Проехав все моря и континенты,
Пускай этнограф в книгу занесет,
Что есть такая нация — студенты,
Веселый и особенный народ!
Понять и изучить их очень сложно.
Ну что, к примеру, скажете, когда
Все то, что прочим людям невозможно,
Студенту — наплевать и ерунда!
Вот сколько в силах человек не спать?
Ну день, ну два… и кончено! Ломается!
Студент же может сессию сдавать,
Не спать неделю, шахмат не бросать
Да плюс еще влюбиться ухитряется.
А сколько спать способен человек?
Ну, пусть проспит он сутки на боку,
Потом, взглянув из-под опухших век,
Вздохнет и скажет: — Больше не могу!
А вот студента, если нет зачета,
В субботу положите на кровать,
И он проспит до следующей субботы,
А встав, еще и упрекнет кого-то:
— Ну что за черти! Не дали поспать!
А сколько может человек не есть?
Ну день, ну два… и тело ослабело…
И вот уже ни встать ему, ни сесть,
И он не вспомнит, сколько шестью шесть,
А вот студент — совсем другое дело.
Коли случилось «на мели» остаться,
Студент не поникает головой.
Он будет храбро воздухом питаться
И плюс водопроводною водой!
Что был хвостатым в прошлом человек —
Научный факт, а вовсе не поверье.
Но, хвост давно оставя на деревьях,
Живет он на земле за веком век.
И, гордо брея кожу на щеках,
Он пращура ни в чем не повторяет.
А вот студент, он и с хвостом бывает,
И даже есть при двух и трех хвостах!
Что значит дружба твердая, мужская?
На это мы ответим без труда:
Есть у студентов дружба и такая,
А есть еще иная иногда.
Все у ребят отлично разделяется,
И друга друг вовек не подведет.
Пока один с любимою встречается,
Другой идет сдавать его зачет…
Мечтая о туманностях галактик
И глядя в море сквозь прицелы призм,
Студент всегда отчаянный романтик!
Хоть может сдать на двойку романтизм.
Да, он живет задиристо и сложно,
Почти не унывая никогда.
И то, что прочим людям невозможно,
Студенту — наплевать и ерунда!
И, споря о стихах, о красоте,
Живет судьбой особенной своею.
Вот в горе лишь страдает, как и все,
А может, даже чуточку острее…
Так пусть же, обойдя все континенты,
Сухарь этнограф в труд свой занесет.
Что есть такая нация — студенты,
Живой и замечательный народ!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами!
Сколько раз вас морочали, мяли, ворочали,
Сколько раз соблазняли соблазнами тщетными…
И как черти вы злы, и как ветер отходчивы,
И — скупцы! — до чего ж вы бываете щедрыми!
Она стоит — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
А может, это поручни…
Да, впрочем, все равно!
И спать ложилась — к полночи,
И поднялась — темно.
Всю жизнь жила — не охала,
Не крыла белый свет.
Два сына было — сокола,
Обоих нет как нет!
Один убит под Вислою,
Другого хворь взяла!
Она лишь зубы стиснула —
И снова за дела.
А мужа в Потьме льдиною
Распутица смела.
Она лишь брови сдвинула —
И снова за дела.
А дочь в больнице с язвою,
А сдуру запил зять…
И, думая про разное, —
Билет забыла взять.
И тут один — с авоською
И в шляпе, паразит! —
С ухмылкою со свойскою
Геройски ей грозит!
Он палец указательный
Ей чуть не в нос сует:
— Какой, мол, несознательный,
Еще, мол, есть народ!
Она хотела высказать:
— Задумалась, прости!
А он, как глянул искоса,
Как сумку сжал в горсти
И — на одном дыхании
Сто тысяч слов подряд!
(«Чем в шляпе — тем нахальнее!» —
Недаром говорят!)
Он с рожею канальскою
Гремит на весь вагон,
Что с кликой, мол, китайскою
Стакнулся Пентагон!
Мы во главе истории,
Нам лупят в лоб шторма,
А есть еще, которые
Все хочут задарма!
Без нас — конец истории,
Без нас бы мир ослаб!
А есть еще, которые
Все хочут цап-царап!
Ты, мать, пойми: неважно нам,
Что дурость — твой обман.
Но — фигурально — кажному
Залезла ты в карман!
Пятак — монетка малая,
Ей вся цена — пятак,
Но с неба каша манная
Не падает за так!
Она любому лакома,
На кашу кажный лих!..
И тут она заплакала,
И весь вагон затих.
Стоит она — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
Бегут слезинки скорые,
Стирает их кулак…
И вот вам — вся история,
И ей цена — пятак!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами.
И пускай это время в нас ввинчено штопором,
Пусть мы сами почти до предела заверчены,
Но оставьте, пожалуйста, бдительность «операм»!
Я люблю вас, люди!
Будьте доверчивы!
Во ржи катились медленные волны.
За синим лесом собирался дождь.
Каким-то чудом
Озорник-подсолнух
Забрел по пояс в спеющую рожь.
Он, словно шапку,
Тень на землю бросил,
Смотрел, как поле набиралось сил,
Навстречу чутким
Бронзовым колосьям
Едва заметно голову клонил.
Он бед не ждал.
Но этим утром светлым
Пришел комбайн — и повалилась рожь…
И то ль от шума,
То ль от злого ветра
По крупным листьям пробежала дрожь.
A комбайнер, видать, веселый малый,
Кричит:
— Эй, рыжий, отступи на шаг! —
И тот рванулся,
Да земля держала.
Не может ногу вытащить никак.
Он знать не знал, что в этот миг тревожный
Водитель вспомнил, придержав штурвал,
Как год назад
Таким же днем погожим
Он поле это рожью засевал.
Как счастлив был, что солнце плыло в небе,
Что пашня только начата почти,
Что с девушкой,
Стоявшей на прицепе,
Ему всю смену было по пути.
Вдруг, как назло,
Остановился трактор,
И, поперхнувшись, песню потушил…
— Отсеялись! —
Ругнулся парень.
— Так-то!
Видать, свинью механик подложил.
Он влез под трактор,
Поворчал уныло,
На миг забыв про спутницу свою.
И девушка-насмешница спросила:
— Ну, как там, скоро вытащишь свинью? —
А дела было самая-то малость.
И парень встал,
Скрывая торжество…
Она лущила семечки,
Смеялась
И озорно глядела на него.
И потому, что день был так чудесен,
Что трактор жил, —
Он улыбнулся вдруг,
Схватил девчонку,
Закружил на месте,
Да так,
Что только семечки из рук!
От глаз ее,
Еще испуга полных,
Свои не мог он отвести глаза…
Вот почему сюда забрел подсолнух,
Теплом руки спасенный год назад.
И вот дрожит он от густого гула,
Уже и тень на голову легла…
И вдруг машина в сторону свернула,
Потрогав листья,
Мимо проплыла.
Миф этот в детстве каждый прочёл —
Чёрт побери!
Парень один к счастью прошёл
Сквозь лабиринт.
Кто-то хотел парня убить —
Видно, со зла,
Но царская дочь путеводную нить
Парню дала.
С древним сюжетом
Знаком не один ты.
В городе этом —
Сплошь лабиринты:
Трудно дышать,
Не отыскать
Воздух и свет…
И у меня
дело неладно —
Я потерял
нить Ариадны…
Словно в час пик,
Всюду тупик —
Выхода нет!
Древний герой ниточку ту
Крепко держал.
И слепоту, и немоту —
Всё испытал,
И духоту, и черноту
Жадно глотал.
И долго руками одну пустоту
Парень хватал.
Сколько их бьётся,
Людей одиноких,
Словно в колодцах
Улиц глубоких!
Я тороплюсь,
В горло вцеплюсь —
Вырву ответ!
Слышится смех:
зря вы спешите,
Поздно! У всех
порваны нити!
Хаос, возня…
И у меня
Выхода нет!
Злобный король в этой стране
Повелевал,
Бык Минотавр ждал в тишине —
И убивал.
Лишь одному это дано —
Смерть миновать:
Только одно, только одно —
Нить не порвать!
Кончилось лето,
Зима на подходе,
Люди одеты
Не по погоде—
Видно, подолгу
Ищут без толку
Слабый просвет.
Холодно — пусть!
Всё заберите.
Я задохнусь:
здесь, в лабиринте,
Наверняка
Из тупика
Выхода нет!
Древним затея не удалась!
Ну и дела!
Нитка любви не порвалась,
Не подвела.
Свет впереди! Именно там
На холодок
Вышел герой, а Минотавр
С голода сдох!
Здесь, в лабиринте,
Мечутся люди:
Рядом — смотрите! —
Жертвы и судьи,
Здесь, в темноте,
Эти и те
Чувствуют ночь.
Крики и вопли —
всё без вниманья!..
Я не желаю
в эту компанью!
Кто меня ждёт —
Знаю, придёт,
Выведет прочь!
Только пришла бы,
Только нашла бы —
И поняла бы:
Нитка ослабла!
Да, так и есть:
Ты уже здесь —
Будет и свет!
Руки сцепились
до миллиметра.
Всё! Мы уходим
к свету и ветру,
Прямо сквозь тьму,
Где одному
Выхода нет!
Не ведется в доме разговоров
про давно минувшие дела,
желтый снимок — пароход «Суворов»
выцветает в ящике стола.
Попытаюсь все-таки вглядеться
пристальней в туман минувших лет,
увидать далекий город детства,
где родились мой отец и дед.
Утро шло и мглою к горлу липло,
салом шелестело по бортам…
Кашлял продолжительно и хрипло
досиня багровый капитан.
Докурив, в карманы руки прятал
и в белесом мареве зари
всматривался в узенький фарватер
Волги, обмелевшей у Твери.И возникал перед глазами
причал на стынущей воде
и домик в городе Казани,
в Адмиралтейской слободе.
Судьбу бродяжью проклиная,
он ждет — скорей бы ледостав…
Но сам не свой в начале мая,
когда вода растет в кустах
и подступает к трем оконцам
в густых гераневых огнях,
и, ослепленный мир обняв,
весь день роскошествует солнце;
когда прозрачен лед небес,
а лед земной тяжел и порист,
и в синем пламени по пояс
бредет красно-лиловый лес…
Горчащий дух набрякших почек,
колючий, клейкий, спиртовой,
и запах просмоленных бочек
и дегтя… и десятки прочих
тяжеловесною волной
текут с причалов, с неба, с Волги,
туманя кровь, сбивая с ног,
и в мир вторгается свисток —
привычный, хрипловатый, долгий…
Волны медлительный разбег
на камни расстилает пену,
и осточертевают стены,
и дом бросает человек…
С трехлетним черноглазым сыном
стоит на берегу жена…
Даль будто бы растворена,
расплавлена в сиянье синем.
Гремят булыжником ободья
тяжелых кованых телег…
А пароход — как первый снег,
как лебедь в блеске половодья…
Пар вырывается, свистя,
лениво шлепаются плицы…
…Почти полсотни лет спустя
такое утро сыну снится.
Проснувшись, он к рулю идет,
не видя волн беспечной пляски,
и вниз уводит пароход
защитной, пасмурной окраски.
Бегут домишки по пятам,
и, бакен огибая круто,
отцовский домик капитан
как будто видит на минуту.
Но со штурвала своего
потом уже не сводит взгляда,
и на ресницах у него
тяжелый пепел Сталинграда.
О, как люблю я пребыванье рук
в блаженстве той свободы пустяковой,
когда былой уже закончен труд
и — лень и сладко труд затеять новый.
Как труд былой томил меня своим
небыстрым ходом! Но — за проволочку —
теперь сполна я расквиталась с ним,
пощечиной в него влепивши точку.
Меня прощает долгожданный сон.
Целует в лоб младенческая легкость.
Свободен — легкомысленный висок.
Свободен — спящий на подушке локоть.
Смотри, природа, — розов и мордаст,
так кротко спит твой бешеный сангвиник,
всем утомленьем вклеившись в матрац,
как зуб в десну, как дерево в суглинок.
О, спать да спать, терпеть счастливый гнет
неведенья рассудком безрассудным.
Но день воскресный уж баклуши бьет
то детским плачем, то звонком посудным.
Напялив одичавший неуют
чужой плечам, остывшей за ночь кофты,
хозяйки, чтоб хозяйничать, встают,
и пробуждает ноздри запах кофе.
Пора вставать! Бесстрастен и суров,
холодный душ уже развесил розги.
Я прыгаю с постели, как в сугроб —
из бани, из субтропиков — в морозы.
Под гильотину ледяной струи
с плеч голова покорно полетела.
О умывальник, как люты твои
чудовища — вода и полотенце.
Прекрасен день декабрьской теплоты,
когда туманы воздух утолщают
и зрелых капель чистые плоды
бесплодье зимних веток утешают.
Ну что ж, земля, сегодня-отдых мой,
ликую я — твой добрый обыватель,
вдыхатель твоей влажности густой,
твоих сосулек теплых обрыватель.
Дай созерцать твой белый свет и в нем
не обнаружить малого пробела,
который я, в усердии моем,
восполнить бы желала и умела.
Играя в смех, в иные времена,
нога дедок любовно расколола.
Могуществом кофейного зерна
язык так пьян, так жаждет разговора.
И, словно дым, затмивший недра труб,
глубоко в горле возникает голос.
Ко мне крадется ненасытный труд,
терпящий новый и веселый голод.
Ждет насыщенья звуком немота,
зияя пустотою, как скворешник,
весну корящий, — разве не могла
его наполнить толчеей сердечек?
Прощай, соблазн воскресный! Меж дерев
мне не бродить. Но что все это значит?
Бумаги белый и отверстый зев
ко мне взывает и участья алчет.
Иду — поить губами клюв птенца,
наскучившего и опять родного.
В ладонь склоняясь тяжестью лица,
я из безмолвья вызволяю слово.
В неловкой позе у стола присев,
располагаю голову и плечи,
чтоб обижал и ранил их процесс,
к устам влекущий восхожденье речи.
Я — мускул, нужный для ее затей.
Речь так спешит в молчанье не погибнуть,
свершить звукорожденье и затем
забыть меня навеки и покинуть.
Я для нее — лишь дудка, чтоб дудеть.
Пускай дудит и веселит окрестность.
А мне опять — заснуть, как умереть,
и пробудиться утром, как воскреснуть.
I.Секунд, минут, часов — нули.
Сердца с часами сверьте!
Объявлен праздник всей земли —
День без единой смерти! Вход в рай забили впопыхах,
Ворота ада — на засове, —
Без оговорок и условий
Всё согласовано в верхах.Старухе Смерти взятку дали
И погрузили в забытьё,
И напоили вдрызг её,
И даже косу отобрали.Никто от родов не умрёт,
От старости, болезней, от
Успеха, страха, срама, оскорблений.
Ну, а за кем недоглядят,
Тех беспощадно оживят —
Спокойно, без особых угрызений.И если где резня теперь —
Ножи держать тупыми!
А если — бой, то — без потерь,
Расстрел — так холостыми.Указ гласит без всяких «но»:
«Свинцу отвешивать поклоны,
Чтоб лучше жили миллионы,
На этот день запрещено.И вы, убийцы, пыл умерьте,
Забудьте мстить и ревновать!
Бить можно, но — не убивать,
Душить, но только не до смерти.Конкретно, просто, делово:
Во имя чёрта самого
Никто нигде не обнажит кинжалов.
И злой палач на эшафот
Ни капли крови не прольёт
За торжество добра и идеалов.Оставьте, висельники, тли,
Дурацкие затеи!
Вы, вынутые из петли,
Не станете святее.Вы нам противны и смешны,
Слюнтяи, трусы, самоеды, —
У нас несчастия и беды
На этот день отменены! Не смейте вспарывать запястья,
И яд глотать, и в рот стрелять,
На подоконники вставать,
Нам яркий свет из окон застя! Мы будем вас снимать с петли
И напоказ валять в пыли,
Ещё дышащих, тёпленьких, в исподнем…
Жить, хоть насильно, — вот приказ!
Куда вы денетесь от нас:
Приёма нынче нет в раю Господнем.И запылают сто костров —
Не жечь, а греть нам спины,
И будет много катастроф,
А смерти — ни единой! И, отвалившись от стола,
Никто не лопнет от обжорства,
И падать будут из притворства
От выстрелов из-за угла.И заползут в сырую келью
И вечный мрак, и страшный рак,
Уступят место боль и страх
Невероятному веселью! Ничто не в силах помешать
Нам жить, смеяться и дышать.
Мы ждём событья в радостной истоме.
Для тёмных личностей в Столбах
Полно смирительных рубах:
Особый праздник в Сумасшедшем доме…II.И пробил час — и день возник,
Как взрыв, как ослепленье!
То тут, то там взвивался крик:
«Остановись, мгновенье!»И лился с неба нежный свет,
И хоры ангельские пели, —
И люди быстро обнаглели:
Твори что хочешь — смерти нет! Иной — до смерти выпивал,
Но жил, подлец, не умирал,
Другой — в пролёты прыгал всяко-разно,
А третьего душил сосед,
А тот — его… Ну, словом, все
Добро и зло творили безнаказно.Тихоня-паинька не знал
Ни драки, ни раздоров —
Теперь он голос поднимал,
Как колья от заборов.Он торопливо вынимал
Из мокрых мостовых булыжник,
А прежде он был тихий книжник
И зло с насильем презирал.Кругом никто не умирал,
И тот, кто раньше понимал
Смерть как награду или избавленье, —
Тот бить стремился наповал,
А сам при этом напевал,
Что, дескать, помнит чудное мгновенье.Учёный мир — так весь воспрял,
И врач, науки ради,
На людях яды проверял —
И без противоядий! Вон там устроила погром,
Должно быть, хунта или клика,
Но все от мала до велика
Живут — всё кончилось добром.Самоубийц — числом до ста —
Сгоняли танками с моста,
Повесившихся — скопом оживляли.
Фортуну — вон из колеса…
Да, день без смерти удался!
Застрельщики, ликуя, пировали.…Но вдруг глашатай весть разнёс
Уже к концу банкета,
Что торжество не удалось,
Что кто-то умер где-тоВ тишайшем уголке земли,
Где спят и страсти, и стихии, —
Реаниматоры лихие
Туда добраться не смогли.Кто смог дерзнуть, кто смел посметь?!
И как уговорил он Смерть?
Ей дали взятку — Смерть не на работе.
Недоглядели, хоть реви, —
Он просто умер от любви —
На взлёте умер он, на верхней ноте!
Что ни делает дурак,
Все он делает не так.
Начинает не сначала,
А кончает как попало.
С потолка он строит дом,
Носит воду решетом,
Солнце в поле ловит шапкой,
Тень со стен стирает тряпкой,
Дверь берет с собою в лес,
Чтобы вор к нему не влез,
И на крышу за веревку
Тянет бурую коровку,
Чтоб немножко попаслась
Там, где травка разрослась.
—
Что ни делает дурак,
Все он делает не так.
И не вовремя он рад,
И печален невпопад.
На пути встречает свадьбу
Тут бы спеть и поплясать бы,
Он же слезы льет рекой
И поет заупокой.
Как схватили дурака,
Стали мять ему бока,
Били, били, колотили,
Чуть живого отпустили.
«Ишь ты, — думает дурак,
Видно, я попал впросак.
Из сочувствия к невесте
Я поплакал с нею вместе.
Ладно, в следующий раз
Я пущусь на свадьбе в пляс!»
—
Вот бредет он по дороге,
А навстречу едут дроги.
Следом движется народ,
Словно очередь идет.
Поглядел дурак на пеших.
«Ну-ка, — думает, — утешь их,
Чтоб шагали веселей
За телегою своей!»
Сапожком дурак притопнул,
О ладонь ладонью хлопнул
Да как пустится плясать,
Ногу об ногу чесать!
Взяли люди дурака,
Стали мять ему бока,
Били, били, колотили,
Полумертвым отпустили.
«Вишь ты, — думает дурак,
Я опять попал впросак.
Больше я плясать не стану
Да и плакать перестану.
Ладно, с завтрашнего дня
Не узнаете меня!»
—
И ведь верно, с той минуты
Стал ходить дурак надутый.
То и дело он, дурак,
Говорит другим: — Не так!
Он не плачет и не пляшет,
А на все рукою машет.
Постороннему никак
Не узнать, что он дурак.
Дети буквы пишут в школе
Да и спросят: — Хорошо ли?
Поглядит в тетрадь дурак
Да и вымолвит: — Не так.
Шьют портнихи на машинке,
Шьют сапожники ботинки.
Смотрит издали дурак
И бормочет: — Всё не так!
И не так селедок ловят,
И не так борщи готовят,
И не так мосты мостят,
И не так детей растят!
Видят люди, слышат люди,
Как дурак дела их судит,
И подумывают так:
«Что за умница дурак!»
Когда злая стужа снедужила душу
И люта метель отметелила тело,
Когда опустела казна,
И сны наизнанку, и пах нараспашку —
Да дыши во весь дух и тяни там, где тяжко —
Ворвется в затяжку весна.Зима жмет земное. Все вести — весною.
Секундой — по векам, по пыльным сусекам —
Хмельной ветер верной любви.
Тут дело не ново — словить это Слово,
Ты снова, и снова, и снова — лови.
Тут дело простое — нет тех, кто не стоит,
Нет тех, кто не стоит любви.Да как же любить их — таких неумытых,
Да бытом пробитых, да потом пропитых?
Да ладно там — друга, начальство, коллегу,
Ну ладно, случайно утешить калеку,
Дать всем, кто рискнул попросить.
А как всю округу — чужих, неизвестных,
Да так — как подругу, как дочь, как невесту,
Да как же, позвольте спросить? Тут дело простое — найти себе место
Повыше, покруче. Пролить темну тучу
До капли грозою — горючей слезою —
Глянь, небо какое!
Сорвать с неба звезды пречистой рукою,
Смолоть их мукою
И тесто для всех замесить.А дальше — известно. Меси свое тесто
Да неси свое тесто на злобное место —
Пускай подрастет на вожжах.
Сухими дровами — своими словами,
Своими словами держи в печке пламя,
Да дракой, да поркой — чтоб мякиш стал коркой,
Краюхой на острых ножах.И вот когда с пылу, и вот когда с жару —
Да где брал он силы, когда убежал он?! —
По торной дороге и малой тропинке
Раскатится крик Колобка,
На самом краю овражины-оврага,
У самого гроба казенной утробы,
Как пар от парного, горячего слова,
Гляди, не гляди— не заметите оба —
Подхватит любовь и успеет во благо,
Во благо облечь в облака.Но все впереди, а пока еще рано,
И сердце в груди не нашло свою рану,
Чтоб в исповеди быть с любовью на равных
И дар русской речи беречь.
Так значит жить и ловить это Слово упрямо,
Душой не кривить перед каждою ямой,
И гнать себя дальше — все прямо да прямо,
Да прямо — в великую печь! Да что тебе стужа — гони свою душу
Туда, где все окна не внутрь, а наружу.
Пусть время пройдется метлою по телу.
Посмотрим, чего в рукава налетело.
Чего только не нанесло!
Да не спрячешь души — беспокойное шило.
Так живи — не тужи, да тяни свою жилу,
Туда, где пирог только с жару и с пылу,
Где каждому, каждому станет светло…
Британская мощь
целиком на морях, —
цари
в многоводном лоне.
Мечта их —
одна:
весь мир покоря,
бросать
с броненосцев своих
якоря
в моря
кругосветных колоний.
Они
ведут
за войной войну,
не бросят
за прибылью гнаться.
Орут:
— Вперед, матросы!
А ну,
за честь
и свободу нации! —
Вздымаются бури,
моря́ беля,
моряк
постоянно на вахте.
Буржуи
горстями
берут прибыля
на всем —
на грузах,
на фрахте.
Взрываются
мины,
смертями смердя,
но жир у богатых
отрос;
страховку
берут
на матросских смертях,
и думает
мрачно
матрос.
Пока
за моря
перевозит груз,
он думает,
что на берегу
все те,
кто ведет
матросский союз,
копейку
его
берегут.
А на берегу
союзный глава,
мистер
Гевлок Вильсо́н,
хозяевам
продал
дела и слова
и с жиру
толстеет, как слон.
Хозяева рады —
свой человек,
следит
за матросами
круто.
И ловит
Вильсон
солидный чек
на сотню
английских фунтов.
Вильсон
к хозяевам впущен в палаты
и в спорах
добрый и миленький.
По ихней
просьбе
с матросской зарплаты
спускает
последние шиллинги.
А если
в его махинации
глаз
запустит
рабочий прыткий,
он
жмет плечами:
— Никак нельзя-с:
промышленность
терпит убытки. —
С себя ж
и рубля не желает соскресть,
с тарифной
иудиной сетки:
вождю, мол,
надо
и пить, и есть,
и, сами знаете,
детки.
Матрос, отправляясь
в далекий рейс,
к земле
оборачивай уши,
глаза
нацеливай
с мачт и рей
на то,
что творится на суше!
Пардон, Чемберлен,
что в ваши дела
суемся
поэмой этой!
Но мой Пегас,
порвав удила,
матросам
вашим
советует:
— В обратную сторону
руль завертя,
вернитесь
к союзным сонмам
и дальше
плывите,
послав к чертям
продавшего вас
Вильсона! —
За борт союза
в мгновение в одно!
Исчезнет —
и не был как будто:
его
моментально
потянет на дно
груз
иудиных фунтов.
За годом год уносится навек,
Покоем веют старческие нравы, —
На смертном ложе гаснет человек
В лучах довольства полного и славы!
К тому и шел! Страстей своей души
Боялся он, как буйного похмелья.
— Мои дела ужасно хороши! —
Хвалился с видом гордого веселья.
Последний день уносится навек…
Он слезы льет, он требует участья,
Но поздно понял, важный человек,
Что создал в жизни ложный облик счастья!
Значенье слез, которым поздно течь,
Не передать — близка его могила,
И тем острее мстительная речь,
Которою душа заговорила… Когда над ним, угаснувшим навек,
Хвалы и скорби голос раздавался, —
«Он умирал, как жалкий человек!» —
Подумал я, и вдруг заволновался:
«Мы по одной дороге ходим все. —
Так думал я. — Одно у нас начало,
Один конец. Одной земной красе
В нас поклоненье свято прозвучало!
Зачем же кто-то, ловок и остер, —
Простите мне — как зверь в часы охоты,
Так устремлен в одни свои заботы,
Что он толкает братьев и сестер?!»Пускай всю жизнь душа меня ведет!
— Чтоб нас вести, на то рассудок нужен!
— Чтоб мы не стали холодны как лед,
Живой душе пускай рассудок служит!
В душе огонь — и воля, и любовь! —
И жалок тот, кто гонит эти страсти,
Чтоб гордо жить, нахмуривая бровь,
В лучах довольства полного и власти!
— Как в трех соснах, блуждая и кружа,
Ты не сказал о разуме ни разу!
— Соединясь, рассудок и душа
Даруют нам — светильник жизни — разум! Когда-нибудь ужасной будет ночь.
И мне навстречу злобно и обидно
Такой буран засвищет, что невмочь,
Что станет свету белого не видно!
Но я пойду! Я знаю наперед,
Что счастлив тот, хоть с ног его сбивает,
Кто все пройдет, когда душа ведет,
И выше счастья в жизни не бывает!
Чтоб снова силы чуждые, дрожа,
Все полегли и долго не очнулись,
Чтоб в смертный час рассудок и душа,
Как в этот раз, друг другу
улыбнулись…
В непроезжей, в непролазной
В деревушке Недородной
Жил да был учитель сельский,
С темнотой борясь народной. С темнотой борясь народной,
Он с бедой народной сжился:
Каждый день вставал голодный
И голодный спать ложился. Но душа его горела
Верой бодрой и живою.
Весь ушел учитель в дело,
С головою, с головою. Целый день средь ребятишек
Он ходил, худой и длинный.
Целый день гудела школа,
Точно рой живой, пчелиный. Уж не раз урядник тучный,
Шаг замедлив перед школой,
Хмыкал: «Вишь ты… шум… научный.
А учитель-то… с крамолой!» Уж не раз косил на школу
Поп Аггей глазок тревожный:
«Ох, пошел какой учитель…
Все-то дерзкий… всё безбожный!..» Приезжал инспектор как-то
И остался всем доволен,
У учителя справлялся:
Не устал он? Может, болен? Был так ласков и любезен,
Проявил большую жалость,
Заглянул к нему в каморку,
В сундучке порылся малость. Чрез неделю взвыл учитель —
Из уезда предписанье:
«Обнаружив упущенья,
Переводим в наказанье». Горемыка, распростившись
С ребятишками и школой,
С новым жаром прилепился
К детворе деревни Голой. Но, увы, в деревне Голой,
Не успев пробыть полгода,
Был он снова удостоен
Перевода, перевода. Перевод за переводом,
Третий раз, четвертый, пятый…
Закручинился учитель:
«Эх ты, жребий мой проклятый!» Изнуренный весь и бледный,
Заостренный, как иголка,
Стал похож учитель бедный
На затравленного волка. Злобной, горькою усмешкой
Стал кривить он чаще губы:
«Загоняют… доконают…
Доконают, душегубы!» Вдруг негаданно-нежданно
Он воскрес, душой воспрянул,
Будто солнца луч веселый
На него сквозь туч проглянул. Питер! Пышная столица!
Там на святках на свободных
— Сон чудесный! — состоится
Съезд наставников народных. Доброй вестью упоенный,
Наш бедняк глядит героем:
«Всей семьей объединенной
Наше горе мы раскроем. Наше горе, наши муки,
Беспросветное мытарство…
Ко всему приложим руки!
Для всего найдем лекарство!» На желанную поездку
Сберегая грош последний,
Всем друзьям совал повестку,
С ней слетал в уезд соседний. В возбужденье чрезвычайном
Собрались учителишки,
На собрании на тайном
Обсудили все делишки: «Стой на правом деле твердо!»
— «Не сморгни, где надо, глазом!»
Мчит герой наш в Питер гордо
С поручительным Наказом. Вот он в Питере. С вокзала
Мчит по адресу стрелою.
Средь огромнейшего зала
Стал с Наказом под полою. Смотрит: слева, справа, всюду
Пиджаки, косоворотки…
У доверчивого люда
Разговор простой, короткий. «Вы откуда?» — «Из Ирбита».
— «Как у вас?» — «Да уж известно!»
Глядь — душа уж вся открыта,
Будто жили век совместно! Началося заседанье.
И на нового соседа
Наш земляк глядит с улыбкой:
Экий, дескать, непоседа! Повернется, обернется,
Крякнет, спросит, переспросит, —
Ухмыляется, смеется,
Что-то в книжечку заносит. Франтоват, но не с излишком,
Рукава не в рост, кургузы,
Под гороховым пальтишком
Темно-синие рейтузы, Тараторит: «Из Ирбита?
Оч-чень р-рад знакомству с вами!»
И засыпал, и засыпал
Крючковатыми словами: «Что? Наказ?.. Так вы с Наказом?..
Единение?.. Союзы?..
Оч-чень р-рад знакомству с вами! —
Распиналися рейтузы. — Мил-лый! Как? Вы — без приюта?.
Но, ей-богу… вот ведь кстати!
Тут ко мне… одна минута…
Дело всё в одной кровати…» Не лукавил «друг-приятель»,
«Приютил» он друга чудно.
Где? — Я думаю, читатель,
Угадать не так уж трудно. Съезд… Сановный покровитель…
Встречи… Речи… Протоколы…
Ах, один ли наш учитель
Не увидел больше школы!
Есть граница между ночью и утром,
между тьмой
и зыбким рассветом,
между призрачной тишью
и мудрым
ветром…
Вот осиновый лист трясется,
до прожилок за ночь промокнув.
Ждет,
когда появится солнце…
В доме стали заметней окна.
Спит,
раскинув улицы,
город,
все в нем —
от проводов антенных
до замков,
до афиш на стенах, —
все полно ожиданием:
скоро,
скоро!
скоро! —
вы слышите? — скоро
птицы грянут звонким обвалом,
растворятся,
сгинут туманы…
Темнота заползает
в подвалы,
в подворотни,
в пустые карманы,
наклоняется над часами,
смотрит выцветшими глазами
(ей уже не поможет это), —
и она говорит голосами
тех,
кто не переносит
света.
Говорит спокойно вначале,
а потом клокоча от гнева:
— Люди!
Что ж это?
Ведь при мне вы
тоже кое-что
различали.
Шли,
с моею правдой не ссорясь,
хоть и медленно,
да осторожно…
Я темней становилась нарочно,
чтоб вас не мучила совесть,
чтобы вы не видели грязи,
чтобы вы себя не корили…
Разве было плохо вам?
Разве
вы об этом тогда
говорили?
Разве вы тогда понимали
в беспокойных красках рассвета?
Вы за солнце
луну принимали.
Разве я
виновата в этом?
Ночь, молчи!
Все равно не перекричать
разрастающейся вполнеба зари.
Замолчи!
Будет утро тебе отвечать.
Будет утро с тобой говорить.
Ты себя оставь
для своих льстецов,
а с такими советами к нам
не лезь —
человек погибает в конце концов,
если он скрывает
свою болезнь.
…Мы хотим оглядеться
и вспомнить теперь
тех,
кто песен своих не допел до утра…
Говоришь,
что грязь не видна при тебе?
Мы хотим ее видеть!
Ты слышишь?
Пора
знать,
в каких притаилась она углах,
в искаженные лица врагов взглянуть,
чтобы руки скрутить им!
Чтоб шеи свернуть!
…Зазвенели будильники на столах.
А за ними
нехотя, как всегда,
коридор наполняется скрипом дверей,
в трубах
с клекотом гулким проснулась вода.
С добрым утром!
Ты спишь еще?
Встань скорей!
Ты сегодня веселое платье надень.
Встань!
Я птицам петь для тебя велю.
Начинается день.
Начинается день!
Я люблю это время.
Я
жизнь люблю!
О ты, не знающий преград!
Ты шлешь своих любезных чад —
В рай одного, а десять в ад,
Отнюдь не глядя
На то, кто прав, кто виноват,
А славы ради.
Ты столько душ во тьме оставил.
Меня же, грешного, избавил,
Чтоб я твою премудрость славил
И мощь твою.
Ты маяком меня поставил
В родном краю.
Щедрот подобных ожидать я
Не мог, как и мои собратья.—
Мы все отмечены печатью
Шесть тысяч лет —
С тех пор как заслужил проклятья
Наш грешный дед.
Я твоего достоин гнева
Со дня, когда покинул чрево.
Ты мог послать меня налево —
В кромешный ад,
Где нет из огненного зева
Пути назад.
Но милосердию нет меры.
Я избежал огня и серы.
И стал столпом, защитой веры,
Караю грех
И благочестия примером
Служу для всех.
Изобличаю я сурово
Ругателя и сквернослова,
И потребителя хмельного,
И молодежь,
Что в праздник в пляс пойти готова,
Подняв галдеж.
Но умоляю провиденье
Простить мои мне прегрешенья.
Подчас мне бесы вожделенья
Терзают плоть.
Ведь нас из праха в день творенья
Создал Господь!
Вчера я был у Мэгги милой…
Господь, спаси нас и помилуй
И осени своею силой!..
Я виноват!
Но пусть о том, что с нами было,
Не говорят.
Еще я должен повиниться,
Что в постный день я у девицы,
У этой Лиззи смуглолицей,
Гостил тайком.
Но я в тот день, как говорится,
Был под хмельком.
Но, может, страсти плоти бренной
Во мне бушуют неизменно,
Чтоб не мечтал я дерзновенно
Жить без грехов.
О, если так, я их смиренно
Терпеть готов.
Храни рабов твоих, о Боже,
Но покарай как можно строже
Того из буйной молодежи,
Кто без конца
Дает нам клички, строит рожи,
Забыв творца.
К таким причислить многих можно…
Вот Гамильтон — шутник безбожный.
Пристрастен он к игре картежной,
Но всем так мил,
Что много душ на путь свой ложный
Он совратил.
Когда ж пытались понемножку
Мы указать ему дорожку,
Над нами он смеялся в лёжку
С толпой друзей, —
Господь, сгнои его картошку
И сельдерей!
Еще казни, о царь небесный,
Пресвитеров из церкви местной
(Их имена тебе известны).
Рассыпь во прах
Тех, кто судил, о нас нелестно
В своих речах.
Вот Эйкен. Он — речистый малый.
Ты и начни с него, пожалуй,
Он так рабов твоих, бывало,
Нещадно бьет,
Что в жар и в холод нас бросало,
Вгоняло в пот.
Для нас же — чад твоих смиренных
Ты не жалей своих бесценных
Даров — и тленных и нетленных, —
Нас не покинь,
А после смерти в сонм блаженных
Прими. Аминь!
Лукоморья больше нет, от дубов простыл и след.
Дуб годится на паркет, — так ведь нет:
Выходили из избы здоровенные жлобы,
Порубили те дубы на гробы.
Распрекрасно жить в домах на куриных на ногах,
Но явился всем на страх вертопрах!
Добрый молодец он был, ратный подвиг совершил —
Бабку-ведьму подпоил, дом спалил!
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди.
Здесь и вправду ходит кот, как направо — так поет,
Как налево — так загнет анекдот,
Но ученый сукин сын — цепь златую снес в торгсин,
И на выручку один — в магазин.
Как-то раз за божий дар получил он гонорар:
В Лукоморье перегар — на гектар.
Но хватил его удар. Чтоб избегнуть божьих кар,
Кот диктует про татар мемуар.
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди.
Тридцать три богатыря порешили, что зазря
Берегли они царя и моря.
Каждый взял себе надел, кур завел и там сидел
Охраняя свой удел не у дел.
Ободрав зеленый дуб, дядька ихний сделал сруб,
С окружающими туп стал и груб.
И ругался день-деньской бывший дядька их морской,
Хоть имел участок свой под Москвой.
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди.
А русалка — вот дела! — честь недолго берегла
И однажды, как смогла, родила.
Тридцать три же мужика — не желают знать сынка:
Пусть считается пока сын полка.
Как-то раз один колдун — врун, болтун и хохотун, —
Предложил ей, как знаток бабских струн:
Мол, русалка, все пойму и с дитем тебя возьму.
И пошла она к нему, как в тюрьму.
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди.
Бородатый Черномор, лукоморский первый вор —
Он давно Людмилу спер, ох, хитер!
Ловко пользуется, тать тем, что может он летать:
Зазеваешься — он хвать — и тикать!
А коверный самолет сдан в музей в запрошлый год —
Любознательный народ так и прет!
И без опаски старый хрыч баб ворует, хнычь не хнычь.
Ох, скорей ему накличь паралич!
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди.
Нету мочи, нету сил, — Леший как-то недопил,
Лешачиху свою бил и вопил:
— Дай рубля, прибью, а то, я добытчик али кто?!
А не дашь — тогда пропью долото!
— Я ли ягод не носил? — снова Леший голосил.
— А коры по сколько кил приносил?
Надрывался издаля, все твоей забавы для,
Ты ж жалеешь мне рубля, ах ты тля!
Ты уймись, уймись, тоска
У меня в груди!
Это только присказка —
Сказка впереди.
И невиданных зверей, дичи всякой — нету ей.
Понаехало за ней егерей.
Так что, значит, не секрет: Лукоморья больше нет.
Все, о чем писал поэт, — это бред.
Ты уймись, уймись, тоска.
Душу мне не рань.
Раз уж это присказка —
Значит, дело дрянь.
Здесь привольно воронам и совам,
Тяжело от стянутых ярем,
Пахнет душным
Воздухом, грозовым –
Недовольна армия царем.
Скоро загреметь огромной вьюге,
Да на полстолетия подряд, –
то в Тайном обществе на юге
О цареубийстве говорят.
Заговор, переворот
И эта
Молния, летящая с высот.
Ну кого же,
Если не поэта,
Обожжет, подхватит, понесет?
Где равнинное раздолье волку,
Где темны просторы и глухи, –
Переписывают втихомолку
Запрещенные его стихи.
И они по спискам и по слухам,
От негодования дрожа,
Были песнью,
Совестью
И духом
Славного навеки мятежа.
Это он,
Пораненный судьбою,
Рану собственной рукой зажал.
Никогда не дорожил собою,
Воспевая мстительный кинжал.
Это он
О родине зеленой
Находил любовные слова, –
Как начало пламенного льва.
Злом сопровождаемый
И сплетней –
И дела и думы велики, –
Неустанный,
Двадцатидвухлетний,
Пьет вино
И любит балыки.
Пасынок романовской России.
Дни уходят ровною грядой.
Он рисует на стихах босые
Ноги молдаванки молодой.
Милый Инзов,
Умудренный старец,
Ходит за поэтом по пятам,
Говорит, в нотацию ударясь,
Сообразно старческим летам.
Но стихи, как раньше, наготове,
Подожжен –
Гори и догорай, –
И лавина африканской крови
И кипит
И плещет через край.
Сотню лет не выбросить со счета.
В Ленинграде,
В Харькове,
В Перми
Мы теперь склоняемся –
Почета
Нашего волнение прими.
Мы живем,
Моя страна — громадна,
Светлая и верная навек.
Вам бы через век родиться надо,
Золотой,
Любимый человек.
Вы ходили чащею и пашней,
Ветер выл, пронзителен и лжив…
Пасынок на родине тогдашней,
Вы упали, срока не дожив.
Подлыми увенчаны делами
Люди, прославляющие месть,
Вбили пули в дула шомполами,
И на вашу долю пуля есть.
Чем отвечу?
Отомщу которым,
Ненависти страшной не тая?
Неужели только разговором
Ненависть останется моя?
За окном светло над Ленинградом,
Я сижу за письменным столом.
Ваши книги-сочиненья рядом
Мне напоминают о былом.
День ударит об землю копытом,
Смена на посту сторожевом.
Думаю о вас, не об убитом,
А всегда о светлом,
О живом.
Всё о жизни,
Ничего о смерти,
Всё о слове песен и огня…
Легче мне от этого,
Поверьте,
И простите, дорогой, меня.
Вставайте, вставайте, вставайте,
Работник с портфелем и без!
Очки на носы надевайте,
Премьера готовится здесь.Вперёд!
Пусть враг
Плюёт
В кулак.Театр наш уже состоялся…
Нам место! Ты, недруг, белей!
И как кое-кто ни старался,
А вот и у нас юбилей.Этот вихрь, местком и все цеха,
Выходные, наш досуг, актив —
Прибирал Любимов всё к рукам
С помощью того же Дупака,
И теперь мы дружный коллектив.Дышит время у имярека,
Дышит бурно уже полвека,
Время! Правильно! Так держать,
Чтоб так дальше ему дышать.Юбилеи традиционны,
Но шагаем — не по стопам.
Все театры реакционны,
Если время не дышит там! Я не знаю, зачем, кто виной этой драмы.
Тот, кто выдумал это, — наверное, слеп!
Чтоб под боком у чудной, спокойнейшей «Камы»
Создавать драматический этот вертеп! Утомлённые зрители, молча кутаясь в шубы,
Жгут костры по ночам, бросив жён и детей,
Только просят билетика посиневшие губы,
Только шепчут таинственно: «Юбилей, юбилей…»О ужасная очередь из тоскующих зрителей!
Тянут руки — и женщина что-то пишет впотьмах…
Мне всё это знакомо: я бывал в вытрезвителе —
Там рисуют похожее, только там — на ногах.И никто не додумался, чтоб работники «Камы»
Оставалися на ночь — замерзавших спасать! …
…Но теперь всем известно, кто виной этой драмы:
Это дело Любимова, а его — поздравлять! На Таганке я раньше знал метро и тюрьму,
А теперь здесь — театр, кто дошёл, докумекал?
Проведите, проведите меня к нему —
Я хочу видеть этого человека! Будто здесь миллион электрических вольт,
А фантазии свет исходил не отсюда ль?
Слава ему, пусть он не Мейерхольд —
Чернь его любит за буйство и удаль.Где он, где? Неужель его нет?
Если нет, я не выживу, мамочка!
Это теплое мясо носил скелет
На общипку Борис Иванычу.Я три года, три года по кинам блуждал,
Но в башку мою мысль засела:
Если он в дали дальние папу послал,
Значит будет горячее дело.Он три года, три года пробивался сквозь тьму,
Прижимая, как хлеб, композиции к векам…
Проведите, проведите меня к нему —
Я хочу поздравить этого человека.
Дела у мальчика плохи:
Опять принес он двойку.
Его грозятся в пастухи
Отдать или на стройку.
А он не бегал, не играл,
Лентяям не чета.
А он весь год дрессировал
Соседского кота.
И кот, который вечно спал
И не ловил мышей,
Теперь с охотой выступал
В саду для малышей.
Он превосходно танцевал,
Давал соседям лапу
И по приказу подавал
И тапочки, и шляпу.
Но папа был сердит всерьез:
— Я малыша везу в колхоз —
Но и в колхозе, как назло,
Ему опять не повезло.
В овес коровы забрели,
И в огород — телята,
А овцы вообще ушли
Из области куда-то.
А он не бегал, не играл
И не дремал на печке.
А он быка дрессировал
На поле возле речки.
Весь день они вдвоем с быком
Листали книжки языком,
Учились падать и вставать
И мяч из речки подавать.
Сперва сопротивлялся бык,
Потом смирился и привык.
Он даже цифры различал
И песни русские мычал.
Но председатель за овес
Устроил мальчику разнос:
— Ты для чего приехал к нам —
Считать ворон по сторонам?
Когда б поменьше ты считал,
Давно бы человеком стал!
Немало их, профессоров,
Из тех, кто раньше пас коров!
Он шапку отобрал и кнут,
И в город мальчика везут.
С тех пор прошло
Пятнадцать лет.
И вот я в цирк купил билет
И там увидел чудо.
Там на ходулях лев ходил
И делал стойку крокодил
На двух горбах верблюда.
Там заяц русского плясал
И мелом на доске писал:
«Да здравствуют ребята!»
А слон со зрителем играл,
Он силу зала проверял
При помощи каната.
Направо он тянул канат,
Налево — тысяча ребят.
Слон проиграл бы, это факт,
Но выручил его антракт.
В восторге публика была
И укротителя звала.
И вот он вышел на поклон.
Гляжу и вижу: это он,
Тот самый неудачник.
В одной руке он хлыст держал,
В другой держал задачник.
Он этой осенью как раз
Переходил в девятый класс.
— Уж если я других учу,
Я сам ученым быть хочу.
А без образования
Какое основание
Считать себя умнее
Ежей или ужей,
Слонов и бегемотов,
Енотов, кашалотов,
Оленей и тюленей,
Моржей или стрижей?
Смешно, друзья, когда талант
Имеет двойку за диктант!
По-моему, ребята, он просто молодец!
И мне добавить нечего,
Поэтому — конец!
Теперь о тех, чьи детские портреты
вперяют в нас неукротимый взгляд:
как в рекруты, забритые в поэты,
те стриженые девочки сидят.
У, чудища, в которых всё нечетко!
Указка им — лишь наущенье звезд.
Не верьте им, что кружева и чёлка.
Под чёлкой — лоб. Под кружевами — хвост.
И не хотят, а притворятся ловко.
Простак любви влюбиться норовит.
Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка.
Тать мглы ночной, «мне страшно!» — говорит.
Муж несравненный! Удели ей ада.
Терзай, покинь, всю жизнь себя кори.
Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо:
дай ей страдать — и хлебом не корми!
Твоя измена ей сподручней ласки.
Когда б ты знал, прижав ее к груди:
всё, что ты есть, она предаст огласке
на столько лет, сколь есть их впереди.
Кто жил на белом свете и мужского
был пола, знает, как судьба прочна
в нас по утрам: иссохло в горле слово,
жить надо снова, ибо ночь прошла.
А та, что спит, смыкая пуще веки, —
что ей твой ад, когда она в раю?
Летит, минуя там, в надзвездном верхе,
твой труд, твой долг, твой грех, твою семью.
А всё ж — пора. Стыдясь, озябнув, мучась,
напялит прах вчерашнего пера
и — прочь, одна, в бесхитростную участь
жить, где жила, где жить опять пора.
Те, о которых речь, совсем иначе
встречают день. В его начальной тьме,
о, их глаза, — как рысий фосфор, зрячи,
и слышно: бьется сильный пульс в уме.
Отважно смотрит! Влюблена в сегодня!
Вчерашний день ей не в науку. Ты —
здесь ни при чем. Ее душа свободна.
Ей весело, что листья так желты.
Ей важно, что тоскует звук о звуке.
Что ты о ней — ей это всё равно.
О муке речь. Но в степень этой муки
тебе вовек проникнуть не дано.
Ты мучил женщин, ты был смел и волен,
вчера шутил — уже не помнишь с кем.
Отныне будешь, славный муж и воин,
там, где Лаура, Беатриче, Керн.
По октябрю, по болдинской аллее
уходит вдаль, слезы не обронив, —
нежнее женщин и мужчин вольнее,
чтоб заплатить за тех и за других.
Майский бриз, освежая, скользит за ворот,
Где-то вздрогнул густой корабельный бас,
Севастополь! Мой гордый, мой светлый город,
Я пришел к тебе в праздник, в рассветный час!
Тихо тают в Стрелецкой ночные тени,
Вдоль бульваров, упруги и горячи,
Мчатся первые радостные лучи,
Утро пахнет гвоздиками и сиренью.
Но все дальше, все дальше лучи бегут,
Вот долина Бельбека: полынь и камень.
Ах, как выли здесь прежде металл и пламень,
Сколько жизней навеки умолкло тут…
Поле боя, знакомое поле боя,
Тонет Крым в виноградниках и садах,
А вот здесь, как и встарь — каменистый прах
Да осколки, звенящие под ногою.
Где-то галькой прибой шуршит в тишине.
Я вдруг словно во власти былых видений,
Сколько выпало тут вот когда-то мне,
Здесь упал я под взрывом в густом огне,
Чтоб воскреснуть и жить для иных сражений,
О мое поколенье! Мы шли с тобой
Ради счастья земли сквозь дымы и беды,
Пятна алой зари на земле сухой
Словно память о тяжкой цене победы…
Застываю в молчании, тих и суров.
Над заливом рассвета пылает знамя…
Я кладу на дорогу букет цветов
В честь друзей, чьих уже не услышать слов
И кто нынешний праздник не встретит с нами.
День Победы! Он замер на кораблях,
Он над чашею вечное вскинул пламя,
Он грохочет и бьется в людских сердцах,
Опаляет нас песней, звенит в стихах,
Полыхает плакатами и цветами.
На бульварах деревья равняют строй.
Все сегодня багровое и голубое.
Севастополь, могучий орел! Герой!
Двести лет ты стоишь над морской волной,
Наше счастье и мир заслонив собою!
А когда вдоль проспектов и площадей
Ветераны идут, сединой сверкая,
Им навстречу протягивают детей,
Люди плачут, смеются, и я светлей
Ни улыбок, ни слез на земле не знаю!
От объятий друзей, от приветствий женщин,
От цветов и сияния детских глаз
Нет, наверно, счастливее их сейчас!
Но безжалостно время. И всякий раз
Приезжает сюда их все меньше и меньше…
Да, все меньше и меньше. И час пробьет,
А ведь это случится же поздно иль рано,
Что когда-нибудь праздник сюда придет,
Но уже без единого ветерана…
Только нам ли искать трагедийных слов,
Если жизнь торжествует и ввысь вздымается,
Если песня отцовская продолжается
И вливается в песнь боевых сынов!
Если свято страну свою берегут
Честь и Мужество с Верою дерзновенной,
Если гордый, торжественный наш салют,
Утверждающий мир, красоту и труд,
Затмевает сияние звезд вселенной,
Значит, стужи — пустяк и года — ерунда!
Значит, будут цветам улыбаться люди,
Значит, счастье, как свет, будет жить всегда
И конца ему в мире уже не будет!
Это я — в два часа пополудни
Повитухой добытый трофей.
Надо мною играют на лютне.
Мне щекотно от палочек фей.
Лишь расплыв золотистого цвета
понимает душа — это я
в знойный день довоенного лета
озираю красу бытия.
«Буря мглою…», и баюшки-баю,
я повадилась жить, но, увы, —
это я от войны погибаю
под угрюмым присмотром Уфы.
Как белеют зима и больница!
Замечаю, что не умерла.
В облаках неразборчивы лица
тех, кто умерли вместо меня.
С непригожим голубеньким ликом,
еле выпростав тело из мук,
это я в предвкушенье великом
слышу нечто, что меньше, чем звук.
Лишь потом оценю я привычку
слушать вечную, точно прибой,
безымянных вещей перекличку
с именующей вещи душой.
Это я — мой наряд фиолетов,
я надменна, юна и толста,
но к предсмертной улыбке поэтов
я уже приучила уста.
Словно дрожь между сердцем и сердцем,
есть меж словом и словом игра.
Дело лишь за бесхитростным средством
обвести ее вязью пера.
— Быть словам женихом и невестой! —
это я говорю и смеюсь.
Как священник в глуши деревенской,
я венчаю их тайный союз.
Вот зачем мимолетные феи
осыпали свой шепот и смех.
Лбом и певческим выгибом шеи,
о, как я не похожа на всех.
Я люблю эту мету несходства,
и, за дальней добычей спеша,
юной гончей мой почерк несется,
вот настиг — и озябла душа.
Это я проклинаю и плачу.
Пусть бумага пребудет бела.
Мне с небес диктовали задачу —
я ее разрешить не смогла.
Я измучила упряжью шею.
Как другие плетут письмена —
я не знаю, нет сил, не умею,
не могу, отпустите меня.
Это я — человек-невеличка,
всем, кто есть, прихожусь близнецом,
сплю, покуда идет электричка,
пав на сумку невзрачным лицом.
Мне не выпало лишней удачи,
слава богу, не выпало мне
быть заслуженней или богаче
всех соседей моих по земле.
Плоть от плоти сограждан усталых,
хорошо, что в их длинном строю
в магазинах, в кино, на вокзалах
я последнею в кассу стою —
позади паренька удалого
и старухи в пуховом платке,
слившись с ними, как слово и слово
на моем и на их языке.
Лампа керосиновая,
Свечка стеариновая,
Коромысло с ведром
И чернильница с пером.
Лампа плакала в углу,
За дровами на полу:
— Я голодная, я холодная!
Высыхает мой фитиль.
На стекле густая пыль.
Почему — я не пойму —
Не нужна я никому?
А бывало, зажигали
Ранним вечером меня.
В окна бабочки влетали
И кружились у огня.
Я глядела сонным взглядом
Сквозь туманный абажур,
И шумел со мною рядом
Старый медный балагур.
Познакомилась в столовой
Я сегодня с лампой новой.
Говорили, будто в ней
Пятьдесят горит свечей.
Ну и лампа! На смех курам!
Пузырёк под абажуром.
В середине пузырька —
Три-четыре волоска.
Говорю я: — Вы откуда,
Непонятная посуда?
Любопытно посмотреть,
Как вы будете гореть.
Пузырёк у вас запаян,
Как зажжёт его хозяин?
А невежа мне в ответ
Говорит: — Вам дела нет!
Я, конечно, загудела:
— Почему же нет мне дела?
В этом доме десять лет
Я давала людям свет
И ни разу не коптела.
Почему же нет мне дела?
Да при этом, — говорю, —
Я без хитрости горю.
По старинке, по привычке,
Зажигаюсь я от спички,
Вот как свечка или печь.
Ну, а вас нельзя зажечь.
Вы, гражданка, самозванка!
Вы не лампочка, а склянка!
А она мне говорит:
— Глупая вы баба!
Фитилёк у вас горит
Чрезвычайно слабо.
Между тем как от меня
Льётся свет чудесный,
Потому что я родня
Молнии небесной!
Я — электрическая
Экономическая
Лампа!
Мне не надо керосина.
Мне со станции машина
Шлёт по проволоке ток.
Не простой я пузырёк!
Если вы соедините
Выключателем две нити,
Зажигается мой свет.
Вам понятно или нет?
Стеариновая свечка
Робко вставила словечко:
— Вы сказали, будто в ней
Пятьдесят горит свечей?
Обманули вас бесстыдно:
Ни одной свечи не видно!
Перо в пустой чернильнице,
Скрипя, заговорило:
— В чернильнице-кормилице
Кончаются чернила.
Я, старое и ржавое,
Живу теперь в отставке.
В моих чернилах плавают
Рогатые козявки.
У нашего хозяина
Теперь другие перья.
Стучат они отчаянно,
Палят, как артиллерия.
Запятые, точки, строчки —
Бьют кривые молоточки.
Вдруг разъедется машина —
Едет вправо половина…
Что такое? Почему? Ничего я не пойму!
Коромысло с ведром
Загремело на весь дом:
— Никто по воду не ходит.
Коромысла не берёт.
Стали жить по новой моде —
Завели водопровод.
Разленились нынче бабы.
Али плечи стали слабы?
Речка спятила с ума —
По домам пошла сама!
А бывало, с перезвоном
К берегам её зелёным
Шли девицы за водой
По улице мостовой.
Подходили к речке близко,
Речке кланялися низко:
— Здравствуй, речка, наша мать,
Дай водицы нам набрать!
А теперь двухлетний внучек
Повернёт одной рукой
Ручку крана, точно ключик,
И вода бежит рекой!
Так сказало коромысло
И на гвоздике повисло.
шёл по небу человек
быстро шёл шатался
был как статуя одет
шёл и вдруг остался
ночь бежала ручейком
говорили птички
что погода ни о ком
что они отмычки
но навстречу шло дитя
шевелилось праздно
это было год спустя
это было безобразно
все кусты легли на землю
все кусты сказали внемлю
отвечал в тоске ребёнок
чёрен я и величав
будто Бог моя одежда
слышно музыку гребёнок
в балалайку побренчав
мы кричим умри надежда
николаевна мартынова
а твой муж иван степан
в темноте ночей тюльпан
и среди огня гостинного
но чу! слышно музыка гремит
лампа бедствие стремит
человек находит части
он качается от счастья
видит зеркало несут
как же как же говорит
это окружной сосуд
это входит прокурор
кто мажор, а он минор
но однако не забудьте
что кругом был дикий мрак
быстро ехал на минуте
как уж сказано дурак
у него был хвост волос
вдруг создание открылось
всем увидеть довелось
той букашки быстрокрылость
и судейскую немилость
стал убийца перед ними
и стоял он в синем дыме
и стоял он и рыдал
то налево то направо
то луна, а то дубрава
вот как он страдал
он стоял открывши душу
он гремел обнявши тушу
был одет в роскошну шкуру
был подобен он амуру
вот как он рыдал
сон стоял по праву руку
и держал под мышку скуку
эту новую науку
вот как он страдал
тут привстал один судья
как проворная бадья
и сказал ему: убийца
что рыдаешь что грустишь
ты престол и кровопийца
а кругом стояла тишь
обстановка этой ткани
создалась в Тьму-Таракани
дело было так:
в квартире пошлого скворцова
стоял диван по имени сундук
в окно виднелся день дворцовый
а дальше замок виадук
а за домом был пустырь
вот тут-то в бочке и солился богатырь
но ему надоело сидеть в бочке
из червяков плести веночки
и думать что они цветочки
он вдруг затосковал о точке
он вдруг закуковал о Риме
и поглядите стал он зримей
и очутился и возник
он был мечом он стал родник
хорошо сказал им суд
это верно это так
и разбил бы сей сосуд
даже римлянин спартак
но в теченьи дней иных
на морской смотря залив
видя ласточек стальных
стал бы сей спартак соплив
стал бы он соплив от горя
прыгать в бездну прыгать в море
что же этот богатырь
не уселся в монастырь
помилуйте судьи ответил злодей
поднявши меч и всплакнув
помещик, сказал прокурор: владей
собою. Он думал уснув
что это идёт по дороге не тело
ожесточённо теряя сустав
на небе новое двигалось дело
от пупс перепутствий как свечка устав
а дальше обвиняемый
что сделали вы с ним
ведь вы не невменяемый
ведь вы я вижу серафим
как сказал убийца
как вы отгадали
и фанагорийцы
мигом зарыдали
дальше я как полагалось
лёг на печку и ревел
всё живущее шаталось
револьвер в меня смотрел
да однако не забудьте
что кругом шуршали птички
и летали по каюте
две неважные затычки
ну-с пищит иван степан
мы закончим этот день
я опять в ночи тюльпан
я бросаю в поле тень
я давно себя нашёл
суд ушёл
Слух идет
бессмысленен и гадок,
трется в уши
и сердце ежит.
Говорят,
что воли упадок
у нашей
у молодежи.
Говорят,
что иной братишка,
заработавший орден,
ныне
про вкусноты забывший ротишко,
под витриной
кривит в уныньи.
Что голодным вам
на зависть
окна лавок в бутылочном тыне,
и едят нэпачи и завы
в декабре
арбузы и дыни.
Слух идет
о грозном сраме,
что лишь радость
развоскресенена,
комсомольцы
лейб-гусарами
пьют,
да ноют под стих Есенина.
И доносится до нас,
сквозь губы искривленную прорезь:
«Революция не удалась…
За что боролись?..»
И свои 18 лет
под наган подставят —
и нет,
или горло
впетлят в коски.
И горюю я
как поэт,
и ругаюсь
как Маяковский.
Я тебе
не стихи ору,
рифмы в этих делах
не при чем,
дай
как другу
пару рук
положить
на твое плечо.
Знал и я,
что значит «не есть»,
по бульварам валялся когда, —
понял я,
что великая честь
за слова свои
голодать.
Из-под локона,
кепкой завитого,
вскинь глаза,
не грусти и не злись.
Разве есть
чему завидовать,
если видишь вот эту слизь?
Будто рыбы на берегу, —
с прежним плаваньем
трудно расстаться им.
То царев горшок берегут,
то
обломанный шкаф с инкрустациями.
Вы — владыки
их душ и тела,
с вашей воли
встречают восход.
Это —
очень плевое дело,
если б
революция захотела
со счетов особых отделов
эту мелочь
списать в расход.
Но рядясь
в любезность наносную,
мы —
взамен забытой Чеки
кормим дыней и ананасною,
ихних жен
одеваем в чулки.
И они
за все за это,
что чулки,
что плачено дорого,
строят нам
дома и клозеты,
и бойцов
обучают торгу.
Что ж,
без этого и нельзя!
Сменим их,
гранит догрызя.
Или
наша воля обломалась
о сегодняшнюю
деловую малость?
Нас
дело
должно
пронизать насквозь,
скуленье на мелочность
высмей.
Сейчас
коммуне
ценнее гвоздь,
чем тезисы о коммунизме.
Над пивом
нашим юношам ли
склонять
свои мысли ракитовые?
Нам
пить
в грядущем
все соки земли,
как чашу
мир запрокидывая.
В южном городе был день морозный.
Море поседело в этот день.
Нам прочла учительница грозный,
краткий бюллетень.
Умер Ленин.Слушали мы стоя,
октябрята, первый класс.
С новым смыслом, с новой теплотою
отовсюду он смотрел на нас.
Он был нарисован на тетради,
он глядел из наших первых книг,
и в его знакомом, остром взгляде
жизнь не угасала ни на миг.
Со стены,
с портрета в хвойной раме,
замкнутого траурной каймой,
он следил внимательно за нами,
провожал по улицам домой
школьников, мальчишек и девчонок,
октябрят своих, внучат своих,
мимо жалких мелочных лавчонок,
мимо магазинов дорогих.
На витринах — фрукты и конфеты,
шубки и шелка.
А ребята кое-как одеты,
кое-как накормлены пока.
Город южный, город многолюдный,
жил и расточительно и скудно.
Кто — кого?! — суровые года……Как ему, должно быть, было трудно
оставлять нас именно тогда!
Всей своей душою человечной
он тревожился о нас.
Может, потому-то каждый встречный
в этот смутный час
на гурьбу озябших ребятишек
пристальней глядел,
шагая тише,
думая о них.
Это были люди трудовые —
рыбаки,
ребята портовые,
железнодорожники седые
из Январских мастерских.
Мы им стали ближе и дороже,
а они для нас —
все как есть
на Ленина похожи
были в этот час.
Кто — лица характерною лепкой,
кто — улыбкой,
кто — примятой кепкой,
кто — прищуром глаз.
Ленинской заботою горячей,
доброй думой о судьбе ребячьей
нас они старались окружить.Не умея, видимо, иначе
горе пережить,
не умея первое волненье
скрыть или сдержать,
первое свое стихотворенье
вечером писала я в тетрадь.
Я писала первыми словами,
первый в жизни раз:
«Он не умер. Он живет. Он с нами».Я наутро с первыми стихами
прибежала в класс.
И, робея, с гордостью невольной,
до того как прозвенел звонок,
отдала учительнице школьной
вкривь и вкось исписанный листок.Поглядела ласково и строго
на меня она из-под очков.
Перед ней уже лежало много
вкривь и вкось исписанных листков,
на которых первыми словами,
так же, как и я:
«Он не умер. Он живет. Он с нами», —
написали все мои друзья.За окном мела и выла вьюга.
Мы сидели, слушая друг друга,
сдержанны, тихи.
Друг за другом мы читали стоя.
Детских строк звучание простое…
Это было больше чем стихи!
В мире нет ни норм, ни правил.
Потому, поправ закон,
Бунтовщик отпетый, дьявол,
Бога сверг и влез на трон.Бог во сне был связан ловко,
Обвинен, что стал не свят,
И за то — на перековку,
На работу послан в ад.Чёрт продумал все детали,
В деле чист остался он —
Сами ангелы восстали,
Усадив его на трон.Сел. Глядит: луна и звёзды.
Соловей поёт в тиши.
Рай, — и всё!.. Прохлада… Воздух.
Нет котлов… Живи! Дыши! Натянул он Божью тогу,
Божьи выучил слова.
И земля жила без Бога,
Как при Боге, — день иль два.Но рвалась концов с концами
Связь… Сгущался в душах мрак.
Управлять из тьмы сердцами
Дьявол мог, а Бог — никак.Хоть свята Его идея,
Хоть и Сам Он духом тверд,
Слишком Он прямолинеен
По природе… Слишком горд.Но и дьявол, ставши главным,
Не вспарил, а даже сник.
Не умеет править явно,
Слишком к хитростям привык.Да и с внешностью не просто:
С ней на троне, как в тюрьме, -
Нет в портрете благородства
При нахальстве и уме, Нет сиянья… Всё другое:
Хвост… Рога… Престранный вид!
Да и духом беспокоен, -
Как-то, ёрзая, сидит.Прозревать он понемножку
Стал, как труден Божий быт.
Да! подставить Богу ножку
Не хитрей, чем Богом быть.Надоело скоро чёрту
Пропадать в чужой судьбе.
И, привыкший всюду портить,
Стал он портить сам себе.В чине Бога — всё возможно.
(А у чёрта юный пыл.)
Мыслей противоположных
Ряд — он тут же совместил.Грани стёр любви и блуда,
Напустил на всё туман.
А потом, что нету чуда
Стал внушать, что всё обман.И нагадив сразу многим, -
Страсть осилить мочи нет! -
Хоть себя назначил Богом,
Объявил, что Бога нет!«Пусть фантазию умерят,
Что мне бабья трескотня!
Пусть в меня открыто верят —
Не как в Бога, как — в меня!»И — мутить! Взорвались страсти,
Мир стонал от страшных дел…
Всё! Успех!.. Но нету счастья,
Не достиг, чего хотел.Пусть забыты стыд и мера,
Подлость поднята на щит,
Всё равно — нетленна вера,
От молитв башка трещит.Славят Бога! Славят всё же,
Изменений не любя…
Чёрт сидел на троне Божьем,
Потерявший сам себя.И следил, как — весь старанье —
Там, внизу, в сто пятый раз
Вновь рога его в сиянье
Превращает богомаз.
В Кишинёве снег в апреле,
Неожиданный для всех…
Вы чего, Господь, хотели,
Насылая этот снег? Он от Вас весь день слетает,
Сыплет с серых облаков,
Неприятно охлаждает
Тёплый город Кишинёв.И пускай он тут же тает,
Он сгущает серость дня…
Чем, конечно, угнетает
Всех на свете и — меня.Очень странно видеть это —
Снег без счастья, без игры, -
После солнца, после лета,
После света и жары.Холодов терпеть не может
Этот город летних снов.
Как в ущелье, расположен
Он на склонах двух холмов.А сегодня снег в ущелье
И туман на лицах всех…
Вы нам что сказать хотели,
Напуская этот снег? Что пора забыть про ересь?
Вспомнить вновь, как Вы нужны?
Всё смешалось. Давит серость,
Скука давит в дни весны.Всё во мне с тем снегом спорит.
Скука? Серость? — Чепуха!
Я ведь помню — этот город —
Город светлого греха.Здесь — два месяца уж будет —
Без венца (о чем скорблю)
Я живу — простите, люди, -
С той, которую люблю.С той веселой и капризной,
Смех вносящей на порог,
Без которой счастья в жизни
Я не знал и знать не мог.С той, что может быть серьёзной,
Но непрочь и чушь молоть.
С той, к кому Вы сами поздно
Привели меня, Господь.В Кишинёве снег в апреле
Сыплет мрачно, давит всех.
Что напомнить Вы хотели,
Напуская этот снег? Возбуждая эти мысли?
Что у страсти дух в плену?
Что права я все превысил?
Лямку честно не тяну? Зря. И так ознобом бродит
Это всё в крови моей,
От себя меня уводит
И от Вас, и от людей… От всего, чем жил сурово,
Что вдруг стало ни к чему.
И от слова. Даже слову
Я не верю своему… В Кишинёве снег в апреле
Ни за что терзает всех.
Ах, зачем Вам в самом деле
Нынче нужен этот снег? Разве честно мстить за страсти?
Не от Вас ли Дух и Плоть?
Не от Вас ли это счастье,
Что открылось мне, Господь? Так за что вконец измучен
Я лишением души?
Что Вам — вправду было б лучше,
Чтоб и впредь я жил во лжи? Иль случайный приступ злости —
Снег, что с неба к нам слетел?..
Часто кажется, что просто
Удалились Вы от дел, И внезапной власти рады,
С упоением ребят
Небо Ваши бюрократы —
Ваши ангелы — мутят.
Республика наша в опасности.
В дверь
лезет
немыслимый зверь.
Морда матовым рыком гулка́,
лапы —
в кулаках.
Безмозглый,
и две ноги для ляганий,
вот — портрет хулиганий.
Матроска в полоску,
словно леса́.
Из этих лесов
глядят телеса.
Чтоб замаскировать рыло мандрилье,
шерсть
аккуратно
сбрил на рыле.
Хлопья пудры
(«Лебяжьего пуха»!),
бабочка-галстук
от уха до уха.
Души не имеется.
(Выдумка бар!)
В груди —
пивной
и водочный пар.
Обутые лодочкой
качает ноги водочкой.
Что ни шаг —
враг.
— Вдрызг фонарь,
враги — фонари.
Мне темно,
так никто не гори.
Враг — дверь,
враг — дом,
враг —
всяк,
живущий трудом.
Враг — читальня.
Враг — клуб.
Глупейте все,
если я глуп! —
Ремень в ручище,
и на нем
повисла гиря кистенем.
Взмахнет,
и гиря вертится, —
а ну —
попробуй встретиться!
По переулочкам — луна.
Идет одна.
Она юна.
— Хорошенькая!
(За́ косу.)
Обкрутимся без загсу! —
Никто не услышит,
напрасно орет
вонючей ладонью зажатый рот.
— Не нас контрапупят —
не наше дело!
Бежим, ребята,
чтоб нам не влетело! —
Луна
в испуге
за тучу пятится
от рваной груды
мяса и платьица.
А в ближней пивной
веселье неистовое.
Парень
пиво глушит
и посвистывает.
Поймали парня.
Парня — в суд.
У защиты
словесный зуд:
— Конечно,
от парня
уйма вреда,
но кто виноват?
— Среда.
В нем
силу сдерживать
нет моготы.
Он — русский.
Он —
богатырь!
— Добрыня Никитич!
Будьте добры,
не трогайте этих Добрынь! —
Бантиком
губки
сложил подсудимый.
Прислушивается
к речи зудимой.
Сидит
смирней и краше,
чем сахарный барашек.
И припаяет судья
(сердобольно)
«4 месяца».
Довольно!
Разве
зверю,
который взбесится,
дают
на поправку
4 месяца?
Деревню — на сход!
Собери
и при ней
словами прожги парней!
Гуди,
и чтоб каждый завод гудел
об этой
последней беде.
А кто
словам не умилится,
тому
агитатор —
шашка милиции.
Решимость
и дисциплина,
пружинь
тело рабочих дружин!
Чтоб, если
возьмешь за воротник,
хулиган раскис и сник.
Когда
у больного
рука гниет —
не надо жалеть ее.
Пора
топором закона
отсечь
гнилые
дела и речь!
В Москве
редкое место —
без вывески того или иного треста.
Сто очков любому вперед дадут —
у кого семейное счастье худо.
Тресты живут в любви,
в ладу
и супружески строятся друг против друга.
Говорят:
меж трестами неурядицы. —
Ложь!
Треста
с трестом
водой не разольешь.
На одной улице в Москве
есть
(а может нет)
такое место:
стоит себе тихо «хвостотрест»,
а напротив —
вывеска «копытотреста».
Меж трестами
через улицу,
в служении лют,
весь день суетится чиновный люд.
Я теперь хозяйством обзавожусь немножко.
(Купил уже вилки и ложки.)
Только вот что:
беспокоит всякая крошка.
После обеда
на клеенке —
сплошные крошки.
Решил купить,
так или ина̀че,
для смахивания крошек
хвост телячий.
Я не спекулянт —
из поэтического теста.
С достоинством влазю в дверь «хвостотреста».
Народищу — уйма.
Просто неописуемо.
Стоят и сидят
толпами и гущами.
Хлопают и хлопают дверные створки.
Коридор —
до того забит торгующими,
что его
не прочистишь цистерной касторки.
Отчаявшись пробиться без указующих фраз,
спрашиваю:
— Где здесь на хвосты ордера? —
У вопрошаемого
удивление на морде.
— Хотите, — говорит, — на копыто ордер? —
Я к другому —
невозмутимо, как день вешний:
— Где здесь хвостики?
— Извините, — говорит, — я не здешний. —
Подхожу к третьему
(интеллигентный быдто) —
а он и не слушает:
— Угодно-с копыто?
— Да ну вас с вашими копытами к маме,
подать мне сюда заведующего хвостами! —
Врываюсь в канцелярию:
пусто, как в пустыне,
только чей-то чай на столике стынет.
Под вывеской —
«без доклада не лезьте»
читаю:
«Заведующий принимает в «копытотресте». —
Взбесился.
Выбежал.
Во весь рот
гаркнул:
— Где из «хвостотреста» народ? —
Сразу завопило человек двести:
— Не знает.
Бедненький!
Они посредничают в «копытотресте»,
а мы в «хвостотресте»,
по копыту посредники.
Если вам по хвостам —
идите туда:
они там.
Перейдите напротив
— тут мелко —
спросите заведующего
и готово — сделка.
Хвост через улицу перепрут рысью
только 100 процентов с хвоста —
за комиссию. —
Я
способ прекрасный для борьбы им выискал:
как-нибудь
в единый мах —
с треста на трест перевесить вывески,
и готово:
все на своих местах.
А чтоб те или иные мошенники
с треста на трест не перелетали птичкой,
посредников на цепочки,
к цепочке ошейники,
а на ошейнике —
фамилия
и трестова кличка.
«Рабочей армии мы светлый гимн поем!
Связавши жизнь свою с рабочим муравьем,
Оповещаем вас, друзья, усталых, потных,
Больных, калек и безработных:
В таком-то вот дупле открыли мы прием
Даянии доброхотных.
Да сбудется, что вам лишь грезилось во сне!
В порыве к истине, добру, свободе, свету,
При вашей помощи, мы по весне
Решили основать рабочую газету!»
Бог весть, кому пришло в счастливый час на ум
Такое наколоть воззванье на репейник,
Что рос при входе в муравейник.
У муравьев поднялся сразу шум,
Движенье, разговоры
И споры.
От муравья шла новость к муравью:
«Слыхал? Газетку, брат, почнем читать свою!»
И на газету впрямь средь говора и писка
Пошла пребойкая подписка,
А дальше — муравей, глядишь, за муравьем,
Здесь — в одиночку, там — вдвоем,
Отдавшись увлеченью,
Несут: кто перышко, кто пух, кто волосок,
Кто зернышко, кто целый колосок…
Предела нет святому рвеныо!
Кипит работа. Через час
Подписка и припас
Пошли по назначенью.
Газету жадно ждут равно — старик, юнец,
От нетерпенья изнывая.
В начале мая.
Газета вышла наконец.
На час забыты все заботы,
Работникам не до работы:
Кто не читает сам, те слушают чтеца.
«Так!»
«Правда!»
«Истина!»
«Смотри ж ты, как понятно!»
«Читай, миляга, внятно!»
Все живо слушают с начала до конца:
Тот — крякнет, тот — вздохнет, тот — ахнет…
Что не осилил ум, то схвачено чутьем.
«Вот… Сла-те, господи! Дождались: муравьем
Газетка пахнет!»
«Видать: орудуют свои».
«Бог помочь им! Святое дело!»
«Вот… прямо за душу задело!..»
И рядовые муравьи,
Кто как хотел и мог, в газету путь проведав,
Шлют за статьей статью
Про жизнь про горькую свою,
Про душегубов-муравьедов,
Про то, чтоб муравьям сойтись в одну семью,
Скрепивши родственные узы.
И до того статьи, как видно, били в цель,
Что не прошло и двух недель —
Все муравейники сплотилися в союзы!
Жизнь муравьиная! С работы — ломит грудь…
А тут беда — гнездо загажено, разрыто:
То рыло по гнезду прошлося чье-нибудь:
То чье-нибудь копыто.
Но муравьям теперь не так страшна беда:
Газетка скажет, как все сообща поправить,
Подскажет остальным товарищам — куда
Подмогу братскую направить.
Меж тем идет весна. Успело все отцвесть,
И время двигается к лету.
С газетой — чудеса: денек газета есть,
А три дня — нету.
Мурашки — ах да ох!
Пошли меж ними слухи,
Что дело гадят мухи:
Все это — их подвох;
Что, бог весть, живы все ли
В газете земляки;
Что все дупло обсели
Могильщики-жуки.
Мурашки бьют тревогу:
«Спешите, братцы, все — газете на подмогу,
Чтоб отстоять ее судьбу.
Ведь польза от нее так явно всем приметна:
Жизнь будет без нее мертва и беспросветна,
Как в заколоченном гробу.
Припасы наши как ни тощи,
Покажемте пример великой нашей мощи
И, чтобы доказать, что эта мощь — не тень,
Назначим «трудовой» в году особый день,
Доход которого отчислим
Газете, коей мы живем
И пролетарски мыслим!
Когда душа горит божественным огнем, —
Пусть тучи грозные нависли! —
Пред темной силою мы шеи не согнем.
Товарищи! Да здравствует подъем!
Да будет первый день газеты нашей — «Днем
Рабочей вольной мысли!» Стал муравей за муравья,
А муравьед за муравьеда.
За кем останется победа —
Вы догадаетесь, друзья!
Нежная вещь — корова.
Корову
не оставишь без пищи и крова.
Что человек —
жить норовит меж ласк
и нег.
Заботилась о корове Фекла,
ходит вокруг да около.
Но корова —
чахнет раз от разу.
То ли
дрянь какая поедена и попита,
то ли
от других переняла заразу,
то ли промочила в снегу копыта, —
только тает корова,
свеча словно.
От хворобы
никакая тварь не застрахована.
Не касается корова
ни жратвы,
ни пойла —
чихает на всё стойло.
Известно бабе —
в таком горе
коровий заступник —
святой Егорий.
Лезет баба на печку,
трет образа, увешанные паутинами,
поставила Егорию в аршин свечку —
и пошла…
только задом трясет по-утиному!
Отбивает поклоны.
Хлоп да хлоп!
Шишек десять набила на лоб.
Умудрилась даже расквасить нос.
Всю руку открестила —
будто в сенокос.
За сутками сутки
молилась баба,
не отдохнув ни минутки.
На четвертый день
(не помогли корове боги!)
отощала баба —
совсем тень.
А корова
околела, задрав ноги.
А за Фекловой хатой
— пройдя малость —
жила Акулина
и жизнью наслаждалась.
Акулина дело понимала лихо.
Аж ее прозвали
— «Тетя-большевиха».
Молиться —
не дело Акулинье:
у Акулины
другая линия.
Чуть у Акулины времени лишки,
садится Акулина за красные книжки.
А в книгах
речь
про то,
как корову надо беречь.
Заболеет —
времени не трать даром —
беги скорей за ветеринаром.
Глядишь —
на третий
аль на пятый день
корова,
улыбаясь,
выходит за плетень,
да еще такая молочная —
хоть ставь под вымя трубы водосточные.
Крестьяне,
поймите мой стих простенький
да от него
к сердцу
проведите мостики.
Поймите! —
во всякой болезни
доктора̀
любого Егория полезней.
Болезням коровьим —
не помощь бог.
Лучше
в зубы возьми ног пару
да бросайся
со всех ног —
к ветеринару.
Пуанкаре
Мусье!
Нам
ваш
необходим портрет.
На фотографиях
ни капли сходства нет.
Мусье!
Вас
разница в деталях
да не вгоняет
в грусть.
Позируйте!
Дела?
Рисую наизусть.
По политике глядя,
Пуанкаре
такой дядя. —
Фигура
редкостнейшая в мире —
поперек
себя шире.
Пузо —
ест до́сыта.
Лысый.
Небольшого роста —
чуть
больше
хорошей крысы.
Кожа
со щек
свисает,
как у бульдога.
Бороды нет,
бородавок много.
Зубы редкие —
всего два,
но такие,
что под губой
умещаются едва.
Физиономия красная,
пальцы — тоже:
никак
после войны
отмыть не может.
Кровью
двадцати миллионов
и пальцы краснеют,
и на
волосенках,
и на фрачной коре.
Если совесть есть —
из одного пятна
крови
совесть Пуанкаре.
С утра
дела подают ему;
пересматривает бумажки,
кровавит папки.
Потом
отдыхает:
ловит мух
и отрывает
у мух
лапки.
Пообрывав
лапки и ножки,
едет заседать
в Лигу наций.
Вернется —
паклю
к хвосту кошки
привяжет,
зажжет
и пустит гоняться.
Глядит
и начинает млеть.
В голове
мечты растут:
о, если бы
всей земле
паклю
привязать
к хвосту?!
Затем —
обедает,
как все люди,
лишь жаркое
живьем подают на блюде.
Нравится:
пища пищит!
Ворочает вилкой
с медленной ленью:
крови вид
разжигает аппетит
и способствует пищеваренью.
За обедом
любит
полакать
молока.
Лакает бидонами, —
бидоны те
сами
в рот текут.
Молоко
берется
от рурских детей;
молочница —
генерал Дегут.
Пищеварению в лад
переваривая пищу,
любит
гулять
по дороге к кладбищу.
Если похороны —
идет сзади,
тихо похихикивает,
на гроб глядя.
Разулыбавшись так,
Пуанкаре
любит
попасть
под кодак.
Утром
слушает,
от восторга горя, —
газетчик
Парижем
заливается
в мили:
— «Юманите»!
Пуанкаря
последний портрет —
хохочет
на могиле! —
От Парижа
по самый Рур —
смех
да чавк.
Балагур!
Весельчак!
Пуанкаре
и искусством заниматься тщится.
Пуанкаре
любит
антикварные вещицы.
Вечером
дает эстетике волю:
орамив золотом,
глазками ворьими
любуется
траченными молью
Версальским
и прочими догово́рами.
К ночи
ищет развлечений потише.
За день
уморен
делами тяжкими,
ловит
по очереди
своих детишек
и, хохоча
от удовольствия,
сечет подтяжками.
Похлестывая дочку,
приговаривает
меж ржаний:
— Эх,
быть бы тебе
Германией,
а не Жанной! —
Ночь.
Не подчиняясь
обычной рутине —
не ему
за подушки,
за одеяла браться, —
Пуанкаре
соткет
и спит
в паутине
репараций.
Веселенький персонаж
держит
в ручках
мир
наш.
Примечание.
Мусье,
не правда ли,
похож до нити?!
Нет?
Извините!
Сами виноваты:
вы же
не представились
мне
в мою бытность
в Париже.
…Когда переезжали через Неву, Пушкин
шутливо спросил:
— Уж не в крепость ли ты меня везешь?
— Нет, — ответил Данзас, — просто через
крепость на Черную речку самая близкая
дорога!
Записано В.А. Жуковским со слов
секунданта Пушкина — Данзаса…
То было в прошлом феврале
И то и дело
Свеча горела на столе…
Б.Пастернак…
Мурка, не ходи, там сыч,
На подушке вышит!
А. Ахматова
Не жалею ничуть, ни о чем, ни о чем не жалею,
Ни границы над сердцем моим не вольны,
ни года!
Так зачем же я вдруг при одной только мысли
шалею,
Что уже никогда, никогда…
Боже мой, никогда!..
Погоди, успокойся, подумай —
А что — никогда?!
Широт заполярных метели,
Тарханы, Владимир, Ирпень —
Как много мы не доглядели,
Не поздно ль казниться теперь?!
Мы с каждым мгновеньем бессильней,
Хоть наша вина не вина,
Над блочно-панельной Россией,
Как лагерный номер — луна.
Обкомы, горкомы, райкомы,
В подтеках снегов и дождей.
В их окнах, как бельма тархомы
(Давно никому не знакомы),
Безликие лики вождей.
В их залах прокуренных — волки
Пинают людей, как собак,
А после те самые волки
Усядутся в черные «Волги»,
Закурят вирджинский табак.
И дач государственных охра
Укроет посадских светил
И будет мордастая ВОХРа
Следить, чтоб никто не следил.
И в баньке, протопленной жарко,
Запляшет косматая чудь…
Ужель тебе этого жалко?
Ни капли не жалко, ничуть!
Я не вспомню, клянусь, я и в первые годы не
вспомню,
Севастопольский берег,
Почти небывалую быль.
И таинственный спуск в Херсонесскую
каменоломню,
И на детской матроске —
Эллады певучую пыль.
Я не вспомню, клянусь!
Ну, а что же я вспомню?
А что же я вспомню?
Усмешку
На гладком чиновном лице,
Мою неуклюжую спешку
И жалкую ярость в конце.
Я в грусть по березкам не верю,
Разлуку слезами не мерь.
И надо ли эту потерю
Приписывать к счету потерь?
Как каменный лес, онемело,
Стоим мы на том рубеже,
Где тело — как будто не тело,
Где слово — не только не дело,
Но даже не слово уже.
Идут мимо нас поколенья,
Проходят и машут рукой.
Презренье, презренье, презренье,
Дано нам, как новое зренье
И пропуск в грядущий покой!
А кони?
Крылатые кони,
Что рвутся с гранитных торцов,
Разбойничий посвист погони,
Игрушечный звон бубенцов?!
А святки?
А прядь полушалка,
Что жарко спадает на грудь?
Ужель тебе этого жалко?
Не очень…
А впрочем — чуть-чуть!
Но тает февральская свечка,
Но спят на подушке сычи,
Но есть еще Черная речка,
Но есть еще Черная речка,
Но — есть — еще — Черная речка…
Об этом не надо!
Молчи!
Хочешь, я спою тебе песенкy
Как мы вчетвером шли на лесенкy?
Митенька с Сереженькой шли в краях,
А в середке Настенька шла да я.
Впереди себя бежал вверх по лесенке
И такие пел песни-песенки.
И такие пел песни-песенки.
— Не ворчи, Сереженька, не ворчи!
Ухаешь, как филин в глухой ночи.
Да не ной, Сереженька, ох, не ной —
Холодно зимой — хорошо весной!
— Да я не ною, Сашенька, не ворчy.
Да может быть я, Сашенька, спеть хочy.
Силушкy в руках нелегко согнуть,
А вот песенкy пока что не вытянуть.
Да помнится ты, Саша, ох, как сам скрипел,
Прежде, чем запел, прежде, чем запел.
Я бегy с тобой по лесенке,
Даже может, фоpy в ноге даю!
Только, может быть, твоя песенка
Помешает мне услыхать свою.
Так бежали мы, бежали вверх по лесенке
И ловили мы песни-песенки.
И ловили мы песни-песенки.
— Ой, не спи ты, Митенька, не зевай. —
Делай шире шаг да не отставай.
Не боись ты Митенька, не боись!
Покажи нам, Митенька, чем ты любишь жизнь.
— Да не сплю я, Сашенька, не боюсь!
Да только как прольюсь, сей же час споткнусь.
Я ж наоборот — хорошо пою,
Да ногами вот еле топаю.
Да помнится, ты, Саша, когда сам вставал,
На карачках полз да слабинy давал.
А теперь с тобою куда дойдешь?
Жмешь себе вперед, никого не ждешь.
Так бежали мы, бежали вверх по лесенке,
На плечах несли песни-песенки.
На плечах несли песни-песенки.
— Ой, не плачь ты, Настенька, не грусти —
В девках все равно себя не спасти.
Вяжет грудь веревкою грусть-тоска.
А ты люби хорошего мужика!
Все как трижды два, значит — глупости.
А в девках все равно себя не спасти.
Все вокруг груди, как вокруг стола.
Да какие ж, Настя, важней дела?
— Да я не плачy, Сашенька, не грущy,
Да тоскy-занозy не вытащy.
А мне от тоски хоть рядись в петлю.
Что мне мужики? Я тебя люблю.
Да я б вокруг стола танцевать пошла,
Да без тебя никак не идут дела.
Сколько ж лет мне куковать одной?
Душy мне до дыp ты пропел, родной.
Так бежали мы, бежали вверх по лесенке.
Да только как теперь допеть этy песенкy?
А зачем допеть? Пел бы без конца.
Без меня ж тебе не спрыгнуть, не выбраться.
Ты же, брат, ко мне на всю жизнь зашел.
Знаешь сам, что все будет хорошо.
Как по лезвию лезем лесенкой
За неспетою песней-песенкой.
Да как по лезвию лезем лесенкой
За неспетою песней-песенкой.
Дню минувшему замена
Новый день.
Я с ним дружна.
Как зовут меня?
«Зарема!»
Кто я?
«Девочка одна!»
Там, где Каспий непокладист,
Я расту, как все растут.
И меня еще покамест
Люди «маленькой» зовут.
Я мала и, вероятно,
Потому мне непонятно,
Отчего вдруг надо мной
Месяц сделался луной.
На рисунок в книжке глядя,
Не возьму порою в толк:
Это тетя или дядя,
Это телка или волк?
Я у папы как-то раз
Стала спрашивать про это.
Папа думал целый час,
Но не смог мне дать ответа.
Двое мальчиков вчера
Подрались среди двора.
Если вспыхнула вражда —
То услуга за услугу.
И носы они друг другу
Рассадили без труда.
Мигом дворник наш, однако,
Тут их за уши схватил:
«Это что еще за драка!»
И мальчишек помирил.
Даль затянута туманом,
И луна глядит в окно,
И, хоть мне запрещено,
Я сижу перед экраном,
Про войну смотрю кино.
Вся дрожу я от испуга:
Люди, взрослые вполне,
Не дерутся,
а друг друга
Убивают на войне.
Пригляделись к обстановке
И палят без остановки.
Вот бы за уши их взять,
Отобрать у них винтовки,
Пушки тоже отобрать.
Я хочу, чтобы детей
Были взрослые достойны.
Став дружнее, став умней,
Не вели друг с другом войны.
Я хочу, чтоб люди слыли
Добрыми во все года,
Чтобы добрым людям злые
Не мешали никогда.
Слышат реки, слышат горы —
Над землей гудят моторы.
То летит не кто-нибудь —
Это на переговоры
Дипломаты держат путь.
Я хочу, чтоб вместе с ними
Куклы речь держать могли,
Чьих хозяек в Освенциме
В печках нелюди сожгли.
Я хочу, чтобы над ними
Затрубили журавли
И напомнить им могли
О погибших в Хиросиме.
И о страшной туче белой,
Грибовидной, кочевой,
Что болезни лучевой
Мечет гибельные стрелы.
И о девочке умершей,
Не хотевшей умирать
И журавликов умевшей
Из бумаги вырезать.
А журавликов-то малость
Сделать девочке осталось…
Для больной нелегок труд,
Все ей, бедненькой, казалось —
Журавли ее спасут.
Журавли спасти не могут —
Это ясно даже мне.
Людям люди пусть помогут,
Преградив пути войне.
Если горцы в старину
Сталь из ножен вырывали
И кровавую войну
Меж собою затевали,
Между горцами тогда
Мать с ребенком появлялась.
И оружье опускалось,
Гасла пылкая вражда.
Каждый день тревожны вести,
Снова мир вооружен.
Может,
встать мне с мамой вместе
Меж враждующих сторон?