И день и ночь стихи я сочинял —
И ничего в итоге не добился;
В гармониях век целый утопал
И все-таки ни с чем в итоге очутился.
Жизнь —это знойный летний день,
А смерть —прохладной ночи тень.
День смеркся; я ищу покоя,
Усталый от трудов и зноя.
Мне снится: дуб навес ветвей
Раскинул над моей постелью.
И в темной листве звонкой трелью
Гремит влюбленный соловей.
Наша жизнь — жаркий день;
Наша смерть — ночи тень,
И к покою от дня
Сон склонил уж меня.
А в саду, меж ветвей,
Так поет соловей;
Я дремлю, и сквозь сон
Все мне слышится он.
Жизнь — ненастный, мучительный день;
Смерть — ночная, прохладная тень.
Уже смерклось. Сон вежды смежи́л;
Я устал: меня день истощил.
Вот уж ива стоит надо мной…
Там запел соловей молодой, —
Звонко пел про любовь свою он.
Его песням я внемлю сквозь сон.
Иные молятся Мадонне,
Иные Павлу и Петру,
А я, прекрасное ты солнце,
Тебе лишь в ночь и поутру.
Дай поцелуев, дай блаженства,
Гони свою холодность, гнев,
Меж дев прекраснейшее солнце,
Под солнцем лучшая из дев!
Сладко пел в этот солнечный день соловей,
Ароматная липа дремала.
Ты меня обняла нежной ручкой своей
И без счета, любя, целовала.
Резко ворон кричит… Сад поблек и опал,
Солнце смотрит сквозь тучи несмело…
И тебе равнодушно «прости» я сказал,
И в ответ ты мне светски присела.
Свет и слеп, и завистлив, и глуп. Каждый день
Это тысячи раз повторяют;
Пусть же толки его мимолетную тень
На тебя так жестоко бросают;
Пусть сердечко твое осуждают они, —
Ведь враги, дорогая, не знают,
Как блаженны лобзанья и ласки твои
И каким они зноем пылают!..
День и ночь я все мечтаю
О тебе друг милый мой;
О твоих прекрасных глазках
Об улыбке молодой.
Как бы я хотел с тобою
Вечер длинный разделить;
В уголке твоем уютном
Посидеть, поговорить!
И к губам прижать хотел бы
Ручку белую твою;
Оросить ее слезами
Ручку белую твою!..
От милых губ отпрянуть, оторваться
От милых рук, обнявших с жаркой лаской.
О, если б на единый день остаться!
Но кучер подоспел с своей коляской.
Вот жизнь, дитя! Терзанья то и дело,
Разлуку то и дело жизнь готовит!
Зачем же сердцем ты не завладела?
Зачем твой взор меня не остановит?
Смерть — это ночь, ароматная, влажная,
Жизнь — это знойный, удушливый день.
День утомил меня, мне уже дремлется,
Ночи целительной близится тень.
Над головой моей липа склоняется,
Песнь соловья там звенит средь ветвей,
Слышу во сне, как меня он баюкает,
Все про любовь мне поет соловей.
Сегодня я провел чудесно день,
И вечером ко мне судьба благоволила:
Как Китти хороша, как хорошо вино!
А сердце ненасытно все же было.
Коралловые губки жгли меня
Лобзаньями так страсно, так мятежно,
И темные глаза в мое лицо
Смотрели так умильно, кротко, нежно…
И из ее обятий ускользнуть
Успел я, лишь благодаря уловке:
Ей руки крепко-накрепко связал
Я собственной косой плутовки.
Каждый день порой вечерней
Дочь султана молодая
Тихо по́ саду проходит
Близ журчащего фонтана.
Каждый день порой вечерней
У журчащего фонтана
Молодой стоит невольник.
С каждым днем он все бледнее.
Раз к нему подходит быстро
С быстрой речью дочь султана:
«Знать хочу твое я имя;
Кто ты родом и откуда?»
Отвечает ей невольник:
«Магомет я, из Еме́на,
Родом Асра; все мы в роде
Умираем, как полюбим!»
Был ясен весь мой день, ясна и ночь моя;
Народ мой ликовал, как только брался я
За лиру стройную — и песнь моя звучала
Отвагой радостной и всюду зажигала
Живительный огонь. Теперь еще стою
Средь лета своего, но жатву всю свою
Я снес уже в закром — и вот, мне кинуть надо
Все то, что было мне и гордость, и отрада.
Ах, лира выпала из высохшей руки!
Стакан, который я к губам еще недавно
Так бодро подносил — разбился на куски…
О, Господи! Как жить и весело, и славно
Здесь, в гнездышке земном… какая благодать!
И как, о, Господи! противно умирать!
В обоих округах целебный ключ течет
И тысячу чудес там каждый день творится.
Там есть целитель-князь, и вкруг него народ
Расслабленный, больной и день, и ночь толпится.
Князь скажет только: «Встань!» и, сделав первый шаг,
Калека побежит, легко, без затрудненья.
Он скажет: «Зри!» и свет сменяет вечный мрак,
И прозревают вдруг слепые от рожденья.
В водянке юноша стал князя умолять:
«Нельзя ли мне помочь, чтоб ожил я опять?»
И князь ему сказал: «Иди, будь сочинитель!»
В обоих округах «О, чудо!» все кричат
И с удивлением на юношу глядят:
Сложить уж девять драм помог ему целитель.
Слова, одни слова, а дела никакого!
И мяса никогда, о, куколка моя!
Всегда духовный корм и никогда жаркого,
И клецок никогда не вижу в супе я,
Но может быть, мой друг, тебе невыносима
Та сила дикая, что в теле есть у нас
И, сделав страсть конем, в галоп неудержимо
Несется, отдыха не зная ни на час.
Да, нежное дитя, меня берет забота,
Что, наконец, тебя совсем уж изведет
Вся эта дикая любовная охота,
Весь этот stееplе-chasе, что бог Амур ведет.
Гораздо для тебя — готов я согласиться —
Здоровее иметь больного мужа, чем
С любовником таким, как я, не расходиться,
Который двигаться не может уж совсем.
Поэтому храни ты наш союз сердечный,
Мой ангел дорогой, и для него живи.
Уход за ним тебе весьма здоров конечно;
То род целительный аптекарской любви.
День целый я думал о милой моей,
Я думал о ней и полночи;
Когда же сомкнулись усталые очи,
Примчало меня сновидение к ней.
Цветет, как весенняя роза, она,
Сидит так спокойно, сконивши головку
К канве и, безмолвного счастья полна,
Прилежно на ней вышивает коровку.
И смотрит так кротко… Загадочно ей,
Что значит мой вид безнадежно унылый?
«Как бледен ты, Генрих! Скажи мне скорей,
Скажи мне, где боль твоя, милый?»
И смотрит, так кротко… не может понять
О чем ее милый безмолвно рыдает…
«Как горько ты плачешь! Скажи, кто страдать,
Мой Генрих, тебя заставляет?»
И взор ее кротко спокоен… А я —
Почти в агонии. «Страдать так жестоко
Пришлось от тебя, дорогая моя,
А боль — в эту грудь забралася глубоко».
Тут, вставши торжественно с места, она
На грудь положила мне руку —
И вдруг уничтожила страшную муку,
И весело я пробудился от сна.
День пылал, и в груди моей сердце пылало.
Я блуждал, и со мной мое горе блуждало,
А когда день потух, любопытством влеком,
К пышной розе подкрался я ночью тайком.
Я приблизился тихо и нем, как могила,
Лишь слеза за слезою струилась уныло…
Но едва я склонился над розою той —
В ее чашечке луч мне сверкнул золотой.
Я веселый заснул под кустом этой розы
И увидел манящие, чудные грезы:
Мне румяная девушка снилась; надет
Был у ней на груди ярко алый корсет.
Мне блестящее что-то она подарила;
Я подарок унес в светлый домик, где было
Шумно, весело; музыки слышался звук.
Суетился народец какой-то вокруг.
Там двенадцать танцоров без устали, в зале
Крепко за руки взявшись, кружились, мелькали,
И едва один танец кончался — опять
Начинали тотчас же другой танцевать.
И жужжала мне музыка танцев: «Обратно
Не воротится час, проведенный приятно,
И вся жизнь твоя, милый мой — грезы одне,
И теперешний час сон есть только во сне».
Сон умчался, заря загоралась лениво;
А когда я на розу взглянул торопливо —
Вместо искры, пылающей в чашке цветка,
Я холодного только нашел червяка.
Как вспомню к ночи край родной,
Покоя нет душе больной:
И сном забыться нету мочи,
И горько, горько плачут очи.
Проходят годы чередой…
С тех пор, как матери родной
Я не видал, прошло их много!
И все растет во мне тревога…
И грусть растет день ото дня.
Околдовала мать меня:
Все б думал о старушке милой —
Господь храни ее и милуй!
Как любо ей ее дитя!
Пришлет письмо — и вижу я:
Рука дрожала, как писала,
А сердце ныло и страдало.
Забыть родную силы нет!
Прошло двенадцать долгих лет —
Двенадцать лет уж миновало,
Как мать меня не обнимала.
Крепка родная сторона:
Вовек не сломится она;
И будут в ней, как в оны годы,
Шуметь леса, катиться воды.
По ней не стал бы тосковать;
Но там живет старушка мать:
Меня не родина тревожит,
А то, что мать скончаться может.
Как из родной ушел земли,
В могилу многие легли,
Кого любил… Считать их стану —
И бережу за раной рану.
Когда начну усопшим счет,
Ко мне на грудь, как тяжкий гнет,
За трупом мертвый труп ложиться…
Болит душа, и ум мутится.
Но — слава богу! — сквозь окна
Зарделся свет. Моя жена
Ясна, как день, глядит мне в очи —
И гонит прочь тревоги ночи.
Все сладкое, все, что так манит собой,
Я все перенюхал на кухне земной;
Чем славится мир наш, чем может гордиться,
Я всем понемножку успел насладиться:
Я кофе пивал, пирожки поедал,
Я сахарных кукол взасос целовал;
Жилетки и фраки на мне то и дело
Менялись. А что в кошельке-то звенело!
Как Геллерт, я мчался на борзом коньке,
И строил я замки себе вдалеке;
Лежал на лужайке я, прозванной счастьем,
И солнце светило мне с жарким участьем,
И был я увенчан лавровым венком,
И мозг обвивал мне душистым он сном —
То грезой над розой, то грезой над маем,
То грезой, что только вот я нескончаем,
Что только для сумерек создан был день,
Что мне умирать не пора, да и лень.
Воистину смерть и могила — пустое,
Коль прямо вам в рот ниспадает жаркое,
С небес, на пурпуровых крыльях зари…
Да грезы-то — мыльные все пузыри —
Мои перелопались… Вот и лежу я
На терниях свежих, стеня и тоскуя.
Все члены мои ревматизмом громит,
В душе моей — горе, в душе моей — стыд;
С весельем моим и с моим наслажденьем —
Досадою квит я, и квит — сожаленьем.
Мне подали желчи; пропяли стопы,
Меня беспощадно кусали клопы;
Заботы кусали меня наипаче —
Я должен был брать, да и брать без отдачи,
Кривя и умом, и душою моей,
У юношей светских, у старых камей…
Ну, словом, у всех, что богато во граде,
Я, кажется, даже просил христа-ради.
Теперь я устал на тяжелом пути,
Мне ношу хоть в гроб бы, да только б снести.
Прощайте! горе мы, любезные братья,
Сомненья нет, приймем друг друга в обятья.
Женское тело — это стихи,
Они написаны богом,
Он в родословную книгу земли
Вписал их в веселии многом.
То был для него благосклонный час,
И бог был во вдохновенье,
Он хрупкий, бунтующий материал
Оформил в стихотворенье.
Воистину тело женщины — песнь,
Высокая Песнь Песней;
Строфы — стройные члены его,
И нет этих строф чудесней.
Как божеская мысль
Шея белая эта,
Что голову маленькую несет,
Кудрявую тему сюжета!
Распуколки розовые грудей
Отточены, как эпиграмма,
И несказанна цезура та,
Что делит груди прямо.
Плавные бедра выдают
Пластика-маэстро;
Вводный период, закрытый листом, —
Тоже прекрасное место.
И в этой поэме абстракций нет!
У песни мясо и зубы,
Руки, ноги; целуют, шалят
Отличной рифмовки губы.
Прямая поэзия дышит здесь!
Прелесть в каждом движенье!
И на челе своем эта песнь
Несет печаль завершенья.
Хвалу воспою, о боже, тебе,
Молиться буду во прахе!
Перед тобою, небесный поэт,
Мы жалкие неряхи.
И погрузиться, о боже, хочу
В великолепье стихов я;
И изучать поэму твою
И день и ночь готов я.
Да, день и ночь зубрю я ее,
Без отдыха, ночь и день я;
Стали сохнуть ноги мои, —
Это все от ученья.
— О, умница Екеф, что сто́ит, скажи,
Тебе христианин поджарый,
Супруг твоей дочки? Она ведь была
Товар уж порядочно старый.
Полсотенки тысяч, небось, отвалил?
А может, и больше? Ну, что же!
Теперь христианское мясо в цене…
Ты мог заплатить и дороже!
Я олух! Ведь вдвое-то больше они
Содрали с меня, простофили!
И мне, за прекрасные деньги мои,
Ужасную мерзость всучили!
Тут умница Екеф, лукаво смеясь,
Как Натан Мудрец отвечает:
— Уж слишком ты щедро и быстро даешь,
Ведь это нам цены сбивает.
В твоей голове все дела да дела,
Все мысль о дорогах железных.
Я шляюсь без дела, и шляясь, создал
Немало проектов полезных.
Теперь христиане упали в цене;
Их курс возвышать — безрассудно!
Сто тысяч! За деньги такие купить
И римского папу не трудно!
Для младшей дочурки моей жениха
Уже я имею иn pеtto:
Сенатор, и расту шесть футов! Притом,
Кузин не имеет он в Гетто.
Всего сорок тысяч флоринов ему
Даю я за этою дочкой;
Из них половину получит сейчас,
Другую — с большою рассрочкой.
Мой сын в бургомистры у нас попадет…
Уж рано ли, поздно ль, а время
Такое настанет, когда до всего
Достигнет Екефово семя!
Мой зять, продувная каналья, вчера
Меня уверял: «Без обмана,
О, умница Екеф, скажу я, что мир
В тебе потерял Талейрана».
Такая беседа — в то время, когда
Я в Гамбурге жил, и без дела
Однажды гулял по Аллее Девиц —
Случайно ко мне долетела.
Мне мгла сомкнула очи,
Свинец уста сковал,
Застыв и цепенея,
В могиле я лежал.
Не помню, был ли долог
Мой мертвый сон, но вдруг
Проснулся я и слышу
Над гробом чей-то стук.
«Быть может, встанешь, Генрих?
Зажегся вечный день,
И мертвых осенила
Услады вечной сень».
Любимая, не встать мне —
Я слеп и до сих пор:
От слез неутолимых
Вконец померк мой взор.
«Я поцелуем, Генрих,
Покров сниму с очей;
Ты ангелов увидишь
В сиянии лучей».
Любимая, не встать мне —
Доныне кровь струей
Течет еще из сердца,
Что ранено тобой.
«Тебе я руку, Генрих,
На сердце положу,
И мигом кровь уймется,
Я боль заворожу».
Любимая, не встать мне —
Висок сочится мой:
Его ведь прострелил я
В тот день, как расстался с тобой.
«Я локонами, Генрих,
Прикрою твой висок,
Чтоб кровь не шла из раны,
Чтоб ты подняться мог».
И голос был так нежен —
Лежать не стало сил:
Мне к милой захотелось,
И встать я поспешил.
И тут разверзлись раны,
И хлынула струя
Кровавая из сердца,
И — вот! — проснулся я.
О, тело женское есть песнь
В альбом миротворенья!
Сам Зевс туда ее вписал
В порыве вдохновенья.
И вдохновенный тот порыв
Увенчан был удачей;
Зевс как художник совладал
С труднейшею задачей!
Да, тело женское есть песнь —
Высокая песнь песней;
Упругих членов — песни строф —
Что может быть прелестней?
А шея? Сколько мыслей в ней,
И как построен ловко
На ней поэмы главный смысл —
Кудрявая головка!
Как остроумия полны
Бутоны груди чудной!
Как много дивной красоты
В цезуре междугрудной!
Округлость лядвей — знак, что ты,
Зевес, творишь пластично;
И скобки с фиговым листом
Придуманы отлично.
Твоя поэма не абстракт,
В ней плоть и кровь играют,
И губки, как две рифмы, в такт
Смеются и лобзают.
Во всем поэзия видна,
В движениях — блаженство!
И на челе ее лежит
Печать всесовершенства…
Склоняюсь в прах перед твоей
Поэмой неземною!
Мы — жалкие писаки, Зевс,
В сравнении с тобою.
И погружаюсь я вполне
В твое произведенье:
Учу его, и день и ночь
Отдал на изученье…
Да, день и ночь учу его
И принял много муки:
Иссохли ноги у меня
В избытке сей науки.
Мне снился сон, что я господь,
Сижу на небе, правя,
И ангелы сидят кругом,
Мои поэмы славя.
Я ем конфеты, ем пирог,
И это все без денег,
Бенедиктин при этом пью,
А долгу ни на пфенниг.
Но скука мучает меня,
Не лезет чаша ко рту,
И если б не был я господь,
Так я пошел бы к черту.
Эй, длинный ангел Гавриил,
Лети, поворачивай пятки,
И милого друга Эугена ко мне
Доставь сюда без оглядки.
Его в деканской не ищи,
Ищи за рюмкой рома,
И в церкви Девы не ищи,
А у мамзели, дома.
Расправил крылья Гавриил
И на землю слетает,
За ворот хвать, и в небо, глядь,
Эугена доставляет.
Ну, братец, я, как видишь, бог,
И вот — землею правлю.
Я говорил ведь, что себя
Я уважать заставлю.
Что день, то чудо я творю, —
Привычка, друг, господня, —
И осчастливить, например,
Хочу Берлин сегодня.
И камень должен на куски
Распасться тротуарный,
И в каждом камне пусть лежит
По устрице янтарной.
Да окропит лимонный сок
Ее живой росою,
Да растекается рейнвейн
По улицам рекою.
И как берлинцы веселы,
И все спешат на ужин;
И члены земского суда
Припали ртами к лужам.
И как поэты веселы,
Найдя жратву святую!
Поручики и фендрики
Оближут мостовую,
Поручики и фендрики
Умнее всех на свете,
И думают: не каждый день
Творятся дива эти.
Пора духовную писать,
Как видно, надо умирать.
И странно только мне, что я ране
Не умер от страха и страданий.
О вы, краса и честь всех дам,
Луиза! Я оставляю вам
Шесть грязных рубах, сто блох на кровати
И сотню тысяч моих проклятий.
Тебе завещаю я, милый друг,
Что скор на совет, на дело туг,
Совет, в воздаянье твоих, — он краток:
Возьми корову, плоди теляток.
Кому свою веру оставлю в отца
И сына и духа, — три лица?
Император китайский, раввин познанский
Пусть поровну делят мой дух христианский.
Свободный, народный немецкий пыл —
Мыльный пузырь из лучших мыл —
Завещаю цензору града Кревинкель;
Питательней был бы ему пумперникель.
Деяния, коих свершить не успел,
Проект отчизноспасательных дел
И от похмелья медикамент
Тебе завещаю, германский парламент.
Ночной колпак, белее чем мел,
Оставлю кузену, который умел
Так пылко отстаивать право бычье;
Как римлянин истый, молчит он нынче.
Охраннику нравственных высот,
Который в Штутгарте живет, —
Один пистолет (но без заряда),
Может жену им пугать изрядно.
Портрет, на коем представлен мой зад, —
Швабской школе; мне говорят,
Мое лицо вам неприятно —
Так наслаждайтесь частью обратной.
Завещаю бутылку слабительных вод
Вдохновенью поэта; который год
Страдает он запором пенья.
Будь вера с любовью ему в утешенье.
Сие же припись к духовной моей:
В случае, если не примут вещей,
Указанных выше, — все угодья
К святой католической церкви отходят.
Он низко пал… Тамбурмажора
Не узнаю я больше в нем!
А в дни империи бывало,
Каким глядел он молодцом!
Он шел с улыбкой перед войском,
И палкой длинною махал.
Галун серебряный мундира
При свете солнечном блистал.
Когда при барабанном бое
Вступал в немецкий город он —
В ответ на этот бой стучали
Сердца у наших дев и жен.
Придет, увидит он красотку, —
И победит ее сейчас.
Слезами женскими увла́жен
Был черный ус его не раз.
Мы все сносили — поневоле.
И покорял — являясь к нам,
Мужчин, — французский император,
Тамбурмажор французский — дам. —
Как наши ели, терпеливы —
Молчали долго мы; но вот
Нам наконец — освобождаться
Приказ начальство отдает.
И вдруг, как бык рассвирепелый,
Свои мы подняли рога.
И песни Кернера запели —
И одолели мы врага!
Стихи ужасные звучали
В ушах тирана день и ночь.
Тамбурмажор и император
От них бежать пустились прочь.
Обоим грешникам — правдивой
Судьбой, урок был страшный дан:
Наполеон попался в руки
Жестокосердых англичан.
Его, на острове пустынном
Позорно мучили они;
И наконец уж рак в желудке
Пресек страдальческие дни.
Тамбурмажор был точно также
Всех прежних почестей лишен.
Чтоб избежать голодной смерти —
У нас в отеле служит он.
Посуду моет, топит печи,
Таскает воду и дрова.
Кряхтит бедняга, и трясется
Его седая голова.
Когда приятель Фриц порою —
Ко мне заходит — вечерком;
Никак не может удержаться,
Чтоб не сострить над стариком.
Не стыдно ль Фриц? Совсем не место
Здесь этим пошлым острота́м.
Величье падшее позорить
Нейдет Германии сынам.
Тебе бы должно с уваженьем
Смотреть на эти седины́…
Старик быть может — твой родитель,
Хотя и с левой стороны.
Кошка была стара и зла,
Она сапожницею слыла;
И правда, стоял лоток у окошка,
С него торговала туфлями кошка,
А туфельки, как напоказ,
И под сафьян и под атлас,
Под бархат и с золотою каймой,
С цветами, с бантами, с бахромой.
Но издали на лотке видна
Пурпурно-красная пара одна;
Она и цветом и видом своим
Девчонкам нравилась молодым.
Благородная белая мышка одна
Проходила однажды мимо окна;
Прошла, обернулась, опять подошла,
Посмотрела еще раз поверх стекла —
И вдруг сказала, робея немножко:
«Сударыня киска, сударыня кошка,
Красные туфли я очень люблю,
Если недорого, я куплю».
«Барышня, — кошка ответила ей, —
Будьте любезны зайти скорей,
Почтите стены скромного дома
Своим посещением, я знакома
Со всеми по своему занятью —
Даже с графинями, с высшей знатью;
Туфельки я уступлю вам, поверьте, —
Только подходят ли вам, примерьте —
Ах, право, один уж ваш визит…» —
Так хитрая кошка лебезит.
Неопытна белая мышь была,
В притон убийцы она вошла,
И села белая мышь на скамью
И ножку вытянула свою —
Узнать, подходят ли туфли под меру, —
Являя собой невинность и веру.
Но в это время, грозы внезапней,
Кошка ее возьми да цапни
И откусила ей голову ловко
И говорит ей: «Эх ты, головка!
Вот ты и умерла теперь.
Но эти красные туфли, поверь,
Поставлю я на твоем гробу,
И когда затрубит архангел в трубу,
В день воскресения, белая мышь,
Ты из могилы выползи лишь,
Как все другие в этот день, —
И сразу красные туфли надень».
Белые мышки, — мой совет:
Пусть не прельщает вас суетный свет,
И лучше пускай будут босы ножки,
Чем спрашивать красные туфли у кошки.
Вот идут они попарно
В светло-синих сюртучках.
Щечки их здоровьем пышат,
Радость светится в глазах!
Как они послушны, кротки
Эти милые сиротки!
В каждом сердце симпатию
Пробуждает детский вид.
И от милостыни щедрой
Кружка медная звучит.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Вот чувствительная дама
Подбежала к одному;
И батистом утирает
Грязный нос она ему.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Ицко сам и тот стыдливо
Вынул талер сиротам;
(У него есть тоже сердце)
И пошел к своим делам.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Господин благочестивый
Опускает луидор.
И чтоб Бог его увидел
Обращает к небу взор!
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Нынче праздник; веселится
Целый день — рабочий люд;
И за маленьких сироток,
Бедняки от сердца пьют.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
И инкогнито, богиня
Милосердия идет,
Переваливаясь важно,
За процессией сирот.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
На лугу — палатка; вьются
Флаги пестрые над ней.
У дверей оркестр играет.
Угощать хотят детей.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Сели длинными рядами…
Пир горой у них идет;
И грызут себе как мышки,
И суют усердно в рот,
Торты, вафли и лепешки
Эти бедненькие крошки!
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Но мерещится невольно,
Мне иной, сиротский дом;
Нету лакомых обедов,
В необятном доме там…
У людей там и у неба
Дети тщетно просят хлеба.
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Там не водят их попарно,
Но куда ни загляни
Одинокие, печально,
Бродят день и ночь они…
Там голодных слышны стоны,
И голодных тех — мильоны!
Как они все тихи, кротки
Эти милые сиротки!
Брат с сестрой когда-то жили,
Он богат, она бедна.
Раз сестра сказала брату:
«Помоги, я голодна!»
«Ах! оставь меня сегодня, —
Брат ей вымолвил в ответ. —
Я совету городскому
Задаю большой обед.
Этот любит ананасы;
Этот суп из черепах;
Этот с трю́флями фазанов:
Целый день я в хлопота́х.
Одному морскую рыбу,
А другому семгу дай;
Третий жрет что ни попало,
Лишь вина в него вливай!»
И голодная от брата
В угол свой она пришла.
Там, слезами обливаясь,
На соломе умерла.
Все умрем мы… Вот явилась
Смерть и к братнему одру;
Богача она сразила,
Так как он сразил сестру.
Но почуяв, что пришлося
Грешный мир наш покидать,
Он нотариуса при́звал
Завещание писать.
Духовенству он оставил
Очень круглый капитал.
Школе также и музею
Много денег отказал.
Не забыл он в завещаньи
Институт глухонемых,
Поощрил богоугодных
Обществ много и других.
Был им колокол огромный
В дар собору принесен;
Страшный вес! металл отличный!
Потрясает воздух звон!
И, весь день не умолкая,
Этот колокол гудит
Про тебя, о муж великий,
Как добром ты знаменит!
Языком своим он медным
Возвещает, что тобой
Все сограждане гордятся,
Весь гордится край родной.
В честь твою гудеть он будет,
Незабвенный филантроп,
И тогда, когда ты ляжешь,
К общей скорби, в тесный гроб.
Погребенье совершилось
С подобавшим торжеством;
На пое́зд толпа взирала
В удивлении немом,
Балдахин был убран в перья,
Пышный гроб стоял под ним,
Черным бархатом обитый,
С позументом дорогим.
Серебро на черном фоне
Представляет чудный вид,
Позументы, кольцы, бляхи,
Все сверкает и блестит!
Шаг за шагом колесницу
Черных шесть коней везли;
Будто мантии, попоны
Упадали до земли.
Сзади в трауре лакеи
Шли в печаль погружены;
Все у глаз платки держали
Чрезвычайной белизны.
А потом карет парадных
Протянулся длинный ряд,
И я видел, что почетных
Много в них особ сидят.
И совета городского
Члены также были здесь.
Но однако ж, к сожалению,
На лицо он был не весь.
Муж почтенный, что фазанов
Кушать с трю́флями любил,
Несварением в желудке
Сам сведен в могилу был.
Глубоко вздыхает Вальтгэмский аббат.
Скорбит в нем душа поневоле:
Услышал он весть, что отважный Гарольд
Пал в битве, на Гастингском поле.
И тотчас же шлет двух монахов аббат
На место, где битва кипела,
Веля отыскать им межь грудами тел
Гарольда убитаго тело.
Монахи с печалию в сердце пошли,
С печалью они воротились:
"Увы!—говорят—преподобный отец,
Мы с счастием нашим простились!
"Погиб наилучший из саксов: его
Сразил проходимец безродный;
Разбойники делят родную страну;
В раба превратился свободный.
"Нормандская сволочь над нами царит:
Все это—бродяги да воры.
Я видел—какой-то портной из Байе
Надел золоченыя шпоры.
"О, горе тому, кого саксом зовут!
И вы, что в небесном сияньи
Живете, патроны саксонской земли,
Постигло и вас поруганье.
"Теперь-то мы знаем, что значила та
Комета, что ныньче являлась,
Красна точно кровь, и на небе ночном
Метлой из огня разстилалась.
«То знаменье было—и вот для него
Настало теперь исполненье.
Мы в Гастингсе были и все обошли
Кровавое поле сраженья.
Мы всех осмотрели погибших бойцов,
Мы долго и всюду искали,
Но тела Гарольда мы там не нашли —
И наши надежды пропали.»
Так Асгод и Альрик давали отчет.
Аббат ломал руки, внимая;
Потом он задумался—и наконец
Сказал им, глубоко вздыхая:
"В стране Грендельфильда, где ветер шумит,
Над темными соснами вея,
Средь леса, в убогой избушке, живет
Эдиѳь Лебединая Шея.
"Прекрасною белою шеей своей
Известна была она свету,
И в прежнее время король наш Гарольд
Влюблен был в красавицу эту.
"Любил он ее, цаловал, миловал,
Но страсть его скоро пропала.
Он бросил Эдиѳь и забыл, и с-тех-пор
Шестнадцать ужь лет миновало.
"Ступайте вы к ней и ведите се
На поле сраженья: быть-может,
Взор женщины, нежно любившей его,
Найти нам Гарольда поможет.
«Затем его тело несите сюда,
И здесь мы. с рыданьем и пеньем,
Молясь о душе своего короля,
Почтем его прах погребеньем.»
К полночи они до избушки дошли.
Стучатся своими клюками:
"Эдиѳь Лебединая Шея. проснись
И следуй, но медля, за нами!
"Нормандский воитель страну покорил;
Свободные саксы—в неволе:
Король наш Гарольд без дыханья лежит
Убитый на Гастингском поле.
«Иди с нами вместе скорее гуда,
Где было кровавое дело,
Гарольда искать: нам аббат приказал
В аббатство принесть его тело.»
Эдиѳь не сказала ни слова в ответ.
Но тотчас пошла она с ними.
Порывистый ветер, бушуя, играл
Ея волосами седыми.
По мхам, и болотам колючим кустам
Она босиком пробиралась
И к утру ужь Гастингса поле вдали,
Межь скал меловых, показалось.
Разсеялся белый туман—и оно
Явилось в величии диком:
Вороны и галки летали над ним
С своим отвратительным криком.
Там несколько тысяч погибших бойцов
На почве кровавой лежали:
Истерзаны, наги, в пыли и в крови,
Все поле они покрывали.
Эдиѳь Лебединая Шея глядит
На эту кровавую груду,
Идет среди трупов и взоры ея
Как стрелы вонзаются всюду.
Терзает убитых бойцов и коней
Прожорливых воронов стая;
Внимательно смотрит и ищет Эдиѳь,
С трудом их от тел отгоняя.
И ищет напрасно она целый день;
Вот вечер уже наступает,
Как вдруг из груди бедной женщины крик,
Пронзительный крик вылетает.
Нашла Лебединая Шея того,
Кого так усердно искала;
Без слов и без слез, без рыданий она
На тело Гарольда упала.
И крепко, с безумной любовью, прильнув
К его недвижимому стану,
Она цаловала и губы, и лоб,
И кровью покрытую рану.
И три небольшие рубца на плече:
Сама Лебединая Шея
Когда-то оставила эти следы,
Восторгом любви пламенея.
Монахи носилки из сучьев сплели,
Гарольда на них положили,
В аббатство свое короля понесли
И тихо молитву творили.
Всю землю покрыла глубокая тьма,
Все больше и больше густея.
Печально за милым ей прахом пошла
Эдиѳь Лебединая Шея.
И пела надгробные гимны, свой долг
Ему отдавая прощальный:
Уныло звучал средь ночной тишины
Напев литии погребальной.
Само собой, в короли прошел
Большинство голосов получивший осел,
И учинился осел королем.
Но вот вам хроника о нем:
Король-осел, корону надев,
Вообразил о себе, что он лев;
Он в львиную шкуру облекся до пят
И стал рычать, как львы рычат.
Он лошадьми себя окружает,
И это старых ослов раздражает.
Бульдоги и волки — войско его,
Ослы заворчали и пуще того.
Быка он приблизил, канцлером сделав,
И тут ослы дошли до пределов.
Грозятся восстанием в тот же день!
Король корону надел набекрень
И быстро укутался, раз-два,
В шкуру отчаянного льва.
Потом обявляет особым приказом
Ослам недовольным явиться разом,
И держит следующее слово:
«Ослы высокие! Здорово!
Ослом вы считаете меня,
Как будто осел и я, и я!
Я — лев; при дворе известно об этом
И всем статс-дамам, и всем субреттам.
И обо мне мой статс-пиит
Создал стихи и в них говорит:
«Как у верблюда горб природный,
Так у тебя дух льва благородный —
У этого сердца, этого духа
Вы не найдете длинного уха».
Так он поет в строфе отборной,
Которую знает каждый придворный.
Любим я: самые гордые павы
Щекочут затылок мой величавый.
Поощряю искусства: все говорят,
Что я и Август и Меценат.
Придворный театр имею давно я;
Мой кот исполняет там роли героя.
Мимистка Мими, наш ангел чистый,
И двадцать мопсов — это артисты.
В академии живописи, ваянья
Есть обезьяньи дарованья.
Намечен директор на место это —
Гамбургский Рафаэль из гетто,
Из Грязного вала, — Леман некто.
Меня самого напишет директор.
Есть опера и есть балет,
Он очень кокетлив, полураздет.
Поют там милейшие птицы эпохи
И скачут талантливейшие блохи.
Там капельмейстером Мейер-Бер,
Сам музыкальный миллионер.
Уже наготовил Мерин-Берий
К свадьбе моей парадных феерий.
Я сам немного занят музы́кой,
Как некогда прусский Фридрих Великий.
Играл он на флейте, я на гитаре,
И много прекрасных, когда я в ударе
И с чувством струны свои шевелю,
Тянутся к своему королю.
Настанет день — королева моя
Узнает, как музыкален я!
Она — благородная кобылица,
Высоким родом своим гордится.
Ее родня ближайшая — тетя
Была Росинанта при Дон-Кихоте;
А взять ее корень родословный
Там значится сам Баярд чистокровный;
И в предках у ней, по ее бумагам,
Те жеребцы, что ржали под флагом
Готфрида сотни лет назад,
Когда он вступал в господень град.
Но прежде всего она красива,
Блистает! Когда дрожит ее грива,
А ноздри начнут и фыркать и грохать,
В сердце моем рождается похоть, —
Она, цветок и богиня кобылья,
Наследника мне принесет без усилья.
Поймите, — от нашего сочетанья
Зависит династии существованье.
Я не исчезну без следа,
Я буду в анналах Клио всегда,
И скажет богиня эта благая,
Что львиное сердце носил всегда я
В груди своей, что управлял
Я мудро и на гитаре играл».
Рыгнул король, и речь прервал он,
Но ненадолго, и так продолжал он:
«Ослы высокие! Все поколенья!
Я сохраню к вам благоволенье,
Пока вы достойны. Чтоб всем налог
Платить без опоздания, в срок.
По добродетельному пути,
Как ваши родители, идти, —
Ослы старинные! В зной и холод
Таскали мешки они, стар и молод,
Как им приказывал это бог.
О бунте никто и мыслить не мог.
С их толстых губ не срывался ропот,
И в мирном хлеву, где привычка и опыт,
Спокойно жевали они овес!
Старое время ветер унес.
Вы, новые, остались ослами,
Но скромности нет уже меж вами.
Вы жалко виляете хвостом
И вдруг являете треск и гром.
А так как вид у вас бестолков,
Вас почитают за честных ослов;
Но вы и бесчестны, вы и злы,
Хоть с виду смиреннейшие ослы.
Подсыпать вам перцу под хвост, и вмиг
Вы издаете ослиный крик,
Готовы разнести на части
Весь мир, — и только дерете пасти.
Порыв, безрассудный со всех сторон!
Бессильный гнев, который смешон!
Ваш глупый рев обнаружил вмиг,
Как много различнейших интриг,
Тупых и низких дерзостей
И самых пошлых мерзостей,
И яда, и желчи, и всякого зла
Таиться может в шкуре осла».
Рыгнул король, и речь прервал он,
Но ненадолго, и так продолжал он:
«Ослы высокие! Старцы с сынами!
Я вижу вас насквозь, я вами
Взволнован, я злюсь на вас свирепо
За то, что бесстыдно и нелепо
О власти моей вы порете дичь.
С ослиной точки трудно постичь
Великую львиную идею,
Политикой движущую моею.
Смотрите вы! Бросьте эти штуки!
Растут у меня и дубы и буки,
Из них мне виселицы построят
Прекрасные. Пусть не беспокоят
Мои поступки вас. Не противясь,
Совет мой слушайте: рты на привязь!
А все преступники-резонеры —
Публично их выпорют живодеры;
Пускай на каторге шерсть почешут.
А тех, кто о восстании брешут,
Дробят мостовые для баррикады, —
Повешу я без всякой пощады.
Вот это, ослы, я внушить вам желал бы
Теперь убираться я приказал бы».
Король закончил свое обращенье;
Ослы пришли в большое движенье;
Они прокричали: «И-а, и-а!
Да здравствует наш король! Ура!»
Бойтесь, бойтесь, эссиане,
Сети демонов. Теперь я
В поученье расскажу вам
Очень древнее поверье.
Жил Тангейзер — гордый рыцарь.
Поселясь в горе — Венеры,
Страстью жгучей и любовью
Наслаждался он без меры.
— «О, красавица Венера!
Час пришел с тобой прощаться;
Не могу я жить с тобою,
Не могу здесь оставаться».
— «Милый рыцарь, ты сегодня
Скуп на ласки. Для чего же,
Не ласкаясь и тоскуя,
Хочешь бросить это ложе?
Каждый день вином янтарным
Я твой кубок наполняла,
И венок из роз душистых
Каждый день тебе свивала».
— «Мне наскучили, подруга,
Поцелуи, вина, розы,
Мне нужны теперь страданья,
Мне доступны только слезы.
Пусть замолкнут смех и шутки,
Скорбь зову к себе на смену,
Вместо роз венок терновый
Я на голову надену».
— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Ищешь ссоры ты, конечно;
Где ж та клятва, что со мною
Обещался жить ты вечно?
В темной спальне, в сладкой неге
Я б развлечь тебя умела…
Наслажденья обещает
Это мраморное тело».
— «Нет, красавица Венера,
Красота твоя не вянет,
Многих, многих вид твой дивный
Очарует и обманет.
На груди твоей в блаженстве
Замирали боги, люди,
И теперь мне столь противен
Вечный трепет этой груди.
Ты доныне всех готова
Звать на ложе наслажденья,
Потому к тебе невольно
Получил я отвращенье».
—«Речь твоя меня жестоко,
Милый рыцарь, оскорбила.
Бил меня ты, но побои
Прежде легче я сносила.
Можно вынести удары,
Как бы не были жестоки,
Но выслушивать не в силах
Я подобные упреки.
Ласк моих тебе не нужно,
Не нужна моя забота;
Так прощай, мой друг, — сама я
Отворю тебе ворота».
Гул и звон несется в Риме.
Ряд прелатов внемлет хору.
И в процессии сам папа
Тихо шествует к собору.
На челе Урбана папы
Блеск тиары драгоценной,
И за ним несут бароны
Пурпур мантии священной.
— «Подожди, святой владыко!
Мне в грехе открыться надо!..
Только ты лишь вырвать можешь
Душу грешную из ада!..»
Хор замолк; священных гимнов
На минуту стихли звуки,
И к ногам Урбана-папы
Грешник пал, поднявши руки.
— «Ты один святой владыко,
Судишь правых и неправых;
Защити меня от ада,
От сетей его лукавых!..
Имя мне — Тангейзер — рыцарь.
За блаженством я гонялся
И семь лет в горе Венеры
Негой страсти упивался.
Лучший цвет красавиц мира
Пред Венерою бледнеет,
От речей ее волшебных
Сердце мечется и млеет.
Как цветов благоуханье
Мотылька невольно манит,
Так меня к губам Венеры
Непонятной силой тянет.
По плечам ее роскошным
Кудри падают каскадом,
Я немел, как заколдован,
Под ее всесильным взглядом.
Я стоял пред ним недвижим,
Тайным трепетом обятый,
И едва мне сил достало
Убежать с горы проклятой.
Я бежал — но вслед за мною
Взор следил все с той же силой,
И манил он, и шептал он:
«О, вернись, вернись, мой милый!»
Днем брожу я, словно призрак,
Ночь придет — и с тем же взглядом
Та красавица приходит
И со мной садится рядом.
Слышен смех ее безумный,
Зубы белые сверкают…
Только вспомню этот хохот —
Слезы с глаз моих сбегают.
Я люблю ее насильно,
Страсти гнет с себя не скину;
Та любовь сильна, как волны
Разорвавшие плотину.
Эти волны несдержимо
В белой пене с ревом мчатся,
И при встрече все ломая
В брызги мелкие дробятся.
Я спален любовью грешной,
Сердце выжжено, как камень…
Неужель в груди изнывшей
Не угаснет адский пламень?
Ты один, святейший папа,
Судишь правых и неправых,
Защити ж меня от ада,
От сетей его лукавых!..»
Папа к небу поднял руки
И вздохнув, ответил тем он:
— «Сын мой! власть моя бессильна
Там, где власть имеет демон.
Страшный демон — та Венера,
Из когтей ее прекрасных
Не могу я, бедный рыцарь,
Вырвать жертв ее несчастных.
Ты поплатишься душою
За усладу плоти грешной,
Проклят ты, а проклято́му
Путь один — во ад кромешный…»
И назад пошел Тангейзер,
Больно, в кровь стирая ноги.
В ночь вернулся он к Венере
В подземельные чертоги.
И забыла сон Венера,
Быстро ложе покидала
И, любовника руками
Обвивая, целовала.
Но ложится молча рыцарь,
Для него лишь отдых нужен,
А Венера гостю в кухне
Приготавливает ужин.
Подан ужин, и хозяйка
Гостю кудри расчесала,
На ногах омыла раны
И приветливо шептала:
— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Долго ты не возвращался;
Расскажи, в каких же странах
Столько времени скитался?»
— «Был в Италии и в Риме
Я, подруга дорогая,
По делам своим, но больше
Не поеду никуда я.
Там, где Рима дальний берег
Тибр волнами орошает,
Папу видел я: Венере
Он поклоны посылает.
Чрез Флоренцию из Рима
Я прошел, и был в Милане,
Проходил я через Альпы,
Исчезая в их тумане.
И когда я шел чрез альпы, —
Падал снег, — мне улыбались
Вкруг озера голубые
И орлы перекликались.
Я с вершины Сен-Готарда
Слышал, как храпела звонко
Вся страна почтенных немцев,
Спавших сладким сном ребенка.
И опять теперь вернулся
Я к тебе, к моей Венере
И до гроба не покину
Я твоей волшебной двери».
Сошлись животныя гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что́ поветствует хроника об этом.
Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем разсердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда-ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблужденьи:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокия все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальныя мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургскаго gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,
И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокаго полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник, как это родословной
Ея доказано; в ея фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфрида из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно-ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистыя ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».
Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и во́-время платить
Налоги будете, и вообще так жить,
Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нея они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Безсильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческаго рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы безстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.
Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».
Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»
Сошлись животные гурьбой
Владыку выбирать. Само собой,
Что партия ослов тут в большинстве была —
И воеводой выбрали осла.
Но вы послушайте-ка — под секретом —
Что поветствует хроника об этом.
Осел на воеводстве возомнил,
Что он похож на льва — и нарядил
Во львиную себя он шкуру
И стал по-львиному реветь он сдуру.
Компанию лишь с лошадьми водил
И старых всех ослов тем рассердил.
Увидевши, что для своих полков
Набрал он лишь бульдогов да волков,
Ослы еще сильней пришли в негодованье.
Когда ж он в канцлерское званье
Возвел быка — ужасный гнев
Обял ослов, пошел свирепый рев,
И стали даже говорить в народе
О революции. Об этом воеводе
Было доложено. Он в шкуру льва тотчас
Укутался, и отдает приказ —
Всем ропщущим ослам к нему явиться;
И с речью к ним такой изволил обратиться:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
На ваш фальшивый взгляд
Такой же я осел, как вы. Вы в заблуждении:
Я лев. В том удостоверенье
Дает мне мой придворный круг,
От первой фрейлины и до последних слуг.
Мой лейб-поэт поднес мне оду,
В которой так он славит воеводу:
«Как два горба натурою даны
Верблюду, так тебе прирождены
Высокие все свойства львины;
И уши в сердце у тебя отнюдь не длинны».
Так он поет в строфах прекраснейших своих —
В восторге свита вся моя от них.
Здесь всеми я любим, и все к моим услугам:
Павлины гордые, друг перед другом
Наперерыв, главу опахивают мне.
Я протежирую искусствам, я вдвойне
И Меценат, и Август. Превосходный
Есть у меня театр; кот благородный
Героев роли исполняет в нем;
Танцовщица Мими, красоточка с огнем,
И двадцать мопсов труппу составляют.
Есть академия художеств; заседают,
Согласно назначению ея,
В ней гениальные мартышки; я
Директором имею мысль иn pеtto
Взять Рафаэля гамбургского gеtto,
Герр Лемана; он cверх того
Портрет с меня напишет самого.
Завел я оперу; даются и балеты;
Вполне кокетливы, почти вполне раздеты,
Там птички вверх и вниз пускают голоски,
И блохи делают чудесные прыжки.
А капельмейстером держу я Мейербера —
По музыкальной части мильонера.
Теперь я заказал ему
Ко бракосочетанью моему
Дать пьесу с обстановкой триумфальной.
Я сам по части музыкальной
Немного практикуюсь — так, как встарь
Великий Фридрих, прусский государь.
На флейте он играл, на лютне я играю,
И очень часто замечаю,
Что из прекрасных дамских глаз
Чуть слезы не струятся каждый раз,
Когда за инструмент я сяду на досуге.
Приятный предстоит сюрприз моей супруге —
Открыть, как музыкален я.
Сама она, избранница моя —
Кобыла чудная, высокого полета,
И с Россинантом дон Кихота
В родстве ближайшем; точно также ей
Баярд Гаймона сыновей —
Ближайший родственник как это родословной
Ее доказано; в ее фамильи кровной
Немало жеребцов могу я насчитать,
Которым выпал жребий ржать
Под армией Годфри́да из Бульона,
Когда во град святой он внес свои знамена.
Особенно ж моя грядущая жена
Блистает красотой. Когда тряхнет она
Чудесной гривой, иль раздует
Породистые ноздри — все ликует
В моей душе, которая полна
Горячим вожделением. Она
В царицы всех кобыл поставлена природой —
И подарит меня наследным воеводой.
Вы видите, что этот брак кладет
Моей династии начало; не умрет
Мое в потомстве имя, и отныне
Запишется навек в скрижалях у богини
Истории; там все прочтут слова,
Что у себя в груди носил я сердце льва,
Что правил я и мудро, и с талантом —
При этом также был и музыкантом».
Тут он рыгнул, с минуту промолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Благоволенье вам оказывать я рад,
Пока того вы будете достойны —
Пока и благонравны, и спокойны
Останетесь, и вовремя платить
Налоги будете, и вообще так жить,
Как ваши предки в стары годы:
Ни зноя не боясь, ни зимней непогоды
С покорностью на мельницу мешки
Они таскали, далеки
От мыслей революционных;
И ропота речей ожесточенных
На толстых их губах начальство никогда
Не слышало; была для них чужда
Привычки старой перемена,
И в яслях у нее они жевали сено
Спокойно день и ночь.
То время старое умчалось прочь!
Вы, новые ослы, осталися ослами,
Но скромность позабыта вами;
Смиренно машете и вы хвостом своим,
Но спесь строптивая скрывается под ним;
И ваш нелепый вид всех вводит в заблужденье:
Считает вас общественное мненье
Ослами честными — нечестны вы и злы,
Хоть по наружности — смиренные ослы.
Когда под хвост вам насыпают перцу,
Вы, горячо принявши это к сердцу,
Тотчас такой ослиный рев
Подымете, что думаешь — ваш гнев
Всю землю разнесет, а вы лишь на оранье
Способны глупое. Смешно негодованье
Бессильное. Свидетелем оно,
Как много в вас затаено
Под кожею ослиной
И гнусной скверности, и хитрости змеиной,
И козней всяческого рода,
И желчи, и отравы».
Воевода
Тут вновь рыгнул, с минуту помолчал,
И речь затем так продолжал:
«Высокородные ослы, и стар, и млад!
Вы видите — я знаю весь ваш склад;
И я сердит, сердит свирепо,
Что вы бесстыдно так и так нелепо
Поносите мое правленье. Со своей
Ослиной точки зрения, идей
Высоких льва понять вам невозможно.
Смотрите, будьте осторожны!
Растет ведь во владениях моих
Немало и берез, и дубов, и из них
Я виселиц могу настроить превосходных,
И палок тоже, к делу очень годных.
Я добрый вам совет даю:
Не вмешивайтесь вы в политику мою,
В мои дела; язык держите за зубами.
Чуть попадется между вами
Мне в руки дерзкий резонер —
Его тотчас публично живодер
Отдует палками; иль шерсть чесать изволь-ка
В смирительном дому. А если только
Посмеет кто-нибудь повесть хоть разговор
Про тайный заговор,
Чтобы поднять мятеж, построить баррикады —
Повешу без пощады!
Вот что хотел, ослы, сказать я вам.
Теперь ступайте с миром по домам».
Когда он кончил речь, пришли в восторг великий
Ослы, и стар, и млад, — и полетели клики
Единогласные: «И—а! И—а!
Да здравствует наш вождь! Ура! Ура!»