Я знаю — город
Я знаю — город будет,
я знаю —
я знаю — саду
я знаю — саду цвесть,
когда
когда такие люди
в стране
в стране в советской
в стране в советской есть!
1
Мечты о дальнем чуждом юге…
Прощай, осенний ряд щетин:
Под музыку уходит «Rugen»
Из бухты ревельской в Штеттин.
Живем мы в опытовом веке,
В переоценочном, и вот —
Взамен кабин, на zwischen-deck’e
Дано нам плыть по глади вод…
Пусть в первом классе спекулянты,
Пусть эмигранты во втором, —
Для нас же места нет: таланты
Пусть в трюме грязном и сыром…
На наше счастье лейтенанты
Под старость любят строить дом,
Меняя шаткую стихию
На неподвижный материк, —
И вот за взятку я проник
В отдельную каюту, Тию
Щебечет, как веселый чиж
И кувыркается, как мышь…
Она довольна и иронит:
«Мы — как банкиры, как дельцы,
Почтеннейшие подлецы…
Скажи, нас здесь никто не тронет?»
Я твердо отвечаю: «Нет»,
И мы, смеясь, идем в буфет.
Садимся к столику и в карту
Мы погружаем аппетит.
В мечтах скользят сквозь дымку Tartu
И Tallinn с Rakvere. Петит
Под аппетитным прейс-курантом
Смущает что-то нас: «В буфет
Вступая, предъявлять билет».
В переговоры с лейтенантом
Вступаю я опять, и нам
В каюту есть дают: скотам
И zwischen-deck’цам к спекулянтам
Вход воспрещен: ведь люди там,
А мы лишь выползки из трюма…
На море смотрим мы угрюмо,
Сосредоточенно жуем,
Вдруг разражаясь иронизой
Над веком, денежным подлизой,
И символически плюем
В лицо разнузданного века,
Оскотившего человека!..
2
Октябрьский полдень. Полный штиль.
При двадцатиузловом ходе
Плывем на белом пароходе.
Направо Готланд. Острый шпиль
Над старой киркой. Крылья мельниц
И Висби, Висби вдалеке!..
По палубе несется кельнер
С бутылкой Rheingold’a в руке.
За пароходом вьются чайки,
Ловя бросаемый им хлеб,
И некоторые всезнайки
Уж знают (хоть узнать им где б?),
Что «гений Игорь-Северянин,
В Штеттин плывущий, нa борту».
Все смотрят: где он? Вот крестьянин,
Вот финн с сигарою во рту,
Вот златозубая банкирша,
Что с вершей смешивает виршу,
Вот клетчатый и бритый бритт.
Где я — никто не говорит,
А только ищет. Я же в куртке
Своей рыбачьей, воротник
Подняв, стремлю чрез борт окурки,
Обдумывая свой дневник.
Луч солнца матово-опалов,
И дым из труб, что льнет к волне,
На фоне солнца, в пелене
Из бронзы. «RЬ gen» без причалов
Идет на Сванемюнде. В шесть
Утра войдем мы в Одер: есть
Еще нам время для прогулок
По палубам. Как дико гулок
Басящий «Rugen'а» гудок!
Лунеет ночь. За дальним Висби
Темнеет берега клочок:
Уж не Миррэлия ль? Ах, в высь бы
Подняться чайкой — обозреть
Окрестности: так грустно ведь
Без сказочной страны на свете!..
Вот шведы расставляют сети.
Повисли шлюпок паруса.
Я различаю голоса.
Лунеет ночь. И на востоке
Броженье света и теней.
И ночь почти уж на истеке.
Жена устала. Нежно к ней
Я обращаюсь, и в каюту
Уходим мы, спустя минуту.
3
Сырой рассвет. Еще темно.
В огнях зеленость, алость, белость.
Идем проливом. Моря целость
Уже нарушена давно.
Гудок. Ход тише. И машины
Застопорены вдруг. Из мглы
Подходит катер. Взор мышиный
Из-под очков во все углы.
То докторский осмотр. Все классы
Попрошены наверх. Матрос,
Сзывавший нас, ушел на нос.
И вот пред доктором все расы
Продефилировали. Он
И капитан со всех сторон
Осматривают пассажиров,
Ища на их пальто чумы,
Проказы или тифа… Мы,
Себе могилы в мыслях вырыв,
Трепещем пред обзором… Но
Найти недуги мудрено
Сквозь платье, и пальто, и брюки…
Врач, заложив за спину руки,
Решает, морща лоб тупой,
Что все здоровы, и толпой
Расходимся все по каютам.
А врач, свиваясь жутким спрутом,
Спускается по трапу вниз,
И вот над катером повис.
Отходит катер. Застучали
Машины. Взвизгнув, якоря
Втянулись в гнезда. И в печали
Встает октябрьская заря.
А вот и Одэр, тихий, бурый,
И топь промозглых берегов…
Итак, в страну былых врагов
Попали мы. Как бриттам буры,
Так немцы нам… Мы два часа
Плывем по гниловатым волнам,
Haiu пароход стремится «полным».
Вокруг убогая краса
Германии почти несносна.
И я, поднявши паруса
Миррэльских грез, — пусть переносно! —
Плыву в Эстонию свою,
Где в еловой прохладе Тойла,
И отвратительное пойло —
Коньяк немецкий — с грустью пью.
Одна из сумрачных махин
На нас ползет, и вдруг нарядно
Проходит мимо «Ариадна».
Два поворота, и — Штеттин.
Только
Только нога
Только нога вступила в Кавказ,
я вспомнил,
я вспомнил, что я —
я вспомнил, что я — грузин.
Эльбрус,
Эльбрус, Казбек.
Эльбрус, Казбек. И еще —
Эльбрус, Казбек. И еще — как вас?!
На гору
На гору горы грузи!
Уже
Уже на мне
Уже на мне никаких рубах.
Бродягой, —
Бродягой, — один архалух.
Уже
Уже подо мной
Уже подо мной такой карабах,
что Ройльсу —
что Ройльсу — и то б в похвалу.
Было:
Было: с ордой,
Было: с ордой, загорел и носат,
старее
старее всего старья,
я влез,
я влез, веков девятнадцать назад,
вот в этот самый
вот в этот самый в Дарьял.
Лезгинщик
Лезгинщик и гитарист душой,
в многовековом поту,
я землю
я землю прошел
я землю прошел и возделал мушо́й
отсюда
отсюда по самый Батум.
От этих дел
От этих дел на вспомнят ни зги.
История —
История — врун даровитый,
бубнит лишь,
бубнит лишь, что были
бубнит лишь, что были царьки да князьки:
Ираклии,
Ираклии, Нины,
Ираклии, Нины, Давиды.
Стена —
Стена — и то
Стена — и то знакомая что-то.
В тахтах
В тахтах вот этой вот башни —
я помню:
я помню: я вел
я помню: я вел Руставели Шо́той
с царицей
с царицей с Тамарою
с царицей с Тамарою шашни.
А после
А после катился,
А после катился, костями хрустя,
чтоб в пену
чтоб в пену Тереку врыться.
Да это что!
Да это что! Любовный пустяк!
И лучше
И лучше резвилась царица.
А дальше
А дальше я видел —
А дальше я видел — в пробоину скал
вот с этих
вот с этих тропиночек узких
на сакли,
на сакли, звеня,
на сакли, звеня, опускались войска
золотопогонников русских.
Лениво
Лениво от жизни
Лениво от жизни взбираясь ввысь,
гитарой
гитарой душу отверз —
«Мхолот шен эртс
«Мхолот шен эртс рац, ром чемтвис
Моуция
Моуция маглидган гмертс...»
И утро свободы
И утро свободы в кровавой росе
сегодня
сегодня встает поодаль.
И вот
И вот я мечу,
И вот я мечу, я, мститель Арсен,
бомбы
бомбы 5-го года.
Живились
Живились в пажах
Живились в пажах князевы сынки,
а я
а я ежедневно
а я ежедневно и наново
опять вспоминаю
опять вспоминаю все синяки
от плеток
от плеток всех Алихановых.
И дальше
И дальше история наша
И дальше история наша хмура́.
Я вижу
Я вижу правящих кучку.
Какие-то люди,
Какие-то люди, мутней, чем Кура́,
французов чмокают в ручку.
Двадцать,
Двадцать, а может,
Двадцать, а может, больше веков
волок
волок угнетателей узы я,
чтоб только
чтоб только под знаменем большевиков
воскресла
воскресла свободная Грузия.
Да,
Да, я грузин,
Да, я грузин, но не старенькой нации,
забитой
забитой в ущелье в это.
Я —
Я — равный товарищ
Я — равный товарищ одной Федерации
грядущего мира Советов.
Еще
Еще омрачается
Еще омрачается день иной
ужасом
ужасом крови и яри.
Мы бродим,
Мы бродим, мы
Мы бродим, мы еще
Мы бродим, мы еще не вино,
ведь мы еще
ведь мы еще только мадчари.
Я знаю:
Я знаю: глупость — эдемы и рай!
Но если
Но если пелось про это,
должно быть,
должно быть, Грузию,
должно быть, Грузию, радостный край,
подразумевали поэты.
Я жду,
Я жду, чтоб аэро
Я жду, чтоб аэро в горы взвились.
Как женщина,
Как женщина, мною
Как женщина, мною лелеема
надежда,
надежда, что в хвост
надежда, что в хвост со словом «Тифлис»
вобьем
вобьем фабричные клейма.
Грузин я,
Грузин я, но не кинто озорной,
острящий
острящий и пьющий после.
Я жду,
Я жду, чтоб гудки
Я жду, чтоб гудки взревели зурной,
где шли
где шли лишь кинто
где шли лишь кинто да ослик.
Я чту
Я чту поэтов грузинских дар,
но ближе
но ближе всех песен в мире
мне ближе
мне ближе всех
мне ближе всех и зурн
мне ближе всех и зурн и гитар
лебедок
лебедок и кранов шаири.
Строй
Строй во всю трудовую прыть,
для стройки
для стройки не жаль ломаний!
Если
Если даже
Если даже Казбек помешает —
Если даже Казбек помешает — срыть!
Все равно
Все равно не видать
Все равно не видать в тумане.
1924