Столько было за спиною
Городов, местечек, сел,
Что в село свое родное
Не заметил, как вошел.Не один вошел — со взводом,
Не по улице прямой —
Под огнем, по огородам
Добирается домой… Кто подумал бы когда-то,
Что достанется бойцу
С заряженною гранатой
К своему ползти крыльцу? А мечтал он, может статься,
Подойти путем другим,
У окошка постучаться
Жданным гостем, дорогим.На крылечке том с усмешкой
Притаиться, замереть.
Вот жена впотьмах от спешки
Дверь не может отпереть.Видно знает, знает, знает,
Кто тут ждет за косяком…
«Что ж ты, милая, родная,
Выбегаешь босиком?..»И слова, и смех, и слезы —
Все в одно сольется тут.
И к губам, сухим с мороза,
Губы теплые прильнут.Дети кинутся, обнимут…
Младший здорово подрос…
Нет, не так тебе, родимый,
Заявиться довелось.Повернулись по-иному
Все надежды, все дела.
На войну ушел из дому,
А война и в дом пришла.Смерть свистит над головами,
Снег снарядами изрыт.
И жена в холодной яме
Где-нибудь с детьми сидит.И твоя родная хата,
Где ты жил не первый год,
Под огнем из автоматов
В борозденках держит взвод.— До какого ж это срока, -
Говорит боец друзьям, -
Поворачиваться боком
Да лежать, да мерзнуть нам? Это я здесь виноватый,
Хата все-таки моя.
А поэтому, ребята, -
Говорит он, — дайте я… И к своей избе хозяин,
По-хозяйски строг, суров,
За сугробом подползает
Вдоль плетня и клетки дров.И лежат, следят ребята:
Вот он снег отгреб рукой,
Вот привстал. В окно — граната,
И гремит разрыв глухой… И неспешно, деловито
Встал хозяин, вытер пот…
Сизый дым в окне разбитом,
И свободен путь вперед.Затянул ремень потуже,
Отряхнулся над стеной,
Заглянул в окно снаружи —
И к своим: — Давай за мной… А когда селенье взяли,
К командиру поскорей:
— Так и так. Теперь нельзя ли
Повидать жену, детей?.. Лейтенант, его ровесник,
Воду пьет из котелка.
— Что ж, поскольку житель местный…-
И мигнул ему слегка.-Но гляди, справляйся срочно,
Тут походу не конец.-
И с улыбкой: — Это точно, -
Отвечал ему боец…
В тот вечер я не пил, не пел —
Я на неё вовсю глядел,
Как смотрят дети, как смотрят дети.
Но тот, кто раньше с нею был,
Сказал мне, чтоб я уходил,
Сказал мне, чтоб я уходил,
Что мне не светит.
И тот, кто раньше с нею был, —
Он мне грубил, он мне грозил.
А я всё помню — я был не пьяный.
Когда ж я уходить решил,
Она сказала: «Не спеши!»
Она сказала: «Не спеши,
Ведь слишком рано!»
Но тот, кто раньше с нею был,
Меня, как видно, не забыл,
И как-то в осень, и как-то в осень
Иду с дружком, гляжу — стоят,
Они стояли молча в ряд,
Они стояли молча в ряд —
Их было восемь.
Со мною — нож,
решил я: что ж,
Меня так просто не возьмёшь,
Держитесь, гады! Держитесь, гады!
К чему задаром пропадать?
Ударил первым я тогда,
Ударил первым я тогда —
Так было надо.
Но тот, кто раньше с нею был, —
Он эту кашу заварил
Вполне серьёзно, вполне серьёзно.
Мне кто-то на плечи повис,
Валюха крикнул: «Берегись!»
Валюха крикнул: «Берегись!»
Но было поздно.
За восемь бед — один ответ.
В тюрьме есть тоже лазарет —
Я там валялся, я там валялся,
Врач резал вдоль и поперёк,
Он мне сказал: «Держись, браток!»
Он мне сказал: «Держись, браток!» —
И я держался.
Разлука мигом пронеслась.
Она меня не дождалась,
Но я прощаю, её — прощаю.
Её, как водится, простил,
Того ж, кто раньше с нею был,
Того, кто раньше с нею был, —
Не извиняю.
Её, конечно, я простил,
Того, что раньше с нею был,
Того, кто раньше с нею был, —
Я повстречаю!
Тигрёнок
Эй, не стойте слишком близко —
Я тигрёнок, а не киска!
Слон
Дали туфельки слону.
Взял он туфельку одну
И сказал: — Нужны пошире,
И не две, а все четыре!
Зебры
Полосатые лошадки,
Африканские лошадки,
Хорошо играть вам в прятки
На лугу среди травы!
Разлинованы лошадки,
Будто школьные тетрадки,
Разрисованы лошадки
От копыт до головы.
Жираф
Рвать цветы легко и просто
Детям маленького роста,
Но тому, кто так высок,
Нелегко сорвать цветок!
Совята
Взгляни на маленьких совят —
Малютки рядышком сидят.
Когда не спят,
Они едят.
Когда едят,
Они не спят.
Пингвин
Правда, дети, я хорош?
На большой мешок похож.
На морях в былые годы
Обгонял я пароходы.
А теперь я здесь в саду
Тихо плаваю в пруду.
Лебедёнок
Отчего течёт вода
С этого младенца?
Он недавно из пруда,
Дайте полотенце!
Страусёнок
Я — страусёнок молодой,
Заносчивый и гордый.
Когда сержусь, я бью ногой
Мозолистой и твердой.
Когда пугаюсь, я бегу,
Вытягиваю шею.
А вот летать я не могу,
И петь я не умею.
Обезьяна
Приплыл по океану
Из Африки матрос,
Малютку обезьяну
В подарок нам привёз.
Сидит она, тоскуя,
Весь вечер напролёт
И песенку такую
По-своему поёт:
«На дальнем жарком юге,
На пальмах и кустах
Визжат мои подруги,
Качаясь на хвостах.
Чудесные бананы
На родине моей.
Живут там обезьяны
И нет совсем людей».
Белые медведи
У нас просторный водоём.
Мы с братом плаваем вдвоём.
Вода прохладна и свежа.
Её меняют сторожа.
Мы от стены плывем к стене
То на боку, то на спине.
Держись правее, дорогой.
Не задевай меня ногой!
Эскимосская собака
На прутике — записка:
«Не подходите близко!»
Записке ты не верь —
Я самый добрый зверь.
За что сижу я в клетке,
Я сам не знаю, детки.
Собака динго
Нет, я не волк и не лиса.
Вы приезжайте к нам в леса,
И там увидите вы пса —
Воинственного динго.
Пусть вам расскажет кенгуру,
Как в австралийскую жару
Гнал по лесам его сестру
Поджарый, тощий динго.
Она в кусты — и я за ней,
Она в ручей — и я в ручей,
Она быстрей — и я быстрей,
Неутомимый динго.
Она хитра, и я не прост,
С утра бежали мы до звёзд,
Но вот поймал её за хвост
Неумолимый динго.
Теперь у всех я на виду,
В зоологическом саду,
Верчусь волчком и мяса жду,
Неугомонный динго.
Верблюд
Бедный маленький верблюд:
Есть ребёнку не дают.
Он сегодня съел с утра
Только два таких ведра!
Где обедал воробей
— Где обедал, воробей?
— В зоопарке у зверей.
Пообедал я сперва
За решёткою у льва.
Подкрепился у лисицы.
У моржа попил водицы.
Ел морковку у слона.
С журавлём поел пшена.
Погостил у носорога,
Отрубей поел немного.
Побывал я на пиру
У хвостатых кенгуру.
Был на праздничном обеде
У мохнатого медведя.
А зубастый крокодил
Чуть меня не проглотил.
На виды видевшей гармони,
Перебирая хриплый строй,
Слепец играл в чужом вагоне
«Вдоль по дороге столбовой».
Ослепнувший под Молодечно
Еще на той, на той войне,
Из лазарета он, увечный,
Пошел, зажмурясь, по стране.
Сама Россия положила
Гармонь с ним рядом в забытьи
И во владенье подарила
Дороги длинные свои.
Он шел, к увечью привыкая,
Струились слезы по лицу.
Вилась дорога столбовая,
Навеки данная слепцу.
Все люди русские хранили
Его, чтоб был он невредим,
Его крестьяне подвозили,
И бабы плакали над ним.
Проводники вагонов жестких
Через Сибирь его везли.
От слез засохшие полоски
Вдоль черных щек его легли.
Он слеп, кому какое дело
До горестей его чужих?
Но вот гармонь его запела,
И кто-то первый вдруг затих.
И сразу на сердца людские
Печаль, сводящая с ума,
Легла, как будто вдруг Россия
Взяла их за руки сама.
И повела под эти звуки
Туда, где пепел и зола,
Где женщины ломают руки
И кто-то бьет в колокола
.По деревням и пепелищам,
Среди нагнувшихся теней.
«Чего вы ищете?» — «Мы ищем
Своих детей, своих детей…»
По бедным, вымершим равнинам,
По желтым волчьим огонькам,
По дымным заревам, по длинным
Степным бесснежным пустырям,
Где со штыком в груди открытой
Во чистом поле, у ракит,
Рукой родною не обмытый,
Сын русской матери лежит.
Где, если будет месть на свете,
Нам по пути то там, то тут
Непохороненные дети
Гвоздикой красной прорастут,
Где ничего не напророчишь
Черней того, что было там…
«Стой, гармонист! Чего ты хочешь?
Зачем ты ходишь по пятам?
Свое израненное тело
Уже я нес в огонь атак.
Тебе Россия петь велела?
Я ей не изменю и так.
Скажи ей про меня: не станет
Солдат напрасно отдыхать,
Как только раны чуть затянет,
Пойдет солдат на бой опять.
Скажи ей: не ища покоя,
Пройдет солдат свой крестный путь.
Ну, и сыграй еще такое,
Чтоб мог я сердцем отдохнуть…»
Слепец лады перебирает,
Он снова только стар и слеп.
И раненый слезу стирает
И режет пополам свой хлеб.
Если глаз твой
врага не видит,
пыл твой выпили
нэп и торг,
если ты
отвык ненавидеть, —
приезжай
сюда,
в Нью-Йорк.
Чтобы, в мили улиц опутан,
в боли игл
фонарных ежей,
ты прошел бы
со мной
лилипутом
у подножия
их этажей.
Видишь —
вон
выгребают мусор —
на объедках
с детьми проняньчиться,
чтоб в авто,
обгоняя «бусы»,
ко дворцам
неслись бриллиантщицы.
Загляни
в окошки в эти —
здесь
наряд им вышили княжий.
Только
сталью глушит элевейтер
хрип
и кашель
чахотки портняжей.
А хозяин —
липкий студень —
с мордой,
вспухшей на радость чирю́,
у работницы
щупает груди:
«Кто понравится —
удочерю!
Двести дам
(если сотни мало),
грусть
сгоню
навсегда с очей!
Будет
жизнь твоя —
Ку́ни-Айланд,
луна-парк
в миллиард свечей».
Уведет —
а назавтра
зве́рья,
волчья банда
бесполых старух
проститутку —
в смолу и в перья,
и опять
в смолу и в пух.
А хозяин
в отеле Пла́за,
через рюмку
и с богом сблизясь,
закатил
в поднебесье глазки:
«Се́нк’ю
за хороший бизнес!»
Успокойтесь,
вне опасения
ваша трезвость,
нравственность,
дети,
барабаны
«армий спасения»
вашу
в мир
трубят добродетель.
Бог
на вас
не разукоризнится:
с вас
и маме их —
на платок,
и ему
соберет для ризницы
божий ме́наджер,
поп Платон.
Клоб полиций
на вас не свалится.
Чтобы ты
добрел, как кулич,
смотрит сквозь холеные пальцы
на тебя
демократ Кули́дж.
И, елозя
по небьим сводам
стражем ханжества,
центов
и сала,
пялит
руку
ваша свобода
над тюрьмою
Элис-Айланд.
Илье Эренбургу1Забыли о свете
вечерних окон,
задули теплый рыжий очаг,
как крысы, уходят
глубоко-глубоко
в недра земли и там молчат.
А над землею
голодный скрежет
железных крыл,
железных зубов
и визг пилы: не смолкая, режет
доски железные для гробов.
Но всё слышнее,
как плачут дети,
ширится ночь, растут пустыри,
и только вдали на востоке светит
узенькая полоска зари.
И силуэтом на той полоске
круглая, выгнутая земля,
хата, и тоненькая березка,
и меченосные стены Кремля.2Я не видала высоких крыш,
черных от черных дождей.
Но знаю
по смертной тоске своей,
как ты умирал, Париж.Железный лязг и немая тишь,
и день похож на тюрьму.
Я знаю, как ты сдавался, Париж,
по бессилию моему.Тоску не избудешь,
не заговоришь,
но всё верней и верней
я знаю по ненависти своей,
как ты восстанешь, Париж! 3Быть может, близко сроки эти:
не рев сирен, не посвист бомб,
а тишину услышат дети
в бомбоубежище глухом.
И ночью, тихо, вереницей
из-под развалин выходя,
они сперва подставят лица
под струи щедрого дождя.
И, точно в первый день творенья,
горячим будет дождь ночной,
и восклубятся испаренья
над взрытою корой земной.
И будет ветер, ветер, ветер,
как дух, носиться над водой…
…Все перебиты. Только дети
спаслись под выжженной землей.
Они совсем не помнят года,
не знают — кто они и где.
Они, как птицы, ждут восхода
и, греясь, плещутся в воде.
А ночь тиха, тепло и сыро,
поток несет гряду костей…
Вот так настанет детство мира
и царство мудрое детей.4Будет страшный миг
будет тишина.
Шепот, а не крик:
«Кончилась война…»Темно-красных рек
ропот в тишине.
И ряды калек
в розовой волне…5Его найдут
в долине плодородной,
где бурных трав
прекрасно естество,
и удивятся силе благородной
и многослойной ржавчине его.
Его осмотрят
с трепетным вниманьем,
поищут след — и не найдут
следа,
потом по смутным песням
и преданьям
определят:
он создан для труда.
И вот отмоют
ржавчины узоры,
бессмертной крови сгустки
на броне,
прицепят плуги,
заведут моторы
и двинут по цветущей целине.
И древний танк,
забыв о нашей ночи,
победным ревом
сотрясая твердь,
потащит плуги,
точно скот рабочий,
по тем полям, где нес
огонь и смерть.6Мечи острим и готовим латы
затем, чтоб миру предстала Ты
необоримой, разящей,
крылатой,
в сиянье Возмездия и Мечты.
К тебе взывают сестры и жены,
толпа обезумевших матерей,
и дети,
бродя в городах сожженных,
взывают к тебе:
«Скорей, скорей!»
Они обугленные ручонки
тянут к тебе во тьме, в ночи…
Во имя
счастливейшего ребенка
латы готовим, острим мечи.
Всё шире ползут
кровавые пятна,
в железном прахе земля,
в пыли…
Так будь же готова
на подвиг ратный —
освобожденье всея земли!
Самовар свистал в три свиста.
Торопяся и шаля,
Три румяных гимназиста
Уплетали кренделя. Чай со сливками любовно
Им подсовывала мать
«Вновь проспали! Девять ровно!
Надо раньше поднимать! Всё поблажкам нет предела!» —
Барин ласково гудел.
Мать на младшего глядела:
«Вася будто похудел… Нету летнего румянца!..»
Состоя при барчуках,
Тятька мой три школьных ранца
Уж держал в своих руках, А за ним пугливо сзади
Я топтался у дверей.
Барин снова: «Бога ради,
Мать, корми ты их скорей! Вот! — он к тятьке обернулся. —
Сколько нам с детьми хлопот.
Из деревни твой вернулся?
Разве зимних нет работ? А, с книжонкою мальчишка?!
Велики ль его года?
Покажи-ка, что за книжка?
Подойди ж, дурак, сюда!» Я стоял как деревянный.
Тятька подал книгу вмиг.
«М-да… Не-кра-сов… Выбор странный!..
Проку что с таких-то книг?! Ну, стишки!.. Ну, о народе!..
Мальчик твой по существу
Мог бы лучше на заводе
Обучаться мастерству!.. Или все мужичьи дети
Рвутся выйти в господа?..
И опять же книги эти…
Сколько скрыто в них вреда!.. Дай лишь доступ в наше время
К их зловредным семенам!»
Тятька скреб смущенно темя:
«Что уж, барин!.. Где уж нам!..» Я со страху и печали
На ногах стоял едва,
А в ушах моих звучали
Сладкой музыкой слова: «Ноги босы, грязно тело,
И едва прикрыта грудь…
Не стыдися! Что за дело?
Это многих славных путь. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Не без добрых душ на свете
Кто-нибудь свезет в Москву,
Будешь в университете —
Сон свершится наяву! Там уж поприще широко:
Знай работай, да не трусь…
Вот за что тебя глубоко
Я люблю, родная Русь!»
Тов. Бухов — Работал по погрузке угля.
Дали распространять военную литературу,
не понравилось. — Бросил.
Тов. Дрофман — Был сборщиком членских
взносов. Перешел работать на паровоз —
работу не мог выполнять. Работал бы
сейчас по радио.
Тов. Юхович — Удовлетворяюсь тем,
что купил гитару и играю дома.
Из речей комсомольцев на проведенных
собраниях «мертвых душ» транспортной
и доменной ячеек. Днепропетровск.
Дело важное творя,
блещет
ум секретаря.
«Ко мне,
товарищи-друзья!
Пошлю,
работой нагрузя.
Ванька здесь,
а Манька —
там!
Вся ячейка по местам».
Чисто,
тихо,
скоро,
мило…
Аж нагрузок не хватило!!!
От удовольствия горя,
блестят
глаза
секретаря.
В бюро
провел
докладов ряд.
Райком
надул при случае.
«Моя
ячейка —
лучшая».
Райком с бюро
и горд
и рад —
одно благополучие!
Иван Петров
ушами хвор,
мычанье
путал с музыкой,
а на него
фабричный хор
навьючили нагрузкой.
По сердцу
Маше
«друг детей»,
ей —
детям
петь о гусельках,
а по нагрузке
вышло
ей —
бороться
против сусликов.
Попов —
силач.
Испустит чих —
держусь на месте еле я.
(Ведет
нагрузку
у ткачих
по части рукоделия.)
Ося Фиш —
глиста наружно,
тощи
мускулов начатки.
Что
на тощего
нагружено?
Он —
инструктор спортплощадки.
Груза
много
на верблюде
по пустыням
возят люди.
И животное блюдя,
зря
не мучат верблюдья.
Не заставите
верблюда
подавать
в нарпите
блюда.
Что во вред
горбам верблюдьим,
то
и мы
таскать не будем.
И народ,
как верблюды́,
разбежался
кто куды.
Заплативши
членский взнос,
не показывают
нос.
Где же
«мертвые души»
околачивают груши?
Колбаси́на чайная,
водка
и арии.
Парень
отчаянно
играет на гитаре.
От водки
льет
четыре пота,
а пенье
катится само:
«Про-о-ща-а-й,
активная работа,
про-оща-ай,
любимый комсомо-о-л!»
Сегодня я слово хочу сказать
Всем тем, кому золотых семнадцать,
Кому окрыленных, веселых двадцать,
Кому удивительных двадцать пять.
По-моему, это пустой разговор,
Когда утверждают, что есть на свете
Какой-то нелепый, извечный спор,
В котором воюют отцы и дети.
Пускай болтуны что хотят твердят,
У нас же не две, а одна дорога.
И я бы хотел вам, как старший брат,
О ваших отцах рассказать немного.
Когда веселитесь вы или даже
Танцуете так, что дрожит звезда,
Вам кто-то порой с осужденьем скажет:
— А мы не такими были тогда!
Вы строгою меркою их не мерьте.
Пускай. Ворчуны же всегда правы!
Вы только, пожалуйста, им не верьте.
Мы были такими же, как и вы.
Мы тоже считались порой пижонами
И были горласты в своей правоте,
А если не очень-то были модными,
То просто возможности были не те.
Когда ж танцевали мы или бузили
Да так, что срывалась с небес звезда,
Мы тоже слышали иногда:
— Нет, мы не такими когда-то были!
Мы бурно дружили, мы жарко мечтали.
И все же порою — чего скрывать! -
Мы в парты девчонкам мышей совали,
Дурили. Скелетам усы рисовали,
И нам, как и вам, в дневниках писали:
«Пусть явится в срочном порядке мать!»
И все-таки в главном, большом, серьезном
Мы шли не колеблясь, мы прямо шли.
И в лихолетьи свинцово-грозном,
Мы на экзамене самом сложном
Не провалились. Не подвели.
Поверьте, это совсем не просто
Жить так, чтоб гордилась тобой страна,
Когда тебе вовсе еще не по росту
Шинель, оружие и война.
Но шли ребята, назло ветрам,
И умирали, не встретив зрелость,
По рощам, балкам и по лесам,
А было им столько же, сколько вам,
И жить им, конечно, до слез хотелось.
За вас, за мечты, за весну ваших снов,
Погибли ровесники ваши — солдаты:
Мальчишки, не брившие даже усов,
И не слыхавшие нежных слов,
Еще не целованные девчата.
Я знаю их, встретивших смерть в бою.
Я вправе рассказывать вам об этом,
Ведь сам я, лишь выживший чудом, стою
Меж их темнотою и вашим светом.
Но те, что погибли, и те, что пришли,
Хотели, надеялись и мечтали,
Чтоб вы, их наследники, в светлой дали
Большое и звонкое счастье земли
Надежно и прочно потом держали.
Но быть хорошими, значит ли жить
Стерильными ангелочками?
Ни станцевать, ни спеть, ни сострить,
Ни выпить пива, ни закурить,
Короче: крахмально белея, быть
Платочками-уголочками?!
Кому это нужно и для чего?
Не бойтесь шуметь нисколько.
Резкими будете — ничего!
И даже дерзкими — ничего!
Вот бойтесь цинизма только.
И суть не в новейшем покрое брюк,
Не в платьях, порой кричащих,
А в правде, а в честном пожатье рук
И в ваших делах настоящих.
Конечно, не дай только бог, ребята,
Но знаю я, если хлестнет гроза,
Вы твердо посмотрите ей в глаза
Так же, как мы смотрели когда-то.
И вы хулителям всех мастей
Не верьте. Нет никакой на свете
Нелепой проблемы «отцов и детей»,
Есть близкие люди: отцы и дети!
Идите ж навстречу ветрам событий,
И пусть вам всю жизнь поют соловьи.
Красивой мечты вам, друзья мои!
Счастливых дорог и больших открытий!
Что ни делает дурак,
Все он делает не так.
Начинает не сначала,
А кончает как попало.
С потолка он строит дом,
Носит воду решетом,
Солнце в поле ловит шапкой,
Тень со стен стирает тряпкой,
Дверь берет с собою в лес,
Чтобы вор к нему не влез,
И на крышу за веревку
Тянет бурую коровку,
Чтоб немножко попаслась
Там, где травка разрослась.
—
Что ни делает дурак,
Все он делает не так.
И не вовремя он рад,
И печален невпопад.
На пути встречает свадьбу
Тут бы спеть и поплясать бы,
Он же слезы льет рекой
И поет заупокой.
Как схватили дурака,
Стали мять ему бока,
Били, били, колотили,
Чуть живого отпустили.
«Ишь ты, — думает дурак,
Видно, я попал впросак.
Из сочувствия к невесте
Я поплакал с нею вместе.
Ладно, в следующий раз
Я пущусь на свадьбе в пляс!»
—
Вот бредет он по дороге,
А навстречу едут дроги.
Следом движется народ,
Словно очередь идет.
Поглядел дурак на пеших.
«Ну-ка, — думает, — утешь их,
Чтоб шагали веселей
За телегою своей!»
Сапожком дурак притопнул,
О ладонь ладонью хлопнул
Да как пустится плясать,
Ногу об ногу чесать!
Взяли люди дурака,
Стали мять ему бока,
Били, били, колотили,
Полумертвым отпустили.
«Вишь ты, — думает дурак,
Я опять попал впросак.
Больше я плясать не стану
Да и плакать перестану.
Ладно, с завтрашнего дня
Не узнаете меня!»
—
И ведь верно, с той минуты
Стал ходить дурак надутый.
То и дело он, дурак,
Говорит другим: — Не так!
Он не плачет и не пляшет,
А на все рукою машет.
Постороннему никак
Не узнать, что он дурак.
Дети буквы пишут в школе
Да и спросят: — Хорошо ли?
Поглядит в тетрадь дурак
Да и вымолвит: — Не так.
Шьют портнихи на машинке,
Шьют сапожники ботинки.
Смотрит издали дурак
И бормочет: — Всё не так!
И не так селедок ловят,
И не так борщи готовят,
И не так мосты мостят,
И не так детей растят!
Видят люди, слышат люди,
Как дурак дела их судит,
И подумывают так:
«Что за умница дурак!»
Средь оплывших свечей и вечерних молитв,
Средь военных трофеев и мирных костров
Жили книжные дети, не знавшие битв,
Изнывая от мелких своих катастроф.
Детям вечно досаден
Их возраст и быт —
И дрались мы до ссадин,
До смертных обид,
Но одежды латали
Нам матери в срок,
Мы же книги глотали,
Пьянея от строк.
Липли волосы нам на вспотевшие лбы,
И сосало под ложечкой сладко от фраз,
И кружил наши головы запах борьбы,
Со страниц пожелтевших слетая на нас.
И пытались постичь
Мы, не знавшие войн,
За воинственный клич
Принимавшие вой, —
Тайну слова «приказ»,
Назначенье границ,
Смысл атаки и лязг
Боевых колесниц.
А в кипящих котлах прежних боен и смут
Столько пищи для маленьких наших мозгов!
Мы на роли предателей, трусов, иуд
В детских играх своих назначали врагов.
И злодея следам
Не давали остыть,
И прекраснейших дам
Обещали любить;
И, друзей успокоив
И ближних любя,
Мы на роли героев
Вводили себя.
Только в грёзы нельзя насовсем убежать:
Краткий век у забав — столько боли вокруг!
Попытайся ладони у мёртвых разжать
И оружье принять из натруженных рук.
Испытай, завладев
Ещё тёплым мечом
И доспехи надев, —
Что почём, что почём!
Разберись, кто ты: трус
Иль избранник судьбы,
И попробуй на вкус
Настоящей борьбы.
И когда рядом рухнет израненный друг
И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,
И когда ты без кожи останешься вдруг
Оттого, что убили его — не тебя, —
Ты поймёшь, что узнал,
Отличил, отыскал
По оскалу забрал —
Это смерти оскал!
Ложь и зло — погляди,
Как их лица грубы,
И всегда позади
Вороньё и гробы!
Если мяса с ножа
Ты не ел ни куска,
Если руки сложа
Наблюдал свысока,
И в борьбу не вступил
С подлецом, с палачом, —
Значит, в жизни ты был
Ни при чём, ни при чём!
Если путь прорубая отцовским мечом,
Ты солёные слёзы на ус намотал,
Если в жарком бою испытал что почём, —
Значит, нужные книги ты в детстве читал!
В день, когда мы, поддержкой земли заручась,
По высокой воде, по соленой, своей,
Выйдем в точно назначенный час, -
Море станет укачивать нас,
Словно мать непутевых детей.
Волны будут работать — и в поте лица
Корабельные наши бока иссекут,
Терпеливо машины начнут месяца
Составлять из ритмичных секунд.
А кругом — только водная гладь, — благодать!
И на долгие мили кругом — ни души!..
Оттого морякам тяжело привыкать
Засыпать после качки в уютной тиши.
Наши будни — без праздников, без выходных, -
В море нам и без отдыха хватит помех.
Мы подруг забываем своих:
Им — до нас, нам подчас не до них, -
Да простят они нам этот грех!
Нет, неправда! Вздыхаем о них у кормы
И во сне имена повторяем тайком.
Здесь совсем не за юбкой гоняемся мы,
Не за счастьем, а за косяком.
А кругом — только водная гладь, — благодать!
Ни заборов, ни стен — хоть паши, хоть пляши!..
Оттого морякам тяжело привыкать
Засыпать после качки в уютной тиши.
Говорят, что плывем мы за длинным рублем, -
Кстати, длинных рублей просто так не добыть, -
Но мы в море — за морем плывем,
И еще — за единственным днем,
О котором потом не забыть.
А когда из другой, непохожей весны
Мы к родному причалу придем прямиком, -
Растворятся морские ворота страны
Перед каждым своим моряком.
В море — водная гладь, да еще — благодать!
И вестей — никаких, сколько нам ни пиши…
Оттого морякам тяжело привыкать
Засыпать после качки в уютной тиши.
И опять уплываем, с землей обручась -
С этой самою верной невестой своей, -
Чтоб вернуться в назначенный час,
Как бы там ни баюкало нас
Море — мать непутевых детей.
Вот маяк нам забыл подморгнуть с высоты,
Только пялит глаза — ошалел, обалдел:
Он увидел, что судно встает на винты,
Обороты врубив на предел.
А на пирсе стоять — все равно благодать, -
И качаться на суше, и петь от души.
Нам, вернувшимся, не привыкать привыкать
После громких штормов к долгожданной тиши!
1.
Мечта
Мороз повел суровым глазом,
с таким морозом быть греху, —
мое пальто подбито газом,
мое пальто не на меху.
Пускай, как тряпки, полы реют
и ноги пляшут тра-та-ты…
Одни мечты мне сердце греют —
такие знойные мечты!
Мороз. Врачом я скоро буду,
уж чую в воздухе банкет.
Я скоро-скоро позабуду
пору стипендий и анкет.
Нужды не будет и помину,
тогда пойдет совсем не то.
Уж скоро-скоро я покину
тебя, дырявое пальто!
Одену шубу подороже,
одену шляпу набекрень,
и в первый раз без всякой дрожи
я выйду в первый зимний день.
Затем — семейная картина.
Вернусь я вечером домой,
и будем греться у камина
вдвоем с молоденькой женой.
Я буду пользовать бесплатно
иль за гроши крестьянский люд.
Обедать буду аккуратно —
обед из трех приличных блюд.
А там… пойдут, как надо, детки.
Глядишь — я главврачом зовусь.
Окончат детки семилетку,
потом поступят детки в вуз.
Вузовец
2.
Ответ
Что ж!
Напишу и я про то же.
Я
все мечтательное чту.
Мне хочется
слегка продолжить
поэта-вузовца «мечту».
Вузовец вырос.
Уже главврачом.
Живет, как в раю,
не тужа ни о чем.
Супружницы ласки
роскошны и пылки.
Бифштексы к обеду —
каждому фунт.
На каждого —
пива по две бутылки.
У каждого —
пышная шуба в шкафу.
И дети,
придя
из различнейших школ,
играют,
к папаше воссев на брюшко…
Рабочий не сыт.
Крестьянин мрачен.
Полураздетая мерзнет страна.
Но светятся
счастьем
глазки главврачьи:
— Я сыт,
и дело мое —
сторона. —
И вдруг
начинают приказы взывать:
«Ничем
от войны
не могли схорониться.
Спешите
себя
мобилизовать,
враги обступают Советов границы».
Главврач прочитал
и солидную ногу
направил обратно
домой,
в берлогу.
— Авось
они
без меня отобьются.
Я —
обыватель
и жажду уютца. —
А белые прут.
Чего им лениться?!
И взяли за ворот
поэта больницы.
Товарищ главврач,
на мечтательность плюньте!
Пух
из перин
выпускают ножницы.
Жену
твою
усастый унтер
за ко́сы
к себе
волочит в наложницы.
Лежит
плашмя
на пороге дочка.
Платок —
и кровь краснее платочка.
А где сынишка?
Высшую меру
суд
полевой
присудил пионеру.
Пошел
главврач
в лоскутном наряде
с папертей
с ихних
просить христа-ради.
Такой
уют
поджидает тех,
кто, бросив
бороться
за общее
лучше,
себе самому
для своих утех
мечтает
создать
канарейный уютчик.
Вопрос
о личном счастье
не прост.
Когда
на республику
лезут громилы,
личное счастье —
это
рост
республики нашей
богатства и силы.
Сегодня
мир
живет на вулкане.
На что ж
мечты об уюте дали́сь?!
Устроимся все,
если в прошлое канет
проклятое слово
«капитализм».
Не сани летели — телега
скрипела, и маленький лес
просил подаяния снега
у жадных иль нищих небес.Я утром в окно посмотрела:
какая невзрачная рань!
Мы оба тоскуем смертельно,
не выжить нам, брат мой февраль.Бесснежье голодной природы,
измучив поля и сады,
обычную скудость невзгоды
возводит в значенье беды.Зияли надземные недра,
светало, а солнце не шло.
Взамен плодородного неба
висело пустое ничто.Ни жизни иной, ни наживы
не надо, и поздно уже.
Лишь бедная прибыль снежинки
угодна корыстной душе.Вожак беззащитного стада,
я знала морщинами лба,
что я в эту зиму устала
скитаться по пастбищу льда.Звонила начальнику книги,
искала окольных путей
узнать про возможные сдвиги
в судьбе, моих слов и детей.Там — кто-то томился и бегал,
твердил: его нет! его нет!
Смеркалось, а он все обедал,
вкушал свой огромный обед.Да что мне в той книге? Бог с нею!
Мой почерк мне скупки и нем.
Писать, как хочу, не умею,
писать, как умею, — зачем? Стекло голубело, и дивность
из пекла антенн и реле
проистекала, и длилась,
и зримо сбывалась в стекле.Не страшно ли, девочка диктор,
над бездной земли и воды
одной в мироздании диком
нестись, словно лучик звезды? Пока ты скиталась, витала
меж башней и зреньем людей,
открылась небесная тайна
и стала добычей твоей.Явилась в глаза, уцелела,
и доблестный твой голосок
неоспоримо и смело
падение снега предрек.Сказала: грядущею ночью
начнется в Москве снегопад.
Свою драгоценную ношу
на нас облака расточат.Забудет короткая память
о муке бесснежной зимы,
а снег будет падать и падать,
висеть от небес до земли.Он станет счастливым избытком,
чрезмерной любовью судьбы,
усладою губ и напитком,
весною пьянящим сады.Он даст исцеленье болевшим,
богатством снабдит бедняка,
и в этом блаженстве белейшем
сойдутся тетрадь и рука.Простит всех живущих на свете
метели вседобрая власть,
и будем мы — баловни, дети
природы, влюбившейся в нас.Да, именно так все и было.
Снег падал и долго был жив.
А я — влюблена и любима,
и вот моя книга лежит.
В этот день мне так не повезло —
Я лежу в больнице как назло,
В этот день все отдыхают,
Пятилетие справляют
И спиртного никогда
В рот не брать торжественно решают.В этот день не свалится никто,
Правда Улановский выпьет сто,
Позабыв былые раны,
Сам Дупак нальёт стаканы
И расскажет, как всегда,
С юмором про творческие планы.В этот день — будь счастлив, кто успел!
Ну, а я бы в этот день вам спел,
В этот день, забыв про тренья,
Нас поздравит Управленье,
Но «Живого» — никогда,
Враз и навсегда
без обсужденья.Идут «Десять дней…» пять лет подряд,
Есть надежда, пойдут и шестой.
Пригнали на «Мать» целый взвод солдат,
Вот только где «Живой»? Но голос слышится: «Так-так-так, —
Не ясно только чей, —
Просмотрит каждый ваш спектакль
Комиссия врачей, ткачей и стукачей».«Антимиры» пять лет подряд
Идут, когда все люди спят,
Но не летят в тартарары
Короткие «Антимиры»
И в сентябри, и в декабри! Прекрасно средь ночной поры
Играются «Антимиры».
И коль артисты упадут —
На смену дети им придут,
Армейский корпус приведут.Спектакль — час двадцать, только вот
Вдруг появился Макинпотт…
Эй, Макинпотт, куда ты прёшь?
Но пасаран, едрёна вошь,
Едрёна вошь, едрёна вошь! Вот пятый сезон позади —
Бис, браво, бис, браво, бис, браво!
Прекрасно, и вдруг — впереди
Канава, канава, канава.Пять лет промокают зады,
На сцене то брызнет, то хлынет,
Но выйдет сухим из воды
Наш зам — сам возьмёт и починит,
Сам зам Улановский туды
Залезет, возьмёт и починит.Бывает, что дым — без огня…
Всё фразы, всё фразы и фразы:
Уже пятый год — раз в три дня
Приказы, приказы, приказы.Громкое «фе»
Выражаю я поэту —
Ведь банкету всё нету.
Я сегодня возьму и пойду в кафе.Послушайте, если банкеты бывают,
Значит это кому-нибудь нужно,
Значит это необходимо,
Чтобы каждый вечер
Хоть у кого-нибудь
Был хоть один банкет.Нынче в МУРе всё в порядке —
Вор сидит, дежурный ходит…
Только что это, ребятки,
На Таганке происходит? На Таганке всё в порядке —
Без единой там накладки:
Пятилео Пятилей
Коллективно отмечают,
Но дежурный докладает:
«В зале вовсе не народ,
А как раз наоборот!»Что вы, дети, что вы, дети!
Видно, были вы в буфете!..
Что вы, дети, ладно, спите!
Протрезвитесь — повторите! Сажусь — боюсь
На гвоздь наткнусь.
Ложусь — боюсь,
Что заножусь, Как долго я буду потом
С занозой кровавой биться,
И позой корявой тревожить
Зоркий главрежев глаз?! Рамзес! Скорей
Поторопись
На юбилей,
Да отоспись! Гляди, там выпьют целый штоф
Без нас, без русских мужиков!
Чего же ждём? Скорей идём! Хоть юбилей, хоть нам и пять,
Пойти бутыль с собою взять?
И хря —
втихаря,
И-их,
на троих,
Э-эх,
это грех!
У-уф, у-уф.
А завтра «Тартюф»,
А мы не заняты!
Зима. Огромная, просторная зима.
Деревьев громкий треск звучит, как канонада.
Глубокий мрак ночей выводит терема
Сверкающих снегов над выступами сада.
В одежде кристаллической своей
Стоят деревья. Темные вороны,
Сшибая снег с опущенных ветвей,
Шарахаются, немощны и сонны.
В оттенках грифеля клубится ворох туч,
И звезды, пробиваясь посредине,
Свой синеватый движущийся луч
Едва влачат по ледяной пустыне.Но лишь заря прорежет небосклон
И встанет солнце, как, подобно чуду,
Свет тысячи огней возникнет отовсюду,
Частицами снегов в пространство отражен.
И девственный пожар январского огня
Вдруг упадет на школьный палисадник,
И хоры петухов сведут с ума курятник,
И зимний день всплывет, ликуя и звеня.В такое утро русский человек,
Какое б с ним ни приключилось горе,
Не может тосковать. Когда на косогоре
Вдруг заскрипел под валенками снег
И большеглазых розовых детей
Опять мелькнули радостные лица, —
Лариса поняла: довольно ей томиться,
Довольно мучиться. Пора очнуться ей! В тот день она рассказывала детям
О нашей родине. И в глубину времен,
К прошедшим навсегда тысячелетьям
Был взор ее духовный устремлен.
И дети видели, как в глубине веков,
Образовавшись в огненном металле,
Платформы двух земных материков
Средь раскаленных лав затвердевали.
В огне и буре плавала Сибирь,
Европа двигала свое большое тело,
И солнце, как огромный нетопырь,
Сквозь желтый пар таинственно глядело.
И вдруг, подобно льдинам в ледоход,
Материки столкнулись. В небосвод
Метнулся камень, образуя скалы;
Расплавы звонких руд вонзились в интервалы
И трещины пород; подземные пары,
Как змеи, извиваясь меж камнями,
Пустоты скал наполнили огнями
Чудесных самоцветов. Все дары
Блистательной таблицы элементов
Здесь улеглись для наших инструментов
И затвердели. Так возник Урал.Урал, седой Урал! Когда в былые годы
Шумел строительства первоначальный вал,
Кто, покоритель скал и властелин природы,
Короной черных домн тебя короновал?
Когда магнитогорские мартены
Впервые выбросили свой стальной поток,
Кто отворил твои безжизненные стены,
Кто за собой сердца людей увлек
В кипучий мир бессмертных пятилеток?
Когда бы из могил восстал наш бедный предок
И посмотрел вокруг, чтоб целая страна
Вдруг сделалась ему со всех сторон видна, —
Как изумился б он! Из черных недр Урала,
Где царствуют топаз и турмалин,
Пред ним бы жизнь невиданная встала,
Наполненная пением машин.
Он увидал бы мощные громады
Магнитных скал, сползающих с высот,
Он увидал бы полный сил народ,
Трудящийся в громах подземной канонады,
И землю он свою познал бы в первый раз… Не отрывая от Ларисы глаз,
Весь класс молчал, как бы завороженный.
Лариса чувствовала: огонек, зажженный
Ее словами, будет вечно жить
В сердцах детей. И совершилось чудо:
Воспоминаний горестная груда
Вдруг перестала сердце ей томить.
Что сердце? Сердце — воск. Когда ему блеснет
Огонь сочувственный, огонь родного края,
Растопится оно и, медленно сгорая,
Навстречу жизни радостно плывет.
Дни становятся все сероватей.
Ограды похожи на спинки железных кроватей.
Деревья в тумане, и крыши лоснятся,
И сны почему-то не снятся.
В кувшинах стоят восковые осенние листья,
Которые схожи то с сердцем, то с кистью
Руки. И огромное галок семейство,
Картаво ругаясь, шатается с места на место.
Обычный пейзаж! Так хотелось бы неторопливо
Писать, избегая наплыва
Обычного чувства пустого неверья
В себя, что всегда у поэтов под дверью
Смеется в кулак и настойчиво трется,
И черт его знает — откуда берется! Обычная осень! Писать, избегая неверья
В себя. Чтоб скрипели гусиные перья
И, словно гусей белоснежных станицы,
Летели исписанные страницы…
Но в доме, в котором живу я — четырехэтажном, -
Есть множество окон. И в каждом
Виднеются лица:
Старухи и дети, жильцы и жилицы,
И смотрят они на мои занавески,
И переговариваются по-детски:
— О чем он там пишет? И чем он там дышит?
Зачем он так часто взирает на крыши,
Где мокрые трубы, и мокрые птицы,
И частых дождей торопливые спицы? —А что, если вдруг постучат в мои двери и скажут: — Прочтите.
Но только учтите,
Читайте не то, что давно нам известно,
А то, что не скучно и что интересно…
— А что вам известно?
— Что нивы красивы, что люди счастливы,
Любовь завершается браком,
И свет торжествует над мраком…
— Садитесь, прочту вам роман с эпилогом.
— Валяйте! — садятся в молчании строгом.
И слушают. Он расстается с невестой.
(Соседка довольна. Отрывок прелестный.)
Невеста не ждет его. Он погибает.
И зло торжествует. (Соседка зевает.)
Сосед заявляет, что так не бывает,
Нарушены, дескать, моральные нормы
И полный разрыв содержанья и формы…
— Постойте, постойте! Но вы же просили…
— Просили! И просьба останется в силе…
Но вы же поэт! К моему удивленью,
Вы не понимаете сути явлений,
По сути — любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Сапожник Подметкин из полуподвала,
Доложим, пропойца. Но этого мало
Для литературы. И в роли героя
Должны вы его излечить от запоя
И сделать счастливым супругом Глафиры,
Лифтерши из сорок четвертой квартиры.
__________________На улице осень… И окна. И в каждом окошке
Жильцы и жилицы, старухи, и дети, и кошки.
Сапожник Подметкин играет с утра на гармошке.
Глафира выносит очистки картошки.
А может, и впрямь лучше было бы в мире,
Когда бы сапожник женился на этой Глафире?
А может быть, правда — задача поэта
Упорно доказывать это:
Что любовь завершается браком,
А свет торжествует над мраком.
Третий год у Натальи тяжелые сны,
Третий год ей земля горяча —
С той поры как солдатской дорогой войны
Муж ушел, сапогами стуча.
На четвертом году прибывает пакет.
Почерк в нем незнаком и суров:
«Он отправлен в саратовский лазарет,
Ваш супруг, Алексей Ковалев».
Председатель дает подорожную ей.
То надеждой, то горем полна,
На другую солдатку оставив детей,
Едет в город Саратов она.
А Саратов велик. От дверей до дверей
Как найти в нем родные следы?
Много раненых братьев, отцов и мужей
На покое у волжской воды.
Наконец ее доктор ведет в тишине
По тропинкам больничных ковров.
И, притихшая, слышит она, как во сне:
— Здесь лежит Алексей Ковалев.—
Нерастраченной нежности женской полна,
И калеку Наталья ждала,
Но того, что увидела, даже она
Ни понять, ни узнать не могла.
Он хозяином был ее дум и тревог,
Запевалой, лихим кузнецом.
Он ли — этот бедняга без рук и без ног,
С перекошенным, серым лицом?
И, не в силах сдержаться, от горя пьяна,
Повалившись в кровать головой,
В голос вдруг закричала, завыла она:
— Где ты, Леша, соколик ты мой?! —
Лишь в глазах у него два горячих луча.
Что он скажет — безрукий, немой!
И сурово Наталья глядит на врача:
— Собирайте, он едет домой.
Не узнать тебе друга былого, жена, —
Пусть как память живет он в дому.
— Вот спаситель ваш, — детям сказала она, —
Все втроем поклонитесь ему!
Причитали соседки над женской судьбой,
Горевал ее горем колхоз.
Но, как прежде, вставала Наталья с зарей,
И никто не видал ее слез…
Чисто в горнице. Дышат в печи пироги.
Только вдруг, словно годы назад,
Под окном раздаются мужские шаги,
Сапоги по ступенькам стучат.
И Наталья глядит со скамейки без слов,
Как, склонившись в дверях головой,
Входит в горницу муж — Алексей Ковалев —
С перевязанной правой рукой.
— Не ждала? — говорит, улыбаясь, жене.
И, взглянув по-хозяйски кругом,
Замечает чужие глаза в тишине
И другого на месте своем.
А жена перед ним ни мертва ни жива…
Но, как был он, в дорожной пыли,
Все поняв и не в силах придумать слова,
Поклонился жене до земли.
За великую душу подруге не мстят
И не мучают верной жены.
А с войны воротился не просто солдат,
Не с простой воротился войны.
Если будешь на Волге — припомни рассказ,
Невзначай загляни в этот дом,
Где напротив хозяйки в обеденный час
Два солдата сидят за столом.
Большой Медведицы нет ковша,
Луна не глядит с небес.
Ночь темна… Затих Черемшан.
Гасит огни Мелекесс.Уснул и Бряндинский колхоз…
Только на дальних буграх
Ночь светла без луны и звезд, —
Там тарахтят трактора.Другие кончают осенний сев,
Стыдно им уступать —
Вот почему сегодня не все
Бряндинцы могут спать.Пускай осенняя ночь дрожа
Холодом бьет в ребро, —
Люди работают и сторожат
Свое трудовое добро… Амбар — копилка общих трудов —
Полон отборных семян.
Его сторожит Степан Седов,
По прозвищу Цыган.Крепок амбара железный запор,
Зорок у сторожа глаз.
Не потревожат враг и вор
Семян золотой запас.Слышит Степан, как новые га
С бою берут трактора.
И ночь идет, темна и долга,
И долго еще до утра.Мысли плывут, как дым махры:
«Колхоз… ребятишки… жена…
Скоро всем для зимней поры
Обувка будет нужна…»Осенняя ночь долга и глуха,
И утра нет следов,
Еще и первого петуха
Не слышал Степан Седов… И вдруг — испуг расширил зрачок
Черных цыганских глаз:
На небе огненный язычок
Вспыхнул и погас.И следом дым, как туман с реки,
Клубом поплыл седым.
И взвились новые языки
И палевым сделали дым.Глядит Степан из черной тьмы,
И губы шепчут дрожа:
Или соседи… или мы…
В нашем конце пожар! Огонь присел в дыму глухом,
Невидимый, но живой,
И прыгнул огненным петухом,
Вздымая гребень свой.Степаново сердце бьет набат,
Забегал сонный колхоз.
И вспыхнул крик: «Седовы горят!»
И прогремел обоз… Искры тучами красных мух
Носятся над огнем…
Степан едва переводит дух, —
И двое спорят о нем.— Степан! Колхозные семена
Не время тебе стеречь!
Смотри! В огне семья и жена! —
Так первый держит речь.— Горит твой дом! Горит твой кров!
Что тебе до людей?
Беги, Седов! Спеши, Седов!
Спасай жену и детей! Но в этот яростный разговор
Крикнул голос второй:
— Постой, Степан! И враг и вор
Ходят ночной порой! Такого часа ждут они,
Готовы к черным делам!..
Жена и дети там не одни, —
Ты здесь нужней, чем там.Амбар получше обойди,
Быть может, неспроста
Горит твой дом! Не уходи,
Не уходи с поста! Тебе плоды колхозных трудов
Недаром доверил мир!..-
И был на посту Степан Седов,
Пока не снял бригадир.Утих пожар. Как дым белёс,
Холодный встал рассвет.
И тут увидел весь колхоз,
Что черный сторож сед.И рассказало всем без слов
Волос его серебро,
Как сторожил Степан Седов
Колхозное добро.
Разобрал головоломку —
Не могу ее сложить.
Подскажи хоть ты потомку,
Как на свете надо жить —Ради неба или ради
Хлеба и тщеты земной,
Ради сказанных в тетради
Слов идущему за мной? Под окном — река забвенья,
Испарения болот.
Хмель чужого поколенья
И тревожит, и влечет.Я кричу, а он не слышит,
Жжет свечу до бела дня,
Будто мне в ответ он пишет:
«Что тревожишь ты меня?»Я не стою ни полслова
Из его черновика.
Что ни слово — для другого,
Через годы и века.Боже правый, неужели
Вслед за ним пройду и я
В жизнь из жизни мимо цели,
Мимо смысла бытия? 2Как тот Кавказский Пленник в яме,
Из глины нищеты моей
И я неловкими руками
Лепил свистульки для детей.Не испытав закала в печке,
Должно быть, вскоре на куски
Ломались козлики, овечки,
Верблюдики и петушки.Бросали дети мне объедки,
Искусство жалкое ценя,
И в яму, как на зверя в клетке,
Смотрели сверху на меня.Приспав сердечную тревогу,
Я забывал, что пела мать,
И научился понемногу
Мне чуждый лепет понимать.Я смутно жил, но во спасенье
Души, изнывшей в полусне,
Как мимолетное виденье,
Опять явилась Муза мне, И лестницу мне опустила,
И вывела на белый свет,
И леность сердца мне простила,
Путь хоть теперь, на склоне лет.3В магазине меня обсчитали:
Мой целковый кассирше нужней.
Но каких несравненных печалей
Не дарили мне в жизни моей: В снежном, полном веселости мире,
Где алмазная светится высь,
Прямо в грудь мне стреляли, как в тире,
За душой, как за призом, гнались; Хорошо мне изранили тело
И не взяли за то ни копья,
Безвозмездно мне сердце изъела
Драгоценная ревность моя; Клевета расстилала мне сети,
Голубевшие как бирюза,
Наилучшие люди на свете
С царской щедростью лгали в глаза.Был бы хлеб. Ни богатства, ни славы
Мне в моих сундуках не беречь.
Не гадал мой даритель лукавый,
Что вручил мне с подарками право
На прямую свободную речь.4Почему, скажи, сестрица,
Не из райского ковша,
А из нашего напиться
Захотела ты, душа? Человеческое тело
Ненадежное жилье,
Ты влетела слишком смело
В сердце темное мое.Тело может истомиться,
Яду невзначай глотнуть,
И потянешься, как птица,
От меня в обратный путь.Но когда ты отзывалась
На призывы бытия,
Непосильной мне казалась
Ноша бедная моя, -Может быть, и так случится,
Что, закончив перелет,
Будешь биться, биться, биться —
И не отомкнут ворот.Пой о том, как ты земную
Боль, и соль, и желчь пила,
Как входила в плоть живую
Смертоносная игла, Пой, бродяжка, пой, синица,
Для которой корма нет,
Пой, как саваном ложится
Снег на яблоневый цвет, Как возвысилась пшеница,
Да побил пшеницу град…
Пой, хоть время прекратится,
Пой, на то ты и певица,
Пой, душа, тебя простят.
Учебно-егерский пункт в Мытищах,
В еловой роще, не виден глазу.
И все же долго его не ищут.
Едва лишь спросишь — покажут сразу.
Еще бы! Ведь там не тихие пташки,
Тут место веселое, даже слишком.
Здесь травят собак на косматого мишку
И на лису — глазастого Яшку.
Их кормят и держат отнюдь не зря,
На них тренируют охотничьих псов,
Они, как здесь острят егеря,
«Учебные шкуры» для их зубов!
Ночь для Яшки всего дороже:
В сарае тихо, покой и жизнь…
Он может вздремнуть, подкрепиться может,
Он знает, что ночью не потревожат,
А солнце встанет — тогда держись!
Егерь лапищей Яшку сгребет
И вынесет на заре из сарая,
Туда, где толпа возбужденно ждет
И рвутся собаки, визжа и лая.
Брошенный в нору, Яшка сжимается.
Слыша, как рядом, у двух ракит,
Лайки, рыча, на медведя кидаются,
А он, сопя, от них отбивается
И только цепью своей гремит.
И все же, все же ему, косолапому,
Полегче. Ведь — силища… Отмахнется…
Яшка в глину уперся лапами
И весь подобрался: сейчас начнется.
И впрямь: уж галдят, окружая нору,
Мужчины и дамы в плащах и шляпах,
Дети при мамах, дети при папах,
А с ними, лисий учуя запах,
Фоксы и таксы — рычащей сворой.
Лихие «охотники» и «охотницы»,
Ружья-то в руках не державшие даже,
О песьем дипломе сейчас заботятся,
Орут и азартно зонтами машут.
Интеллигентные вроде люди!
Ну где же облик ваш человечий?
— Поставят «четверку», — слышатся речи, —
Если пес лису покалечит.
— А если задушит, «пятерка» будет!
Двадцать собак и хозяев двадцать
Рвутся в азарте и дышат тяжко.
И все они, все они — двадцать и двадцать
На одного небольшого Яшку!
Собаки? Собаки не виноваты!
Здесь люди… А впрочем, какие люди?!
И Яшка стоит, как стоят солдаты,
Он знает, пощады не жди. Не будет!
Одна за другой вползают собаки,
Одна за другой, одна за другой…
И Яшка катается с ними в драке,
Израненный, вновь встречает атаки
И бьется отчаянно, как герой!
А сверху, через стеклянную крышу, —
Десятки пылающих лиц и глаз,
Как в Древнем Риме, страстями дышат:
— Грызи, Меркурий! Смелее! Фас!
Ну, кажется, все… Доконали вроде!..
И тут звенящий мальчиший крик:
— Не смейте! Хватит! Назад, уроды! —
И хохот: — Видать, сробел ученик!
Егерь Яшкину шею потрогал,
Смыл кровь… — Вроде дышит еще — молодец!
Предшественник твой протянул немного.
Ты дольше послужишь. Живуч, стервец!
День помутневший в овраг сползает,
Небо зажглось светляками ночными,
Они надо всеми равно сияют,
Над добрыми душами и над злыми…
Лишь, может, чуть ласковей смотрят туда,
Где в старом сарае, при егерском доме,
Маленький Яшка спит на соломе,
Весь в шрамах от носа и до хвоста.
Ночь для Яшки всего дороже:
Он может двигаться, есть, дремать,
Он знает, что ночью не потревожат,
А утро придет, не прийти не может,
Но лучше про утро не вспоминать!
Все будет снова — и лай и топот,
И деться некуда — стой! Дерись!
Пока однажды под свист и гогот
Не оборвется Яшкина жизнь.
Сейчас он дремлет, глуша тоску…
Он — зверь. А звери не просят пощады…
Я знаю: браниться нельзя, не надо,
Но тут, хоть режьте меня, не могу!
И тем, кто забыл гуманность людей,
Кричу я, исполненный острой горечи:
— Довольно калечить души детей!
Не смейте мучить животных, сволочи!
Брели паломники сирые
в Мекку
по серой Сирии.
Скрюченно и поломанно
передвигались паломники,
от наваждений
и хаоса —
каяться,
каяться,
каяться.
А я стоял на вершине
грешником
нераскаянным,
где некогда -
не ворошите! —
Авель убит был Каином.
И — самое чрезвычайное
из всех сообщений кровавых,
слышалось изначальное:
"Каин,
где брат твой, Авель?"
Но вдруг —
голоса фарисейские,
фашистские,
сладко-злодейские:
"Что вам виденья отжитого?
Да, перегнули с Авелем.
Конечно, была ошибочка,
но, в общем-то, путь был правилен…"
И мне представился каменный
угрюмый детдом,
где отравленно
кормят детёныши Каиновы
с ложечки ложью —
Авелевых.
И проступает,
алая,
когда привыкают молчать,
на лицах детей Авеля
каинова печать.
Так я стоял на вершине
меж праотцев и потомков
над миром,
где люди вершили
растленье себе подобных.
Безмолнийно было,
безгромно,
но камни взывали ребристо:
"Растление душ бескровно,
но это —
братоубийство".
А я на вершине липкой
стоял,
ничей не убийца,
но совесть
библейской уликой
взывала:
"Тебе не укрыться!
Свой дух растлеваешь ты ложью,
и дух крошится,
дробится.
Себя убивать —
это тоже братоубийство.
А скольких женщин
ты сослепу
в пути растоптал,
как распятья,
Ведь женщины —
твои сестры,
а это больше,
чем братья.
И чьи-то серые,
карие
глядит на тебя
без пощады,
и вечной печатью каиновой
ко лбу прирастают взгляды…
Что стоят гусарские тосты
за женщин?
Бравада, отписка…
Любовь убивать —
это тоже братоубийство…»
Я вздрогнул:
"Совесть, потише…
Ведь это же несравнимо,
как сравнивать цирк для детишек
с кровавыми цирками Рима".
Но тень измождённого Каина
возникла у скал угловато,
и с рук нескончаемо капала
кровь убиенного брата.
"Взгляни —
мои руки кровавы.
А начал я с детской забавы.
Крылья бабочек бархатных
ломал я из любопытства.
Всё начинается с бабочек.
После —
братоубийство".
И снова сказала,
провидица,
с пророчески-горькой печалью
совесть моя —
хранительница
каиновой печати:
"Что вечности звёздной, безбрежной
ты скажешь,
на суд её явленный?
"Конечно же, я не безгрешный,
но, в общем-то, путь мой правилен"?
Ведь это возводят до истин
все те, кто тебе ненавистен,
и человечиной жжёной
"винстоны" пахнут
и "кенты",
и пуля,
пройдя сквозь Джона,
сражает Роберта Кеннеди.
И бомбы землю пытают,
сжигая деревни пламенем.
Конечно, в детей попадают,
но, в общем-то, путь их правилен…
Каин во всех таится
и может вырасти тайно.
Единственное убийство
священно —
убить в себе Каина!"
И я на вершине липкой
у вечности перед ликом
развёрз мою грудь неприкаянно,
душа
в зародыше
Каина.
Душил я всё подлое,
злобное,
всё то, что может быть подло,
но крылья бабочек сломанные
соединить было поздно.
А ветер хлестал наотмашь,
невидимой кровью намокший,
как будто страницы Библии
меня
по лицу
били…
Друг на друга так похожи
Комаровы-братья.
Где тут Петя, где Сережа —
Не могу сказаться.
Только бабушка и мать
Их умеют различать.
Не могу я вам сказать,
Кто из них моложе.
Пете скоро будет пять
И Сереже
Тоже.
Петя бросил снежный ком
И попал в окошко.
Говорят: в стекло снежком
Угодил Сережка.
Кто вчера разбил мячом
Чашку на буфете?
Петя был тут ни при чем,
А попало Пете.
Доктор смешивает их —
Так они похожи!
Пьет касторку за двоих
Иногда Сережа.
В праздник папа всю семью
Угощал мороженым.
Петя долю съел свою,
А потом — Сережину.
Поступили в детский сад
Петя и Сережа.
Пете новенький халат
Выдали в прихожей.
А Сереже говорят:
— Жадничаешь больно —
Получил один халат,
И с тебя довольно!
— Получил не я, а брат, —
Говорит Сережа.—
Пете выдали халат,
Выдайте мне тоже!
Няня Петю без конца
Мягкой губкой мыла,
Чтобы смыть с его лица
Синие чернила.
Смыла губкой полосу
На щеке и на носу.
Только кончила купать,
Весь в чернилах он опять!
Няня мальчика бранит:
— Петя! Это что же? —
А Сережа говорит:
— Няня, я — Сережа!
К парикмахеру идут
Петя и Сережа.
Петю за руку ведут
И Сережу тоже.
Парикмахер через миг
Петю наголо остриг.
Голова его теперь
На арбуз похожа.
Только вышел он за дверь,
В дверь вошел Сережа.
Парикмахер говорит:
— Ты ж недавно был обрит!
Я еще твоих волос
Не стряхнул с халата,
А уж ты опять оброс, -
Вон какой лохматый!
Видно, волосы растут
У тебя за пять минут!
Парикмахерских для вас
Хватит ли на свете,
Если в час по десять раз
Стричься будут дети!
Вот однажды к ним во двор
Перелез через забор
Озорной мальчишка —
Перепелкин Гришка.
Гришка — парень лет восьми,
Этакий верзила! —
А пред младшими детьми
Хвастается силой.
Говорит он: — Эй, мальки!
Побежим вперегонки!
Объявляю летний кросс —
От крыльца к сараю.
Три щелчка получит в нос
Тот, кто проиграет!
Любит Гришка обижать
Тех, кто помоложе.
Но согласен с ним бежать
Комаров Сережа.
А уж Петя Комаров
У ворот сарая
Притаился между дров,
Гришку ожидая.
Раз-два-три-четыре-пять!
Гришка бросился бежать.
Добежал он, чуть дыша,
Обливаясь потом,
И увидел малыша,
Подбежав к воротам.
Был он очень удивлен,
Даже скорчил рожу, -
Оттого что принял он
Петю за Сережу.
— Слишком тихо ты бежишь! —
Говорит ему малыш.—
Сядь-ка, длинноногий,
Отдохни с дороги!
— Не хочу я отдыхать,
Побежим с тобой опять!
В десять раз быстрее
Бегать я умею!
— Ладно! — Петя говорит.—
Добежим до дома.
Кто кого опередит,
Даст щелчка другому!
Раз-два-три-четыре-пять?
Гришка кинулся бежать.
Все быстрей и, все быстрей
Мчится он вприпрыжку,
А Сережа у дверей
Поджидает Гришку.
— Ну-ка, Гришка, где твой нос?
Проиграл ты этот кросс!
Говорят, что с этих пор
Не ходил ни разу
К братьям маленьким во двор
Гришка долговязый.
1
Стояла у речки, под горкой, хатёнка,
В ней кошка жила и четыре котёнка.
Был первый котёнок совсем ещё крошкой.
Кошка его называла Ермошкой.
Сёмкою звался котёнок другой,
Маленький хвостик держал он дугой.
У третьего братца, котёнка Петрушки,
Лихо торчали пушистые ушки.
Кусался и дрался, как глупый щенок,
Фомка — четвёртый кошачий сынок.
2
Однажды сготовила кошка обед:
Зажарила восемь куриных котлет,
Спекла для ребяток слоёный пирог,
Купила им сливочный, сладкий сырок.
Чистою скатертью столик накрыла,
Взглянула, вздохнула и проговорила:
— А может быть, мало будет для деток
Сырка, пирога и куриных котлеток?
Пойду я на рынок, на рынке достану
Для милых котяток густую сметану.
Берёт она с полки пузатый горшочек,
Кладёт его в плотный плетёный мешочек.
В карман опускает большой кошелёк,
Но дверь забывает закрыть на замок.
3
Стоит возле речки пустая хатёнка,
В леску заигрались четыре котёнка.
Вдруг из высоких кустов барбариса
Вылезла тихо противная крыса.
Воздух понюхав, махнула хвостом
И осторожно взглянула на дом.
В доме ни скрипа, ни звука, ни вздоха.
«Это неплохо!» — решает пройдоха.
Свистнула крыса, визгливо-пронзительно –
Два раза коротко, три — продолжительно.
Даже в лесу, за болотной трясиной,
Крысы услышали посвист крысиный.
Ожили мигом лесные тропинки,
Всюду мелькают крысиные спинки.
Листья сухие чуть слышно шуршат,
Крысы торопятся, крысы спешат.
4
Кошка сметану купила и вот
Быстро домой по тропинке идёт.
К дому приводит лесная дорожка,
Что же увидела бедная кошка?
Дюжину крыс, бандитов хвостатых,
Дюжину крыс и обеда остаток.
Подходит к концу воровская пирушка.
Крикнула кошка: — На помощь, Петрушка!
Сёмка, на помощь! На помощь, Ермошка!
Фомка, на помощь! — крикнула кошка.
5
И вдруг из-за леса выходит отряд,
Выходит отряд не котят, а ребят.
Первый с винтовкой, с танком другой,
С длинною шашкой третий герой.
Четвёртый горохом стреляет из пушки
По крысам, сидящим в кошачьей избушке.
В атаку бросается храбрый отряд.
Враги отступают, пищат и дрожат.
Свистнули крысы визгливо, пронзительно –
Три раза коротко, два — продолжительно.
И побежала крысиная стая,
В поле хвостами следы заметая.
Кошка не знает, какую награду
Дать за спасенье лихому отряду.
Не ожидая кошачьих наград,
С гордою песней уходит отряд.
6
Всласть наигрались в песочке сыночки
И прибегают домой из лесочка.
Четверо славных весёлых котят
Проголодались, обедать хотят.
Сделала мама им новый обед:
Снова зажарила восемь котлет,
Сделала новый слоёный пирог,
Сладкий, как сахар, дала им сырок.
Плотный, плетёный раскрыла мешочек,
Достала с густою сметаной горшочек.
7
Ясные звёзды в небе зажглись,
Дети поели и спать улеглись.
Где-то в кустах соловьи засвистели,
Кошке не спится, лежит на постели.
Думает кошка: «Звала я котят,
А почему-то явился отряд!
Ах, почему, почему, почему?
Этого я никогда не пойму!»
8
Мы отгадаем загадку легко,
Кошке отгадку шепнём на ушко:
Звали, наверное, этих ребят
Так же, как ваших пушистых котят:
Сёмка и Фомка, Петрушка, Ермошка.
Вы недогадливы, милая кошка!
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор я тот же самый Тиль.
У церкви я всегда бродил в опальных
и доверяться богу не привык.
Средь верующих, то есть ненормальных,
я был нормальный, то есть еретик.
Я не хотел кому-то петь в угоду
и получать подачки от казны.
Я был нормальный — я любил свободу
и ненавидел плахи и костры.
И я шептал своей любимой — Неле
под крики жаворонка на заре:
«Как может бог спокойным быть на небе,
Пока убийцы ходят по земле?»
И я искал убийц… Я стал за бога.
Я с детства был смиренней голубиц,
но у меня теперь была забота —
казнить своими песнями убийц.
Мои дела частенько были плохи,
а вы торжествовали, подлецы,
но с шутовского колпака эпохи
слетали к чёрту, словно бубенцы.
Со мной пришлось немало повозиться,
но не попал я на сковороду,
а вельзевулы бывших инквизиций
на личном сале жарятся в аду.
Я был сражён, повешен и расстрелян,
на дыбу вздёрнут, сварен в кипятке,
но оставался тем же менестрелем,
шагающим по свету налегке.
Меня хватали вновь, искореняли.
Убийцы дело знали назубок,
как в подземельях при Эскуриале,
в концлагерях, придуманных дай бог!
Гудели печи смерти, не стихая.
Мой пепел ворошила кочерга.
Но, дымом восходя из труб Дахау,
живым я опускался на луга.
Смеясь над смертью — старой проституткой,
я на траве плясал, как дождь грибной,
с волынкою, кизиловою дудкой,
с гармошкою трёхрядной и губной.
Качаясь тяжко, чёрные от гари,
по мне звонили все колокола,
не зная, что, убитый в Бабьем Яре,
я выбрался сквозь мёртвые тела.
И, словно мои преданные гёзы,
напоминая мне о палачах,
за мною шли каштаны и берёзы,
и птицы пели на моих плечах.
Мне кое с кем хотелось расквитаться.
Не мог лежать я в пепле и золе.
Грешно в земле убитым оставаться,
пока убийцы ходят по земле!
Мне не до звёзд, не до весенней сини,
когда стучат мне чьи-то костыли,
что снова в силе те, кто доносили,
допрашивали, мучили и жгли.
Да, палачи, конечно, постарели,
но всё-таки я знаю, старый гёз, —
нет истеченья срокам преступлений,
как нет оплаты крови или слёз.
По всем асфальтам в поиске бессонном
я костылями гневно грохочу
и, всматриваясь в лица, по вагонам
на четырёх подшипниках качу.
И я ищу, ищу, не отдыхая,
ищу я и при свете, и во мгле…
Трубите, трубы грозные Дахау,
пока убийцы ходят по Земле!
И Вы из пепла мёртвого восстаньте,
укрытые расползшимся тряпьём,
задушенные женщины и старцы,
идём искать душителей, идём!
Восстаньте же, замученные дети,
среди людей ищите нелюдей,
и мантии судейские наденьте
от имени всех будущих детей!
Пускай в аду давно уже набито,
там явно не хватает «ряда лиц»,
и песней поднимаю я убитых,
и песней их зову искать убийц!
От имени Земли и всех галактик,
от имени всех вдов и матерей
я обвиняю! Кто я? Я голландец.
Я русский. Я француз. Поляк. Еврей.
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор — я тот же самый Тиль.
И посреди двадцатого столетья
я слышу — кто-то стонет и кричит.
Чем больше я живу на белом свете,
тем больше пепла в сердце мне стучит!
Итог увяданья подводит октябрь.
Природа вокруг тяжела, серьезна.
В час осени крайний — так скучно локтям
опять ушибаться об угол сиротства.
Соседской четы непомерный визит
все длится, и я, всей душой утомляясь,
ни слова не вымолвлю — в горле висит
какая-то глухонемая туманность.
В час осени крайний — огонь погасить
и вдруг, засыпая, воспрянуть догадкой,
что некогда звали тебя погостить
в дому у художника, там, за Таганкой.
И вот, аспирином задобрив недуг,
напялив калоши, — скорее, скорее
туда, где, румяные щеки надув,
художник умеет играть на свирели.
О милое зрелище этих затей!
Средь кистей, торчащих из банок и ведер,
играет свирель и двух малых детей
печальный топочет вокруг хороводик.
Два детские личика умудрены
улыбкой такою усталой и вечной,
как будто они в мирозданье должны
нестись и описывать круг бесконечный.
Как будто творится века напролет
все это: заоблачный лепет свирели
и маленьких тел одинокий полет
над прочностью мира, во мгле акварели.
И я, притаившись в тени голубой,
застыв перед тем невесомым весельем,
смотрю на суровый их танец, на бой
младенческих мышц
с тяготеньем вселенным —
Слабею, впадаю в смятенье невежд,
когда, воссияв над трубою подзорной,
их в обморок вводит избыток небес,
терзая рассудок тоской тошнотворной.
Но полно! И я появляюсь в дверях,
недаром сюда я брела и спешила.
О счастье, что кто-то так радостно рад,
рад так беспредельно
и так беспричинно!
Явленью моих одичавших локтей
художник так рад, и свирель его рада,
и щедрые ясные лица детей
даруют мне синее солнышко взгляда.
И входит, подходит та, милая, та,
простая, как холст,
не насыщенный грунтом.Но кроткого, смирного лба простота
пугает предчувствием
сложным и грустным.
О скромность холста,
пока срок не пришел,
невинность курка,
пока пальцем не тронешь,.
звериный, до времени спящий прыжок,
нацеленный в близь, где играет звереныш.
Как мускулы в ней высоко взведены,
когда первобытным следит исподлобьем
три тени родные, во тьму глубины
запущенные виражом бесподобным.
О девочка цирка, хранящая дом!
Все ж выдаст болезненно —
звездная бледность —
во что ей обходится маленький вздох
над бездной внизу, означающей бедность.
Какие клинки покидают ножны,
какая неисповедимая доблесть
улыбкой ответствует гневу нужды,
каменья ее обращая в съедобность?
Как странно незрима она на свету,
как слабо затылок ее позолочен,
но неколебимо хранит прямоту
прозрачный, стеклянный ее позвоночник.
И радостно мне любоваться опять
лицом ее, облаком неочевидным,
и рученьку боязно в руку принять,
как тронуть скорлупку
в гнезде соловьином.И я говорю: — О, давайте скорей
кружиться в одной карусели отвесной,
подставив горячие лбы под свирель,
под ивовый дождь ее частых отверстий!
Художник на бочке высокой сидит,
как Пан, в свою хитрую дудку дудит.Давайте, давайте кружиться всегда,
и все, что случится, — еще не беда,
ах, господи боже мой, вот вечеринка,
проносится около уха звезда,
под веко летит золотая соринка,
и кто мы такие, и что это вдруг
цветет акварели голубенький дух,
и глина краснеет, как толстый ребенок,
и пыль облетает с холстов погребенных,
и дивные рожи румяных картин
являются нам, когда мы захотим.
Проносимся! И посреди тишины
целуется красное с желтым и синим,
и все одиночества душ сплочены
в созвездье одно притяжением сильным.Жить в доме художника день или два
и дольше, но дому еще не наскучить,
случайно узнать, что стоят дерева
под тяжестью белой, повисшей на сучьях,
с утра втихомолку собраться домой,
брести облегченно по улице снежной,
жить дома, пока не придет за тобой
любви и печали порыв центробежный.
Хвораю, что ли, — третий день дрожу,
как лошадь, ожидающая бега.
Надменный мой сосед по этажу
и тот вскричал:
— Как вы дрожите, Белла!
Но образумьтесь! Странный ваш недуг
колеблет стены и сквозит повсюду.
Моих детей он воспаляет дух
и по ночам звонит в мою посуду.
Ему я отвечала:
— Я дрожу
все более — без умысла худого.
А впрочем, передайте этажу,
что вечером я ухожу из дома.
Но этот трепет так меня трепал,
в мои слова вставлял свои ошибки,
моей ногой приплясывал, мешал
губам соединиться для улыбки.
Сосед мой, перевесившись в пролет,
следил за мной брезгливо, но без фальши.
Его я обнадежила:
— Пролог
вы наблюдали. Что-то будет дальше?
Моей болезни не скучал сюжет!
В себе я различала, взглядом скорбным,
мельканье диких и чужих существ,
как в капельке воды под микроскопом.
Все тяжелей меня хлестала дрожь,
вбивала в кожу острые гвоздочки.
Так по осине ударяет дождь,
наказывая все ее листочки.
Я думала: как быстро я стою!
Прочь мускулы несутся и резвятся!
Мое же тело, свергнув власть мою,
ведет себя свободно и развязно.
Оно все дальше от меня! А вдруг
оно исчезнет вольно и опасно,
как ускользает шар из детских рук
и ниточку разматывает с пальца?
Все это мне не нравилось.
Врачу
сказала я, хоть перед ним робела:
— Я, знаете, горда и не хочу
сносить и впредь непослушанье тела.
Врач объяснил:
— Ваша болезнь проста.
Она была б и вовсе безобидна,
но ваших колебаний частота
препятствует осмотру — вас не видно.
Вот так, когда вибрирует предмет
и велика его движений малость,
он зрительно почти сведен на нет
и выглядит, как слабая туманность.
Врач подключил свой золотой прибор
к моим предметам неопределенным,
и острый электрический прибой
охолодил меня огнем зеленым.
И ужаснулись стрелка и шкала!
Взыграла ртуть в неистовом подскоке!
Последовал предсмертный всплеск стекла,
и кровь из пальцев высекли осколки.
Встревожься, добрый доктор, оглянись!
Но он, не озадаченный нимало,
провозгласил:
— Ваш бедный организм
сейчас функционирует нормально.
Мне стало грустно. Знала я сама
свою причастность к этой высшей норме.
Не умещаясь в узости ума,
плыл надо мной ее чрезмерный номер.
И, многозначной цифрою мытарств
наученная, нервная система,
пробившись, как пружины сквозь матрац,
рвала мне кожу и вокруг свистела.
Уродующий кисть огромный пульс
всегда гудел, всегда хотел на волю.
В конце концов казалось: к черту! Пусть
им захлебнусь, как Петербург Невою!
А по ночам — мозг навострится, ждет.
Слух так открыт, так взвинчен тишиною,
что скрипнет дверь иль книга упадет,
и — взрыв! и — все! и — кончено со мною!
Да, я не смела укротить зверей,
в меня вселенных, жрущих кровь из мяса.
При мне всегда стоял сквозняк дверей!
При мне всегда свеча, вдруг вспыхнув, гасла!
В моих зрачках, нависнув через край,
слезы светлела вечная громада.
Я — все собою портила! Я — рай
растлила б грозным неуютом ада.
Врач выписал мне должную латынь,
и с мудростью, цветущей в человеке,
как музыку по нотным запятым,
ее читала девушка в аптеке.
И вот теперь разнежен весь мой дом
целебным поцелуем валерьяны,
и медицина мятным языком
давно мои зализывает раны.
Сосед доволен, третий раз подряд
он поздравлял меня с выздоровленьем
через своих детей и, говорят,
хвалил меня пред домоуправленьем.
Я отдала визиты и долги,
ответила на письма. Я гуляю,
особо, с пользой делая круги.
Вина в шкафу держать не позволяю.
Вокруг меня — ни звука, ни души.
И стол мой умер и под пылью скрылся.
Уставили во тьму карандаши
тупые и неграмотные рыльца.
И, как у побежденного коня,
мой каждый шаг медлителен, стреножен.
Все хорошо! Но по ночам меня
опасное предчувствие тревожит.
Мой врач еще меня не уличил,
но зря ему я голову морочу,
ведь все, что он лелеял и лечил,
я разом обожгу иль обморожу.
Я, как улитка в костяном гробу,
спасаюсь слепотой и тишиною,
но, поболев, пощекотав во лбу,
рога антенн воспрянут надо мною.
О звездопад всех точек и тире,
зову тебя, осыпься! Пусть я сгину,
подрагивая в чистом серебре
русалочьих мурашек, жгущих спину!
Ударь в меня, как в бубен, не жалей,
озноб, я вся твоя! Не жить нам розно!
Я — балерина музыки твоей!
Щенок озябший твоего мороза!
Пока еще я не дрожу, о, нет,
сейчас о том не может быть и речи.
Но мой предусмотрительный сосед
уже со мною холоден при встрече.