И странный спутник был мне послан адом,
Гость из невероятной пустоты.
Казалось, под его недвижным взглядом
Замолкли птицы — умерли цветы.
В нем смерть цвела какой-то жизнью черной.
Безумие и мудрость были в нем…
На суде, в раю или в аду
скажет он, когда придут истцы:
«Я любил двух женщин как одну,
хоть они совсем не близнецы».
Все равно, что скажут, все равно…
Не дослушивая ответ,
он двустворчатое окно
застегнет на черный шпингалет.
О, вы ее не знаете!
В ней есть
Умение обуздывать порывы.
И, следовательно, свобода воли.
Мы оба несчастливы,
Но откровенны.
Это можно нам зачесть
За счастье в каждом нашем разговоре.
Она меня не любит. Да и я
Люблю, быть может, лишь свое творенье.
Но часть его — она.
Когда душа моя отрешена,
Когда картину ада видит зренье, —
Она со мной и целиком моя.
По улицам в толпе я прохожу ненастен,
Извозчичьих трактиров чуя чад.
На площади ее встречаю.
— Мастер,
Как спали вы?
— Я спал, мадонна, видел Ад.
Святого Вилли жалкий прах
Покоится в могиле.
Но дух его не в небесах —
Пошел налево Вилли.
Постойте! Мы его нашли
Между землей и адом.
Его лицо черней земли.
Но кто идет с ним рядом?
А, понимаю: это черт
С девятихвостой плеткой.
Не согласитесь ли, милорд,
На разговор короткий?
Я знаю, жалость вам чужда.
В аду свои законы.
Нет снисхожденья у суда,
И минул день прощеный.
Но для чего тащить во мрак
Вам эту жертву смерти?
Покойник был такой дурак,
Что засмеют вас черти!
— Скажи мне, веточка, где ты росла:
В аду или в райском саду?
И зачем она мне тебя принесла —
На радость иль на беду?
— Ах, там, где она меня сорвала,
Там близко от рая до ада:
У Древа познанья Добра и Зла
Кончается ограда…
— Скажи, добро или зло познают
Те, кто любовь познали?
Скажи, о чём соловьи поют —
О радости или печали?
— Мой милый, тот, кто любовь познает,
Познает Добро и Зло,
И таких вопросов не задает:
Он знает — ему повезло!
(Современная баллада)В аду прошёл тревожный гул
Из-за вестей о Вашингтоне,
И сам великий Вельзевул
Заёрзал в ужасе на троне:
«Эй, — закричал он, — Асмодей!
Ты — чёрт хитрейший в преисподней,
Ты насмотрелся на людей,
Служа в их шашнях первой сводней,
Ты знаешь, что у них к чему,
Ловя оттенки в каждом тоне…
Я — понимаешь? — не пойму,
Что там творится в Вашингтоне?
Кто Хьюз? Святой или дурак,
От чьих проектов уши вянут?
Впрямь на земле для новых драк
Вооружаться перестанут?
Иль блеск «гуманнейших» идей
Там служит только для парада?..»
«Олл райт!» — ответил Асмодей
И пулей вылетел из ада.Недели не прошло одной,
Как, образец натуры пылкой,
Плут Асмодей пред Сатаной
Предстал с лукавою ухмылкой.
«Ну что? С разоруженьем как?» —
Владыка ада зубы стиснул.
Чёрт, рожу скорчивши в кулак,
Так прямо со смеху и прыснул.
И — от стены и до стены —
Весь ад сотрясся вдруг от смеха:
То мощный хохот Сатаны
Встревожил все четыре эха.
Все черти, вторя Сатане,
Визжа, каталися по аду,
И даже грешники в огне —
И те смеялись до упаду.
А через час в аду — глазей! —
Висели (чудо! без изъяна!)
Портреты «адовых друзей» —
Ллойд-Джорджа, Хьюза и Бриана,
Портреты надпись обвела,
Вонючей писанная смесью:
«Склонился ад за их дела
Пред их заслуженною спесью!»
Солнце, желтое, словно дыня,
украшением над тобой.
Обуяла тебя гордыня —
это скажет тебе любой.Нет нигде для тебя святыни —
ты вещаешь, быком трубя,
потому что ты не для дыни —
дыня яркая для тебя.Это логика, мать честная, —
если дыня погаснет вдруг,
сплюнешь на землю — запасная
вылетает в небесный круг.Выполненье земного плана
в потемневшее небо дашь, —
то светило — завод «Светлана»,
миллионный его вольтаж.Всё и вся называть вещами —
это лозунг. Принятье мер —
то сравнение с овощами
всех вещей из небесных сфер.Предположим, что есть по смерти
за грехи человека ад, —
там зловонные бродят черти,
печи огненные трещат.Ты низвергнут в подвалы ада,
в тьму и пакостную мокреть,
и тебе, нечестивцу, надо
в печке долгие дни гореть.Там кипят смоляные речки,
дым едуч и огонь зловещ, —
ты в восторге от этой печки,
ты обрадован: это вещь! Понимаю, что ты недаром,
задыхаясь в бреду погонь,
сквозь огонь летел кочегаром
и литейщиком сквозь огонь.Так бери же врага за горло,
страшный, яростный и прямой,
человек, зазвучавший гордо,
современник огромный мой.Горло хрустнет, и скажешь: амба —
и воспрянешь, во тьме зловещ…
Слушай гром моего дифирамба,
потому что и это вещь.
Может быть, выпив пол-литру
Некий художник от бед,
Встретил чужую палитру
И посторонний мольберт.Дело теперь за немногим —
Нужно натуры живой,
Глядь — симпатичные ноги
С гордой идут головой.Он подбегает к Венере:
«Знаешь ли ты, говорят —
Данте к своей, Алигьери,
Запросто шастает в ад! Ада с тобой нам не надо —
Холодно в царстве теней…
Кличут меня Леонардо.
Так раздевайся скорей! Я тебя даже нагую
Действием не оскорблю —
Ну дай я тебя нарисую
Или из глины слеплю!»Но отвечала сестричка:
«Как же вам не ай-яй-яй!
Честная я католичка —
И несогласная я! Вот испохабились нынче —
Так и таскают в постель!
Ишь Леонардо да Винчи!
Тоже какой Рафаэль! С детства я против распутства —
Не соглашуся ни в жисть!
Да мало ль что ты — для искусства,
Сперва, давай-ка, женись! Там и разденемся в спальной —
Как у людей повелось…
Да мало ль что ты гениальный!
Мы не глупее, небось!»«Что ж, у меня — вдохновенье,
Можно сказать, что экстаз!» —
Крикнул художник в волненье…
Свадьбу сыграли на раз.…Женщину с самого низа
Встретил я раз в темноте —
Это была Мона Лиза
В точности как на холсте.Бывшим подругам в Сорренто
Хвасталась эта змея:
«Ловко я интеллигента
Заполучила в мужья!..»Вкалывал он больше года —
Весь этот длительный срок
Всё ухмылялась Джоконда:
Мол, дурачок, дурачок!..В песне разгадка даётся
Тайны улыбки, а в ней —
Женское племя смеётся
Над простодушьем мужей!
Ой-е-е-ей! Бог с тобой!
Ой-е-е-ей! Бог с тобой!
Если я с собой не в ладу, чтоб ей оборваться, струне,
Но раз уж объявился в аду — так ты пляши в огне!
Раз ужe в аду, так ты пляши в огне.
Сходу пропаду, если нет ни души во мне.
Мне бы сотворить ворота у трех дорог.
Да небо своротить охота до судорог.
Гадами ползут времена, где всяк себе голова.
Нынче — Страшный Зуд. На, бери меня, голого!
Нынче — Скудный день. Горе — горном, да смех в меха!
С пеньем на плетень — горлом — красного петуха.
Но сбей озноб да брось меня в пот.
Каков лоб, таков и приход.
Но дай восход, и я его подожгу.
Воля уготована всем кому вольготно.
Мне с моею милою — рай на шабаше.
У меня есть все, что душе угодно,
Но это только то, что угодно душе.
Ой, не лей елей, да я не пью, я пою, да нынче мне в седло.
Пей да не жалей, ведь праздник на моей стороне.
Все бы хорошо, да в одиночку не весело.
Да почему бы нам с тобой не плясать в огне!
Чтобы пятки не жгли угли, да не пекла зола,
Да не рубиться бы в рубли, да от зла не искать бы зла.
Я тобой живу, но прости, мне сны — не житье.
И я не согрешу против истины, согрешив за нее.
Мы облучены, и я иду на звон струны из твоей косы.
Мы обручены, и значит время задуть часы.
Время выйти в лес, где поляны твои святы.
Времени в обрез — цветы и еще цветы.
Я тебя люблю, и я уйду, раз уж я пришел.
Я тебя люблю, и по колено мне трын-трава.
Так вей славянским словом, молва, как все хорошо!
Славно на земле, где всяк всему голова.
Я тебя люблю, и в облака смотрю свысока.
Весело ли грустно, да по Руси по руслу речет река.
Как течет река в облака, а на самом дне
Мечется огонь, и я там пляшу в огне!
Мечется огонь, и мы там с тобой в огне!
Все началось далекою порой,
в младенчестве, в его начальном классе,
с игры в многозначительную роль: —
быть Мусею, любимой меньше Аси.Бегом, в Тарусе, босиком, в росе,
без промаха — непоправимо мимо,
чтоб стать любимой менее, чем все,
чем все, что в этом мире не любимо.Да и за что любить ее, кому?
Полюбит ли мышиный сброд умишек
то чудище, несущее во тьму
всеведенья уродливый излишек? И тот изящный звездочет искусств
и счетовод безумств витиеватых
не зря не любит излученье уст,
пока еще ни в чем не виноватых.Мила ль ему незваная звезда,
чей голосок, нечаянно, могучий,
его освобождает от труда
старательно содеянных созвучий? В приют ее — меж грязью и меж льдом!
Но в граде чернокаменном, голодном,
что делать с этим неуместным лбом?
Где быть ему, как не на месте лобном? Добывшая двугорбием ума
тоску и непомерность превосходства,
она насквозь минует терема
всемирного бездомья и сиротства.Любая милосердная сестра
жестокосердно примирится с горем,
с избытком рокового мастерства —
во что бы то ни стало быть изгоем.Ты перед ней не виноват, Берлин!
Ты гнал ее, как принято, как надо,
но мрак твоих обоев и белил
еще не ад, а лишь предместье ада.Не обессудь, божественный Париж,
с надменностью ты целовал ей руки,
он все же был лишь захолустьем крыш,
провинцией ее державной муки.Тягаться ль вам, селения беды,
с непревзойденным бедствием столицы,
где рыщет Марс над плесенью воды,
тревожа тень кавалерист — девицы?
Затмивший золотые города,
чернеет двор последнего страданья,
где так она нища и голодна,
как в высшем средоточье мирозданья.Хвала и предпочтение молвы
Елабуге, пред прочею землею.
Кунсткамерное чудо головы
изловлено и схвачено петлею.Всего-то было горло и рука,
в пути меж ними станет звук строкою,
все тот же труд меж горлом и рукою,
и смертный час — не больше, чем строка.Но ждать так долго! Отгибая прядь,
поглядывать зрачком — красна ль рябина,
и целый август вытерпеть? О, впрямь
ты — сильное чудовище, Марина.
Так, значит, как вы делаете, друга?
Пораньше встав, пока темно-светло,
открыв тетрадь, перо берете в руки
и пишете? Как, только и всего? Нет, у меня — все хуже, все иначе.
Свечу истрачу, взор сошлю в окно,
как второгодник, не решив задачи.
Меж тем в окне уже светло-темно.Сначала — ночь отчаянья и бденья,
потом (вдруг нет?) — неуловимый звук.
Тут, впрочем, надо начинать с рожденья,
а мне сегодня лень и недосуг.Теперь о тех, чьи детские портреты
вперяют в нас неукротимый взгляд:
как в рекруты забритые поэты,
те стриженые девочки сидят.У, чудища, в которых все нечетко!
Указка им — лишь наущенье звезд.
Не верьте им, что кружева и челка.
Под челкой — лоб. Под кружевами — хвост.И не хотят, а притворятся ловко.
Простак любви влюбиться норовит.
Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка.
Тать мглы ночной, «мне страшно!» говорит.Муж несравненный! Удели ей ада.
Терзай, покинь, всю жизнь себя кори.
Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо:
дай ей страдать — и хлебом не корми! Твоя измена ей сподручней ласки.
Не позабудь, прижав ее к груди:
все, что ты есть, она предаст огласке
на столько лет, сколь есть их впереди.Кто жил на белом свете и мужского
был пола, знает, как судьба прочна
в нас по утрам: иссохло в горле слово,
жить надо снова, ибо ночь прошла.А та, что спит, смыкая пуще веки, —
что ей твой ад, когда она в раю?
Летит, минуя там, в надзвездном верхе,
твой труд, твой долг, твой грех, твою семью.А все ж — пора. Стыдясь, озябнув, мучась,
надела прах вчерашнего пера
и — прочь, одна, в бесхитростную участь,
жить, где жила, где жить опять пора.Те, о которых речь, совсем иначе
встречают день. В его начальной тьме,
о, их глаза — как рысий фосфор, зрячи,
и слышно: бьется сильный пульс в уме.Отважно смотрит! Влюблена в сегодня!
Вчерашний день ей не в науку. Ты —
здесь щи при чем. Ее душа свободна.
Ей весело, что листья так желты.Ей важно, что тоскует звук о звуке.
Что ты о ней — ей это все равно.
О муке речь. Но в степень этой муки
тебе вовек проникнуть не дано.Ты мучил женщин, ты был смел и волен,
вчера шутил — не помнишь нынче, с кем.
Отныне будешь, славный муж и воин,
там, где Лаура, Беатриче, Керн.По октябрю, по болдинской аллее
уходит вдаль, слезы не уронив, —
нежнее женщин и мужчин вольнее,
чтоб заплатить за тех и за других.
Переворот в мозгах из края в край,
В пространстве — масса трещин и смещений:
В Аду решили черти строить рай
Для собственных грядущих поколений.
Известный черт с фамилией Черток -
Агент из Рая — ночью, внеурочно
Отстукал в Рай: в Аду черт знает что, -
Что точно — он, Черток, не знает точно.
Еще ввернул тревожную строку
Для шефа всех лазутчиков Амура:
"Я в ужасе, — сам Дьявол начеку,
И крайне ненадежна агентура".
Тем временем в Аду сам Вельзевул
Потребовал военного парада, -
Влез на трибуну, плакал и загнул:
"Рай, только рай — спасение для Ада!"
Рыдали черти и кричали: "Да!
Мы рай в родной построим Преисподней!
Даешь производительность труда!
Пять грешников на нос уже сегодня!"
"Ну что ж, вперед! А я вас поведу! -
Закончил Дьявол. — С богом! Побежали!"
И задрожали грешники в Аду,
И ангелы в Раю затрепетали.
И ангелы толпой пошли к Нему -
К тому, который видит все и знает, -
А он сказал: "Мне плевать на тьму!" -
И заявил, что многих расстреляет.
Что Дьявол — провокатор и кретин,
Его возня и крики — все не ново, -
Что ангелы — ублюдки, как один
И что Черток давно перевербован.
"Не Рай кругом, а подлинный бедлам, -
Спущусь на землю — там хоть уважают!
Уйду от вас к людям ко всем чертям -
Пускай меня вторично распинают!.."
И он спустился. Кто он? Где живет?..
Но как-то раз узрели прихожане -
На паперти у церкви нищий пьет,
"Я Бог, — кричит, — даешь на пропитанье!"
Конец печален (плачьте, стар и млад, -
Что перед этим всем сожженье Трои?)
Давно уже в Раю не рай, а ад, -
Но рай чертей в Аду зато построен!
Вот это да, вот это да!
Сквозь мрак и вечность-решето,
Из зала Страшного суда
Явилось то — не знаю что.
Играйте туш!
Быть может, он —
Умерший муж
Несчастных жен,
Больных детей
Больной отец,
Благих вестей
Шальной гонец.
Вот это да, вот это да!
Спустился к нам — не знаем кто, —
Как снег на голову суда,
Упал тайком, инкогнито!
Но кто же он?
Хитрец и лгун?
Или — шпион,
Или колдун?
Каких дворцов
Он господин,
Каких отцов
Заблудший сын?
Вот это да, вот это да!
И я спросил, как он рискнул, —
Из ниоткуда в никуда
Перешагнул, перешагнул?
Он мне: «Внемли!»
И я внимал,
Что он с Земли
Вчера сбежал,
Решил: «Нырну
Я в гладь и тишь!»
Но в тишину
Без денег — шиш!
Мол, прошмыгну
Как мышь, как вошь,
Но в тишину
Не прошмыгнешь!
Вот это да, вот это да!
Он повидал печальный край, -
В аду — бардак и лабуда, —
И он опять — в наш грешный рай.
Итак, оттуда
Он удрал,
Его Иуда
Обыграл —
И в «тридцать три»,
И в «сто одно».
Смотри, смотри!
Он видел дно,
Он видел ад,
Но сделал он
Свой шаг назад —
И воскрешен!
Вот это да, вот это да!
Прошу любить, играйте марш!
Мак-Кинли — маг, суперзвезда,
Мессия наш, мессия наш!
Владыка тьмы
Его отверг,
Но примем мы —
Он человек!
Душ не губил
Сей славный муж,
Самоубий-
ство — просто чушь,
Хоть это де-
шево и враз —
Не проведешь
Его и нас!
Вот это да, вот это да!
Вскричал петух, и пробил час.
Мак-Кинли — бог, суперзвезда, -
Он — среди нас, он — среди нас!
Он рассудил,
Что Вечность — хлам,
И запылил
На свалку к нам.
Он даже спьяну
Не дурил,
Марихуану
Не курил,
И мы хотим
Отдать концы,
Мы бегством мстим,
Мы — беглецы!
Вот это да! Вот это да!
Известно,
в конце существования человечьего —
радоваться
нечего.
По дому покойника
идет ревоголосье.
Слезами каплют.
Рвут волосья.
А попу
и от смерти
радость велия —
и доходы,
и веселия.
Чтоб люди
доход давали, умирая,
сочинили сказку
об аде
и о рае.
Чуть помрешь —
наводняется дом чернорясниками.
За синенькими приходят
да за красненькими.
Разглаживая бородищу свою,
допытываются —
много ли дадут.
«За сотнягу
прямехонько определим в раю,
а за рупь
папаше
жариться в аду».
Расчет верный:
из таких-то денег
не отдадут
папашу
на съедение геенне!
Затем,
чтоб поместить
в райском вертограде,
начинают высчитывать
(по покойнику глядя). —
Во-первых,
куме заработать надо —
за рупь
поплачет
для христианского обряда.
Затем
за отпевание
ставь на́ кон —
должен
подработать
отец диакон.
Затем,
если сироты богатого виду,
начинают наяривать
за панихидой панихиду.
Пока
не перестанут
гроши носить,
и поп
не перестает
панихиды гнусить.
Затем,
чтоб в рай
прошли с миром,
за красненькую
за гробом идет конвоиром,
как будто
у покойничка
понятия нет,
как
самому
пройти на тот свет.
Кабы бог был —
к богу
покойник бы
и без попа нашел дорогу.
Ан нет —
у попа
выправляй билет.
И, наконец,
оставшиеся грошей лишки
идут
на приготовление
поминальной кутьишки.
А чтоб
не обрывалась
доходов лента,
попы
установили
настоящую ренту.
И на третий день,
и на десятый,
и на сороковой —
опять
устраивать
панихидный вой.
А вспомнят через год
(смерть — не пустяк),
опять поживится
и год спустя.
Сойдет отец в гроб —
и без отца,
и без доходов,
и без еды дети,
только поп —
и с тем,
и с другим,
и с третьим.
Крестьянин,
чтоб покончить с обдираловкой с этой,
советую
тратить
достаток
до последнего гроша
на то,
чтоб жизнь была хороша.
А попам,
объедающим
и новорожденного
и труп,
посоветуй,
чтоб работой зарабатывали руб.
Теперь о тех, чьи детские портреты
вперяют в нас неукротимый взгляд:
как в рекруты, забритые в поэты,
те стриженые девочки сидят.
У, чудища, в которых всё нечетко!
Указка им — лишь наущенье звезд.
Не верьте им, что кружева и чёлка.
Под чёлкой — лоб. Под кружевами — хвост.
И не хотят, а притворятся ловко.
Простак любви влюбиться норовит.
Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка.
Тать мглы ночной, «мне страшно!» — говорит.
Муж несравненный! Удели ей ада.
Терзай, покинь, всю жизнь себя кори.
Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо:
дай ей страдать — и хлебом не корми!
Твоя измена ей сподручней ласки.
Когда б ты знал, прижав ее к груди:
всё, что ты есть, она предаст огласке
на столько лет, сколь есть их впереди.
Кто жил на белом свете и мужского
был пола, знает, как судьба прочна
в нас по утрам: иссохло в горле слово,
жить надо снова, ибо ночь прошла.
А та, что спит, смыкая пуще веки, —
что ей твой ад, когда она в раю?
Летит, минуя там, в надзвездном верхе,
твой труд, твой долг, твой грех, твою семью.
А всё ж — пора. Стыдясь, озябнув, мучась,
напялит прах вчерашнего пера
и — прочь, одна, в бесхитростную участь
жить, где жила, где жить опять пора.
Те, о которых речь, совсем иначе
встречают день. В его начальной тьме,
о, их глаза, — как рысий фосфор, зрячи,
и слышно: бьется сильный пульс в уме.
Отважно смотрит! Влюблена в сегодня!
Вчерашний день ей не в науку. Ты —
здесь ни при чем. Ее душа свободна.
Ей весело, что листья так желты.
Ей важно, что тоскует звук о звуке.
Что ты о ней — ей это всё равно.
О муке речь. Но в степень этой муки
тебе вовек проникнуть не дано.
Ты мучил женщин, ты был смел и волен,
вчера шутил — уже не помнишь с кем.
Отныне будешь, славный муж и воин,
там, где Лаура, Беатриче, Керн.
По октябрю, по болдинской аллее
уходит вдаль, слезы не обронив, —
нежнее женщин и мужчин вольнее,
чтоб заплатить за тех и за других.
О ты, не знающий преград!
Ты шлешь своих любезных чад —
В рай одного, а десять в ад,
Отнюдь не глядя
На то, кто прав, кто виноват,
А славы ради.
Ты столько душ во тьме оставил.
Меня же, грешного, избавил,
Чтоб я твою премудрость славил
И мощь твою.
Ты маяком меня поставил
В родном краю.
Щедрот подобных ожидать я
Не мог, как и мои собратья.—
Мы все отмечены печатью
Шесть тысяч лет —
С тех пор как заслужил проклятья
Наш грешный дед.
Я твоего достоин гнева
Со дня, когда покинул чрево.
Ты мог послать меня налево —
В кромешный ад,
Где нет из огненного зева
Пути назад.
Но милосердию нет меры.
Я избежал огня и серы.
И стал столпом, защитой веры,
Караю грех
И благочестия примером
Служу для всех.
Изобличаю я сурово
Ругателя и сквернослова,
И потребителя хмельного,
И молодежь,
Что в праздник в пляс пойти готова,
Подняв галдеж.
Но умоляю провиденье
Простить мои мне прегрешенья.
Подчас мне бесы вожделенья
Терзают плоть.
Ведь нас из праха в день творенья
Создал Господь!
Вчера я был у Мэгги милой…
Господь, спаси нас и помилуй
И осени своею силой!..
Я виноват!
Но пусть о том, что с нами было,
Не говорят.
Еще я должен повиниться,
Что в постный день я у девицы,
У этой Лиззи смуглолицей,
Гостил тайком.
Но я в тот день, как говорится,
Был под хмельком.
Но, может, страсти плоти бренной
Во мне бушуют неизменно,
Чтоб не мечтал я дерзновенно
Жить без грехов.
О, если так, я их смиренно
Терпеть готов.
Храни рабов твоих, о Боже,
Но покарай как можно строже
Того из буйной молодежи,
Кто без конца
Дает нам клички, строит рожи,
Забыв творца.
К таким причислить многих можно…
Вот Гамильтон — шутник безбожный.
Пристрастен он к игре картежной,
Но всем так мил,
Что много душ на путь свой ложный
Он совратил.
Когда ж пытались понемножку
Мы указать ему дорожку,
Над нами он смеялся в лёжку
С толпой друзей, —
Господь, сгнои его картошку
И сельдерей!
Еще казни, о царь небесный,
Пресвитеров из церкви местной
(Их имена тебе известны).
Рассыпь во прах
Тех, кто судил, о нас нелестно
В своих речах.
Вот Эйкен. Он — речистый малый.
Ты и начни с него, пожалуй,
Он так рабов твоих, бывало,
Нещадно бьет,
Что в жар и в холод нас бросало,
Вгоняло в пот.
Для нас же — чад твоих смиренных
Ты не жалей своих бесценных
Даров — и тленных и нетленных, —
Нас не покинь,
А после смерти в сонм блаженных
Прими. Аминь!
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор я тот же самый Тиль.
У церкви я всегда бродил в опальных
и доверяться богу не привык.
Средь верующих, то есть ненормальных,
я был нормальный, то есть еретик.
Я не хотел кому-то петь в угоду
и получать подачки от казны.
Я был нормальный — я любил свободу
и ненавидел плахи и костры.
И я шептал своей любимой — Неле
под крики жаворонка на заре:
«Как может бог спокойным быть на небе,
Пока убийцы ходят по земле?»
И я искал убийц… Я стал за бога.
Я с детства был смиренней голубиц,
но у меня теперь была забота —
казнить своими песнями убийц.
Мои дела частенько были плохи,
а вы торжествовали, подлецы,
но с шутовского колпака эпохи
слетали к чёрту, словно бубенцы.
Со мной пришлось немало повозиться,
но не попал я на сковороду,
а вельзевулы бывших инквизиций
на личном сале жарятся в аду.
Я был сражён, повешен и расстрелян,
на дыбу вздёрнут, сварен в кипятке,
но оставался тем же менестрелем,
шагающим по свету налегке.
Меня хватали вновь, искореняли.
Убийцы дело знали назубок,
как в подземельях при Эскуриале,
в концлагерях, придуманных дай бог!
Гудели печи смерти, не стихая.
Мой пепел ворошила кочерга.
Но, дымом восходя из труб Дахау,
живым я опускался на луга.
Смеясь над смертью — старой проституткой,
я на траве плясал, как дождь грибной,
с волынкою, кизиловою дудкой,
с гармошкою трёхрядной и губной.
Качаясь тяжко, чёрные от гари,
по мне звонили все колокола,
не зная, что, убитый в Бабьем Яре,
я выбрался сквозь мёртвые тела.
И, словно мои преданные гёзы,
напоминая мне о палачах,
за мною шли каштаны и берёзы,
и птицы пели на моих плечах.
Мне кое с кем хотелось расквитаться.
Не мог лежать я в пепле и золе.
Грешно в земле убитым оставаться,
пока убийцы ходят по земле!
Мне не до звёзд, не до весенней сини,
когда стучат мне чьи-то костыли,
что снова в силе те, кто доносили,
допрашивали, мучили и жгли.
Да, палачи, конечно, постарели,
но всё-таки я знаю, старый гёз, —
нет истеченья срокам преступлений,
как нет оплаты крови или слёз.
По всем асфальтам в поиске бессонном
я костылями гневно грохочу
и, всматриваясь в лица, по вагонам
на четырёх подшипниках качу.
И я ищу, ищу, не отдыхая,
ищу я и при свете, и во мгле…
Трубите, трубы грозные Дахау,
пока убийцы ходят по Земле!
И Вы из пепла мёртвого восстаньте,
укрытые расползшимся тряпьём,
задушенные женщины и старцы,
идём искать душителей, идём!
Восстаньте же, замученные дети,
среди людей ищите нелюдей,
и мантии судейские наденьте
от имени всех будущих детей!
Пускай в аду давно уже набито,
там явно не хватает «ряда лиц»,
и песней поднимаю я убитых,
и песней их зову искать убийц!
От имени Земли и всех галактик,
от имени всех вдов и матерей
я обвиняю! Кто я? Я голландец.
Я русский. Я француз. Поляк. Еврей.
Я человек — вот мой дворянский титул.
Я, может быть, легенда, может, быль.
Меня когда-то называли Тилем,
и до сих пор — я тот же самый Тиль.
И посреди двадцатого столетья
я слышу — кто-то стонет и кричит.
Чем больше я живу на белом свете,
тем больше пепла в сердце мне стучит!
Как ходил Ванюша бережком вдоль синей речки
Как водил Ванюша солнышко на золотой уздечке
Душа гуляла
Душа летела
Душа гуляла
В рубашке белой
Да в чистом поле
Все прямо прямо
И колокольчик
Был выше храма
Да в чистом поле
Да с песней звонкой
Но капля крови на нитке тонкой
Уже сияла, уже блестела
Спасая душу,
Врезалась в тело.
Гулял Ванюша вдоль синей речки
И над обрывом
Раскинул руки
То ли для объятия
То ли для распятия
Как несло Ванюху солнце на серебряных подковах
И от каждого копыта по дороге разбегалось
двадцать пять рублей целковых.
Душа гуляет. Душа гуляет
Да что есть духу пока не ляжешь,
Гуляй Ванюха! Идешь ты, пляшешь!
Гуляй, собака, живой покуда!
Из песни — в драку! От драки — к чуду!
Кто жив, тот знает — такое дело!
Душа гуляет и носит тело.
Водись с любовью! Любовь, Ванюха,
Не переводят единым духом.
Возьмет за горло — и пой, как можешь,
Как сам на душу свою положишь.
Она приносит огня и хлеба,
Когда ты рубишь дорогу к небу.
Оно в охотку. Гори, работа!
Да будет водка горька от пота!
Шальное сердце руби в окрошку!
Рассыпь, гармошка!
Скользи, дорожка!
Рассыпь, гармошка!
Да к плясу ноги! А кровь играет!
Душа дороги не разбирает.
Через сугробы, через ухабы…
Молитесь, девки. Ложитесь, бабы.
Ложись, кобылы! Умри, старуха!
В Ванюхе силы! Гуляй, Ванюха!
Танцуй от печки! Ходи в присядку!
Рвани уздечки! И душу — в пятку.
Кто жив, тот знает. Такое дело.
Душа гуляет — заносит тело.
Ты, Ванюша, пей да слушай —
Однова теперь живем.
Непрописанную душу
Одним махом оторвем.
Хошь в ад, хошь — в рай,
Куда хочешь — выбирай.
Да нету рая, нету ада,
Никуда теперь не надо.
Вот так штука, вот так номер!
Дата, подпись и печать,
И живи пока не помер —
По закону отвечать.
Мы с душою нынче врозь.
Пережиток, в опчем.
Оторви ее да брось —
Ножками потопчем,
Нету мотива без коллектива.
А какой коллектив,
Такой выходит и мотив.
Ох, держи, а то помру
В остроте момента!
В церкву едут по утру
Все интеллигенты.
Были — к дьякону, к попу ли,
Интересовалися.
Сине небо вниз тянули.
Тьфу ты! Надорвалися…
Душу брось да растопчи.
Мы слюною плюнем.
А заместо той свечи
Кочергу засунем.
А Ванюше припасла
Снега на закуску я.
Сорок градусов тепла
Греют душу русскую.
Не сестра да не жена,
Да верная отдушина…
Не сестра да не жена,
Да верная отдушина
Как весь вечер дожидалося Ивана у трактира красно солнце
Колотило снег копытом, и летели во все стороны червонцы
Душа в загуле.
Да вся узлами.
Да вы ж задули
Святое пламя!
Какая темень.
Тут где-то вроде душа гуляет
Да кровью бродит, умом петляет.
Чего-то душно. Чего-то тошно.
Чего-то скушно. И всем тревожно.
Оно тревожно и страшно, братцы!
Да невозможно приподыматься.
Да, может, Ванька чего сваляет?
А ну-ка, Ванька! Душа гуляет!
Рвани, Ванюша! Чего не в духе?
Какие лужи? Причем тут мухи?
Не лезьте в душу! Катитесь к черту!
— Гляди-ка, гордый! А кто по счету?
С вас аккуратом… Ох, темнотища!
С вас аккуратом выходит тыща!
А он рукою за телогрейку…
А за душою — да ни копейки!
Вот то-то вони из грязной плоти:
— Он в водке тонет, а сам не плотит!
И навалились, и рвут рубаху,
И рвут рубаху, и бьют с размаху.
И воют глухо. Литые плечи.
Держись, Ванюха, они калечат!
— Разбили рожу мою хмельную —
Убейте душу мою больную!
Вот вы сопели, вертели клювом,
Да вы не спели. А я спою вам!..
А как ходил Ванюша бережком
вдоль синей речки!
… А как водил Ванюша солнышко
на золотой уздечке!
Да захлебнулся. Пошла отрава.
Подняли тело. Снесли в канаву.
С утра обида. И кашель с кровью.
И панихида у изголовья.
И мне на ухо шепнули:
— Слышал?
Гулял Ванюха…
Ходил Ванюха, да весь и вышел.
Без шапки к двери.
— Да что ты, Ванька?
Да я не верю!
Эй, Ванька, встань-ка!
И тихо встанет печаль немая
Не видя, звезды горят, костры ли.
И отряхнется, не понимая,
Не понимая, зачем зарыли.
Пройдет вдоль речки
Да темным лесом
Да темным лесом
Поковыляет,
Из лесу выйдет
И там увидит,
Как в чистом поле
Душа гуляет,
Как в лунном поле
Душа гуляет,
Как в снежном поле.
Зачем? — да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.
Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.
Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.
Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нем с мгновенностью любви.
Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.
Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.
Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.
Какая грусть — средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.
И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха и цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.
Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пес на свист.
Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: — Спасите! — грянувший в ночи.
Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: — Не плачь, мое дитя.
— Что вам угодно? — молвил антиквар. —
Здесь все мертво и не способно к плачу. —
Он, все еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.
Сведенные враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
— Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать все, что я хочу.
— Ступайте прочь! — он гневно повторял.
Но вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моем сверкнул случайно гений
и выпалил: — Подайте тот футляр!
— Тот ларь? — Футляр. — Фонарь? — Футляр! — Фуляр?
-Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: — О боже!
Все, что хотите, но не тот футляр.
Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.
— Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, — я не люблю пластмассы.
Он мне польстил: — Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.
Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нем портрет ребенка.
Минувший век. Изящная работа.
И все это я вам теперь дарю.
…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в легком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…
— Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?
— Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озаренный. —
В нем сто предметов ценности огромной.
Берите даром — и вопрос решен.
— Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.
Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чем веду я речь.
— Как я устал! — промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите все! Мне все осточертело!
Пусть все мое теперь уходит к вам.
И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на долю из темницы
явился свет, и опалил ресницы,
и это было женское лицо.
Не по чертам его — по черноте, —
сжегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.
Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.
Там — соблазнить ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда — и все. Стрельба затихла,
и в небе то ли бог, то ль облака.
— Я молод был сто тридцать лет назад. —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лиц, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.
О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом — в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.
Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых,
но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.
Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Вое вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.
Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло паленым и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.
Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, перемешавшись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.
Я ей шепнул: — Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
— Вы думаете? — так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.
Три дня гостил, весь кротость, доброта,
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.
С тех пор явился горестный намек
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.
Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.
Но нет, я не уехал на Кавказ,
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.
В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мной,
без видимой причины и в бреду.
Бессмертным став от горя и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж богом и людьми.
Но я утешен мнением молвы,
что все-таки убит он на дуэли.
— Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, — хоть не виновны вы.
Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне — суть предмета, вам — краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.
Старик спросил: — Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
— Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, — мне лишь его и жаль.
А если вдруг, вкусивший всех наук,
читатель мой заметит справедливо:
— Все это ложь, изложенная длинно. —
Отвечу я: — Конечно, ложь, мой друг.
Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары,
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.
Но нет, портрет живет в моем дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен — судя по всему.