Ты выслал с пламенным мечом
Небесного городового
И выгнал меня из рая вон,
Бессовестно и сурово.
И пошел я со своей женой
К другим, далеким странам,
Но все, что я от знанья вкусил,
Тебе не вернуть обманом.
Тебе не вернуть, что знаю тебя
И малым таким и бедным,
Хотя через гром и смерть на земле
И хочешь ты слыть победным.
О боже! Как все-таки жалкл твое
И это зову я
Миров и .
И слышать больше я не хочу
О райском саде этом;
То был не настоящий рай —
Там все древеса под запретом.
Я права полной свободы хочу!
Малейшее ограниченье —
И для меня превращается рай
В ад и заточенье.
«Вспоминать о нем не надо!»
Не однажды говорила
Мне Эсфирь старуха. Эту
Фразу память сохранила.
Пусть о нем забудут люди,
Как о выходце из ада…
Он достоин был проклятья…
Вспоминать о нем не надо!
Сетуй, жалуйся ты, сердце,
Если в этом есть отрада,
Но о нем — о нем ни слова…
Вспоминать его не надо!
Вспоминать о нем не надо —
В песнях, в книгах… В царстве мрака,
В смрадной яме, мною проклят,
Пусть гниет он, как собака.
Даже в день, когда звук трубный
Мертвецов в гробах разбудит
И на страшный суд последний
Собирать восставших будет —
И начнется перекличка
Всех идущих в область ада,
Или в рай обетованный —
Вспоминать о нем не надо!
С каждым днем, слава Богу, редеет вокруг
Поколения старого племя;
Лицемерных и дряхлых льстецов с каждым днем
Реже видим мы в новое время.
Поколенье другое растет в цвете сил,
Жизнь испортить его не успела,
И для этих-то новых, свободных людей
Петь могу я свободно и смело.
Эта чуткая юность умеет ценить
Честность мысли и гордость поэта;
Вдохновенья лучи греют юности кровь,
Словно волны весеннего света.
Словно солнце, полно мое сердце любви,
Как огонь целомудренно-чисто;
Сами грации лиру настроили мне,
Чтоб звучала она серебристо.
Эту лиру из древности мне завещал
Прометея поэт вдохновенный:
Извлекал он могучие звуки из струн
К удивлению целой вселенной.
Подражать его «Птицам» я пробовал сам,
Их любя до последней страницы;
Изо всех его драм, нет сомнения в том,
Драма самая лучшая — «Птицы».
Хороши и «Лягушки», однако. Теперь
Их в Берлинском театре играют:
В переводе немецком, они, говорят,
В наши дни короля забавляют.
Королю эта пьеса пришлась по душе, —
Значит — вкус его тонко-античен.
К крику прусских лягушек наш прежний король
Почему-то был больше привычен.
Королю эта пьеса пришлась по душе,
Но, однако, должны мы сознаться:
Если б автор был жив, то ему бы навряд
Можно в Пруссии было являться.
Очень плохо пришлось бы живому певцу
И бедняжка покончил бы скверно:
Вкруг поэта мы все увидали бы хор
Из немецких жандармов наверно;
Чернь ругалась бы, право на брань получив,
Наглость жалких рабов обнаружа,
А полиция стала бы зорко следить
Каждый шаг благородного мужа.
Я желаю добра королю… О, король!
Моего ты послушай совета:
Воздавай похвалы ты умершим певцам,
Но щади и живого поэта.
Нет, живущих певцов берегись оскорблять,
Их оружья нет в мире опасней;
Их карающий гнев — всех Юпитера стрел,
Всех громо́в и всех молний ужасней.
Оскорбляй ты отживших и новых богов,
Потрясай весь Олимп без смущенья,
Лишь в поэта, король, никогда, никогда
Не решайся бросать оскорбленья!..
Боги могут, конечно, карать за грехи,
Пламя ада ужасно, конечно,
Где за грешные подвиги в вечном огне
Будут многих поджаривать вечно, —
Но молитвы блаженных и праведных душ
Могут грешннкам дать искуплепье;
Подаяньем, упорным и долгим постом
Достигают иные прощенья.
А когда дряхлый мир доживет до конца
И на небе звук трубный раздастся,
Очень многим придется избегнуть суда
И от тяжких грехов оправдаться.
Ад другой есть, однако, на самой земле,
И нет силы на свете, нет власти,
Чтобы вырвать могла человека она
Из его огнедышащей пасти.
Ты о Дантовом «Аде», быть может, слыхал,
Знаешь грозные эти терцеты,
И когда тебя ими поэт заклеймит,
Не отыщешь спасенья нигде ты.
Пред тобою раскроется огненный круг,
Где неведомо слово — пощада…
Берегись же, чтоб мы не повергли тебя
В бездну нового, мрачного ада.
Бойтесь, бойтесь, эссиане,
Сети демонов. Теперь я
В поученье расскажу вам
Очень древнее поверье.
Жил Тангейзер — гордый рыцарь.
Поселясь в горе — Венеры,
Страстью жгучей и любовью
Наслаждался он без меры.
— «О, красавица Венера!
Час пришел с тобой прощаться;
Не могу я жить с тобою,
Не могу здесь оставаться».
— «Милый рыцарь, ты сегодня
Скуп на ласки. Для чего же,
Не ласкаясь и тоскуя,
Хочешь бросить это ложе?
Каждый день вином янтарным
Я твой кубок наполняла,
И венок из роз душистых
Каждый день тебе свивала».
— «Мне наскучили, подруга,
Поцелуи, вина, розы,
Мне нужны теперь страданья,
Мне доступны только слезы.
Пусть замолкнут смех и шутки,
Скорбь зову к себе на смену,
Вместо роз венок терновый
Я на голову надену».
— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Ищешь ссоры ты, конечно;
Где ж та клятва, что со мною
Обещался жить ты вечно?
В темной спальне, в сладкой неге
Я б развлечь тебя умела…
Наслажденья обещает
Это мраморное тело».
— «Нет, красавица Венера,
Красота твоя не вянет,
Многих, многих вид твой дивный
Очарует и обманет.
На груди твоей в блаженстве
Замирали боги, люди,
И теперь мне столь противен
Вечный трепет этой груди.
Ты доныне всех готова
Звать на ложе наслажденья,
Потому к тебе невольно
Получил я отвращенье».
—«Речь твоя меня жестоко,
Милый рыцарь, оскорбила.
Бил меня ты, но побои
Прежде легче я сносила.
Можно вынести удары,
Как бы не были жестоки,
Но выслушивать не в силах
Я подобные упреки.
Ласк моих тебе не нужно,
Не нужна моя забота;
Так прощай, мой друг, — сама я
Отворю тебе ворота».
Гул и звон несется в Риме.
Ряд прелатов внемлет хору.
И в процессии сам папа
Тихо шествует к собору.
На челе Урбана папы
Блеск тиары драгоценной,
И за ним несут бароны
Пурпур мантии священной.
— «Подожди, святой владыко!
Мне в грехе открыться надо!..
Только ты лишь вырвать можешь
Душу грешную из ада!..»
Хор замолк; священных гимнов
На минуту стихли звуки,
И к ногам Урбана-папы
Грешник пал, поднявши руки.
— «Ты один святой владыко,
Судишь правых и неправых;
Защити меня от ада,
От сетей его лукавых!..
Имя мне — Тангейзер — рыцарь.
За блаженством я гонялся
И семь лет в горе Венеры
Негой страсти упивался.
Лучший цвет красавиц мира
Пред Венерою бледнеет,
От речей ее волшебных
Сердце мечется и млеет.
Как цветов благоуханье
Мотылька невольно манит,
Так меня к губам Венеры
Непонятной силой тянет.
По плечам ее роскошным
Кудри падают каскадом,
Я немел, как заколдован,
Под ее всесильным взглядом.
Я стоял пред ним недвижим,
Тайным трепетом обятый,
И едва мне сил достало
Убежать с горы проклятой.
Я бежал — но вслед за мною
Взор следил все с той же силой,
И манил он, и шептал он:
«О, вернись, вернись, мой милый!»
Днем брожу я, словно призрак,
Ночь придет — и с тем же взглядом
Та красавица приходит
И со мной садится рядом.
Слышен смех ее безумный,
Зубы белые сверкают…
Только вспомню этот хохот —
Слезы с глаз моих сбегают.
Я люблю ее насильно,
Страсти гнет с себя не скину;
Та любовь сильна, как волны
Разорвавшие плотину.
Эти волны несдержимо
В белой пене с ревом мчатся,
И при встрече все ломая
В брызги мелкие дробятся.
Я спален любовью грешной,
Сердце выжжено, как камень…
Неужель в груди изнывшей
Не угаснет адский пламень?
Ты один, святейший папа,
Судишь правых и неправых,
Защити ж меня от ада,
От сетей его лукавых!..»
Папа к небу поднял руки
И вздохнув, ответил тем он:
— «Сын мой! власть моя бессильна
Там, где власть имеет демон.
Страшный демон — та Венера,
Из когтей ее прекрасных
Не могу я, бедный рыцарь,
Вырвать жертв ее несчастных.
Ты поплатишься душою
За усладу плоти грешной,
Проклят ты, а проклято́му
Путь один — во ад кромешный…»
И назад пошел Тангейзер,
Больно, в кровь стирая ноги.
В ночь вернулся он к Венере
В подземельные чертоги.
И забыла сон Венера,
Быстро ложе покидала
И, любовника руками
Обвивая, целовала.
Но ложится молча рыцарь,
Для него лишь отдых нужен,
А Венера гостю в кухне
Приготавливает ужин.
Подан ужин, и хозяйка
Гостю кудри расчесала,
На ногах омыла раны
И приветливо шептала:
— «Милый рыцарь, мой Тангейзер,
Долго ты не возвращался;
Расскажи, в каких же странах
Столько времени скитался?»
— «Был в Италии и в Риме
Я, подруга дорогая,
По делам своим, но больше
Не поеду никуда я.
Там, где Рима дальний берег
Тибр волнами орошает,
Папу видел я: Венере
Он поклоны посылает.
Чрез Флоренцию из Рима
Я прошел, и был в Милане,
Проходил я через Альпы,
Исчезая в их тумане.
И когда я шел чрез альпы, —
Падал снег, — мне улыбались
Вкруг озера голубые
И орлы перекликались.
Я с вершины Сен-Готарда
Слышал, как храпела звонко
Вся страна почтенных немцев,
Спавших сладким сном ребенка.
И опять теперь вернулся
Я к тебе, к моей Венере
И до гроба не покину
Я твоей волшебной двери».
На катафалке бледный труп лежал,
А дух умершего на небо улетал;
Юдоль покинув навсегда земную,
Искал себе обитель он иную.
И вот эдема перед ним врата,
Но в них калитка крепко заперта.
Душа с тоской взмолилась тут, вздыхая:
Отверзите, молю, мне двери рая!
Пройдя тернистый, долгий жизни путь,
Стремлюся я скорее отдохнуть
На шелковом, из пуха, мягком ложе.
Вкусить блаженства жажду я, о, Боже!
И с ангелами мне недурно здесь порой
Заняться в жмурки резвою игрой.
Шаги послышались за райскими вратами.
Там кто-то шлепал старыми туфлями,
Раздался звон ключей, седой старик
К окну с решеткою своим лицом приник.
На зов души промолвил старец строго:
«Ишь, вас шатается сюда как много!
Невесть откуда лезет всякий сброд:
Бродяги, лодыри, отпетый все народ!
Цыгане, поляки и готтентоты
Стучатся в наши райские ворота.
То в одиночку, то валят гуртом
И впуска требуют настойчиво притом.
Все обратиться в ангелов желают,
За подвиги свои себе блаженства чают.
Эх! эх! Так и впустил, бездельники, я вас
В чертоги райские, да к ангелам сейчас!
Неужто место здесь для вашей гнусной братьи?
Обречены вы вечному проклятью,
Добыча сатаны! Прочь, прочь, ступайте в ад!
Оттуда уж не вырветесь назад!»
Но вдруг ворчун перестает браниться —
Знать, надоело старику сердиться —
И он пришельцу мягко говорит:
«О, бедная душа! Меня твой тронул вид.
Исполню, так и быть, твое моленье,
Сегодня кстати уж мое рожденье.
Ты тем головорезам не сродни,
Но расспросить тебя я должен, извини,
Кто ты таков, где жил, откуда родом?
Да не был ли женат? прибавлю мимоходом,
Женатых жариться не посылают в ад,
Они не долго ждут у райских врат;
Им на земле за брачное терпенье
Бывает часто всех грехов прощенье».
— Из Пруссии я, — молвила душа,
Скорей ответит старику спеша. —
Берлин, так городу родимому названье.
Там в Шпре реке кадетское купанье;
Когда идут дожди, то в ней вода
В достаточном количестве всегда.
В Берлине я служил приват-доцентом
И философию читал студентам.
Женился я на барышне одной,
Но нрав у ней был ой-ой-ой!
Особенно, когда нам не хватало хлеба…
Потом меня на суд призвало небо».
«Беда! беда! — привратник тут вскричал: —
Плохое ж ремесло, приятель, ты избрал.
К чему оно? Ведь это, право, чудно!
Невыгодно оно и слишком трудно.
Безбожное занятие притом:
Богатства не внесет философ в дом.
Его удел лишь голод и сомненья,
И к черту попадет он в заключенье.
Как не браниться с бедной тут женой?
Над супом водянистым вой
Она наверно часто поднимала,
На нем не видя блестки сала.
В обитель горнюю, однако, я сейчас
Впущу тебя. Хоть строгий дан приказ
От этих врат гнать каждого с позором,
Кто занимался филоcофским вздором.
А если немец он, безбожник, ну, тогда
Философу у нас совсем беда.
Но, как сказал, для своего рожденья
Я делаю сегодня исключенье.
Ступай скорей, я отворяю дверь
И в безопасности полнейшей ты теперь
На небе день-деньской от самого утра
Гуляй, покуда спать придет пора.
Фланируй без забот по камням самоцветным,
На улицах, мечтам отдавшися заветным,
Но только помни: даже невзначай
О философии своей не поминай.
Компрометирован, — что всякому понятно —
Твоею выходкой я был бы безвозвратно.
Когда ж услышишь духов светлых хор,
К ним обрати сейчас ты умиленный взор,
А если запоет кто поважнее,
То от восторга с виду млей скорее.
Уверь певца, что ты таких сопран
Не слышал на земле у смертных Малибран,
Других артистов, сравнивай с Рубини,
И с Марио, и с Тамбурини.
Титулы им ты не скупись давать,
«Превосходительством» почаще величать.
Певцы равны на небе, как под небом:
Им служит лесть всегда духовным хлебом.
И в дирижере та же слабость есть.
Он также любит похвалы и честь…
«Меня не забывай. Когда тебе наскучит
Вся роскошь рая, или силин замучит,
Приди ко мне в картишки поиграть,
Различные могу я игры показать —
Ландскнехта, штоса, фараона тайны…
Да, Когда б случайно
С тобой в обители небес
Вдруг повстречался сам Зевес
И задал бы вопросы «Откуда ты, любезный?»
То мой совет тебе полезный —
Не называй Берлин; а лучше уж соври:
Ну, Мюнхен, Вену избери».
Мне приснилось, что в летнюю ночь вкруг меня,
В лунном свете, вдали от движенья,
Видны были развалины храмов, дворцов,
И обломки времен возрожденья.
Из-под груды камней выступал ряд колонн
В самом строгом дорическом стиле,
Так насмешливо в небо смотря, словно им
Стрелы молний неведомы были.
Там лежали порталы, разбитые в прах,
На массивных карнизах скульптуры,
Где смешались животные вместе с людьми —
Сфинкс с Центавром, Сатир и Амуры…
Там ничем не закрытый стоял саркофаг,
Пощаженный вполне разрушеньем,
И лежал в саркофаге мертвец, как живой,
Бледный, с грустным лица выраженьем,
С напряжением вытянув шеи, его
На ладонях несли карьятиды;
И изваяны были с обеих сторон
Барельефов различные виды.
Вот Олимп с целым сонмом беспутных богов,
Сладострастно раскрывших обятья:
Вот Адам рядом с Евой, и фиговый лист
Заменяегь им всякое платье;
Вот падение Трои, Елена, Парис,
Гектор сам пред воинственным станом;
Моисей с Аароном, Юдифь и Эсфирь,
Олоферн тоже рядом с Аманом.
Вот Меркурий, Амур, Аполлон и Вулкан,
И Венера с кокетливой миной,
Вот и Бахус с Приамом, и толстый Силен,
И Плутон со своей Прозерпиной.
И осел Валаама был тут же (осел
Был со сходством большим изваянный)
Испытанье Творцом Авраама, и Лот
С дочерьми, окончательно пьяный;
Сь головою Крестителя блюдо; за ним
В танце бешеном Иродиада;
Петр апостол с ключами от райских ворот,
Сатана и вся внутренность ада;
И развратник Зевес в похожденьях своих
Был представлен здесь — как он победу
Над Данаей дождем золотым одержал,
Как сгубил, в виде лебедя, Леду;
Там с охотою дикой Диана спешит,
А вокругь нее нимфы и доги;
Геркулес в женском платье за прялкой сидит
И кудель он прядет на пороге.
Тут же рядом Синай; у подошвы его
Вот Израиль с своими быками;
Там ребенок Христос с стариками ведет
Богословские споры во храме.
Мифология с библией рядом стоят,
И контрасты намеренно резки,
И как рама, кругом обвивает их плющ
В виде общей одной арабески.
Но не странно-ль? Меж тем как смотрел я, в мечты
Погруженный душою дремавшей,
Мне казалось, что сам я тот бледный мертвец,
В саркофаге открытом лежавший.
В головах же гробницы моей рос цветок,
Ярко желтый и вместе лиловый,
Он по виду причудлив, загадочен был,
Но дышал красотою суровой.
«Страстоцветом» его называет народ.
Вырос будто — о том есть преданье —
Тот цветок ва Голгофе, когда Ииеус
На кресте изнемог от страданья.
Как свидетельство казни, цветок, говорят,
Все орудия пытки Христовой
Отразил в своей чашке среди лепеcтков,
Обличить постоянно готовый.
Атрибуты Христовых страстей в том цветке,
Как в застенке ином сохранились;
Например: бич, веревки, терновый венец,
Крест и чаша там вместе таились.
Над моею гробницею этот цветок
Нагибался и, труп мой холодный
Охраняя, мне руки и лоб, и глаза
Целовал он с тоской безысходной.
И по прихоти сна, тот цветок страстоцвет
Образ женщины принял мгновенно…
Неужели я, милая, вижу тебя?
Это ты, это ты несомненнои
Ты была тем цветком, дорогая моя!
По лобзаньям я мог догадаться:
У цветов нет таких жарких, пламенных слез,
Так не могут цветы целоваться.
Хоть глаза мои были закрыты, но я
Все же видел с немым обожаньем,
Как смотрела ты нежно, склонясь надо мной,
Освещенная лунным мерцаньем.
Мы молчали, но сердцем своим понимал
Я все мысли твои и желанья:
Нет невинности в слове, слетающем с уст,
И цветок любви чистой — молчанье.
Разговоры без слов! Можно верить едва,
Что в беседе безмолвной, казалось,
Та блаженно ужасная ночь, словно миг,
В сновнденье прекрасном промчалась.
Говорили о чем мы — не спрашивай, нет!..
Допытайся, добейся, ответа,
Что волна говорит набежавшей волне,
Плачет ветер о чем до рассвета;
Для кого лучезарно карбункул блестит,
Для кого льют цветы ароматы…
И о чем говорил страстоцвет с мертвецом —
Не старайся узнать никогда ты.
Я не знаю, как долго в гробнице своей
Я пленительным сном наслаждался…
Ах, окончился он — и мертвец со своим
Безмятежным блаженством расстался.
Смерть! В могильной твоей тишине только нам
И дано находить сладострастье…
Жизнь страданья одни да порывы страстей
Выдает нам безумно за счастье.
Но — о, горе! — исчезло блаженство мое;
Вкруг меня шум внезапный раздался —
И в испуге бежал дорогой мой цветок…
С бранью топот ужасный смешался.
Да, я слышал кругом рев, и крики, и брань
И, прислушавшись к дикому хору,
Распознал, что теперь на гробнице моей
Барельефы затеяли ссору.
Заблуждения старые в мраморе плит
Стали спорить кругом неустанно;
Моисея проклятья в том споре слились
С бранью дикого лешего Пана.
О, тот спор не окончится! Спор красоты
С словом истины — он беспределен;
Человечество будет разбито всегда
На две партии: варвар и эллин.
Проклинали, шумели, ругались они,
Увлеченные гневом старинным;
Но осел Валаамский богов и святых
Заглушил своим криком ослиным.
Слушать дикие звуки его, наконец,
Отвратительно стало и больно,
Возмутил меня этот глупейший осел,
Крикнул я и — проснулся невольно.