Мой взор, по прихоти, летел Бог весть куда.
И кажется, мне слышалось тогда,
Что горы и леса прибрежные шептали
И что-то у небес и моря вопрошали… И звёзды яркие на небе безграничном,
Роскошно шествуя своим путем обычным,
И волны шумные, в раздолье водяном,
Играя и журча на море голубом,
Твердили, сочетав свой голос воедино:
«Все это Бог, все Бог — Начало и Причина!»
Перекрестясь, пустился я в дорогу…
Но надоел мне путь,
Я поглазел довольно, слава богу,
Пора бы отдохнуть…
Не вечно же мне маяться по свету
Бог знает для чего:
Ведь у меня, сказать по правде, нету
По сердцу никого.Люблю я лес, раскидистое поле,
Люблю грозу и гром,
Да и они прискучат поневоле
Не нынче, так потом…
И для чего, подумаешь, родится
И бродит человек!
Эх! На ночлег скорей бы приютиться!
Да и заснуть навек…
О, плачьте над судьбой отверженных племен,
Блуждающих в пустынях Вавилона:
Их храм лежит в пыли, их край порабощен, Унижено величие Сиона:
Где Бог присутствовал, там идол вознесен…
И где теперь Израиль злополучный
Омоет пот с лица и кровь с усталых ног?
Чем усладит часы неволи скучной?
В какой стране его опять допустит Бог
Утешить слух Сиона песнью звучной?.
Народ затерянный, разбросанный судьбой,
Где ты найдешь надежное жилище? У птицы есть гнездо, у зверя лес густой,
Тебе ж одно осталося кладбище
Прибежищем от бурь и горести земной…
Ребенок был убит, — две пули — и в висок!
Мы в комнату внесли малютки тело:
Весь череп раскроен, рука закостенела,
И в ней — бедняжка! — он держал волчок.
Раздели мы с унынием немым
Труп окровавленный, и бабушка-старуха
Седая наклонилася над ним
И прошептала медленно и глухо:
«Как побледнел он… Посветите мне…
О боже! волоса в крови склеились».
Ночь, будто гроб, темнела… В тишине
К нам выстрелы порою доносились:
Там убивали, как убили тут…
Ребенка простынею белой
Она окутала, и труп окоченелый
У печки стала греть. Напрасный труд!
Обвеян смерти роковым дыханьем,
Лежал малютка, холоден как лед,
Ручонки опустив, открывши рот,
Бесчувственный к ее лобзаньям…
«Вот посмотрите, люди добрые, — она
Заговорила вдруг, прервав рыданья, —
Они его убили… У окна
Он здесь играл… и в бедное созданье,
В ребенка малого — ему еще восьмой
Годочек был — они стреляют… Что же
Он сделал им, малютка бедный мой…
Как был он тих и кроток, о мой боже…
С охотою ходил он в школу… да,
И все учителя его хвалили,
Он письма для меня писал всегда, —
И вот, разбойники, они его убили!
Скажите мне: не всё ль равно
Для господина Бонапарта было
Убить меня? Я смерти жду давно…
Но он… дитя…»
Рыданьем задушило
Старухе грудь, и не могла она
Сказать ни слова долго… Мы стояли
Вокруг несчастной, полные печали,
И сердце надрывалось в нас… «Одна,
Одна останусь я теперь… Что будет
Со мною, старой? Пусть господь рассудит
Меня с убийцами! За что они в наш дом
Пустили выстрелы? Ведь не кричал малютка:
»Да здравствует республика!» Лицом
Она склонилась к телу… Было жутко
Старухи горьким жалобам внимать
Над трупом отрока окровавленным…
Несчастная! Могла ль она понять…
(Посвящено А.Д. Щелкову)Я принужден, наконец, удалиться надолго в Афины:
Время и дальний предел исцелят мое сердце, быть может…
С Цинтией видясь что день, я что день накликаю мученья:
Верная пища любви есть присутствие той, кого любим…
Боги! Уж я ль не хотел, и уж я ль не старался вседневно
В сердце любовь потушить? Но она в нем упорно осталась.
Часто, на тысячи просьб, миллионы отказов я слышал.
Если ж случайно она, по неведомой прихоти сердца,
Ночью ко мне залетит, то садится лукаво поодаль,
С плеч не снимая одежд, облекающих стан ее гибкий…
Да! мне осталось одно: убежать под афинское небо;
Там, далеко от очей, и от сердца она будет дальше.
Спустимте в море корабль; поскорее, товарищи, в руки
Весла возьмите на взмах; привяжите ветрила на мачты!
Вот уж и ветер подул, унося нас по влажной пустыне:
Рим златоверхий, прости! До свиданья, друзья! Забывая
Все оскорбленья любви, и с тобой я заочно прощаюсь,
Цинтия, сердце мое! Новичок, я предался на волю
Адриатических волн. В первый раз мне теперь доведется
Шумно-бурливым богам океана молиться… Как только
Легкий корабль наш пройдет Ионийское море и вступит,
Чтоб отдохнуть от пути, на Лехейские тихие волны, —
Ноги мои, в свой черед, понесут меня дальше и дальше…
Там, до Пирея дойдя, я пущусь по дороге Тезейской,
Дружно с обеих сторон обнесенной стенами. В Афинах
Буду стараться себя переиначить сердцем и мыслью,
С жаром души молодой изучая науки Платона
Или твою, Эпикур! С возрастающей жаждой я стану
Глубже вникать в красоты языка, на котором когда-то
Громы метал Демосфен, а Менандр щекотал все пороки…
Там услажу я мой взгляд чудесами искусства: ваянье,
Живопись, музыка вдруг окружат меня чарами. После
Время и дальний предел понемногу и тихо затянут
Тайные язвы души; и умру я не слабою жертвой
Жалкого чувства любви, а по воле судьбы неизбежной:
Станет день смерти моей днем торжества моей жизни.
«Сладко-пленительный край, орошенный волною гермесской,
Град, на златистых холмах возвышающий зданья, любимец
Гордой Юноны, где всё тайной и древностью дышит —
Кумы — приветствую вас! В ваших пределах трикраты
Снился мне сладостный сон (а сны от богов нам даются).
Верно, сам мощный Зевес, руководствуя свыше скитальцев,
Нас удостоил узреть стены священного града.
Вот уж двенадцатый раз солнце восходит и гаснет,
Я же с ребенком вдвоем, без защиты и верного крова,
В дебрях лесистых блуждал и скитался, но берегу моря.
Пищею были у нас — плод, отвергаемый зверем,
Ил да гнилая трава, выносимая горькой волною.
Боги! Ужели дитя, мой единый сопутник в несчастьи,
Сгибнет в глазах у меня, призывая напрасно на помощь?
Я ли и сам, наконец, как ладья без руля и ветрила,
Буду весь век свой блуждать, со скалы на скалу набегая?.
Нет! Мы пришли к очагу, где богатство и доблесть
Манят невольно к себе. Именем ветви лавровой,
Зыблемой в нашей руке, — отворите нам двери!.. за это
Юный мой спутник нарвет вам цветов из долины соседней
И, заплетя их в венки, увенчает чело ваше ими…»
Так говорил удрученный судьбою и временем старец,
С взором потухшим давно от печалей и слез бесконечных —
Этот был старец-Гомер!.. А палаты, к которым пришел он,
Лукуса было жилье {не жилье, а великое чудо):
Орден дорийский блистал, но как будто бы спорил с коринфским,
Мрамор белее снегов, иссеченный в прямые колонны;
Сто упоительных дев, индианок живых, сладострастных,
С ранней до поздней зари здесь подносят богатые яства,
Цедят в амфоры вино из гроздей наксосских и кипрских.
Оргия вечно кипит, и усталый хозяин с гостями
Здесь засыпает под звук флейт и тимпанов фригийских.
Старец вошел на порог. И во имя седин и несчастий,
Именем девственных Лар, покровительниц нашего крова,
Просит приюта себе и спутнику. Лукус суровый
Встретил гневно его. Но Гомер, сохраняя обычай,
К платью его приложась, говорит ему: «Счастливый смертный,
Равный по счастью богам! Случай нас свел (а ты знаешь,
Нищий — посланник небес!). Приюти же нас дружно и мирно:
Просьба — любимая дщерь обладателя неба, Зевеса; —
К ней преклоняя свой слух, раздели со скитальцем трапезу;
Я заплачу тебе всё: не золотом, — этою лирой.
Знаешь ли, я посетил берега плодоносного Нила,
Странствовал в дальных странах, переплыл все моря, океаны,
Всюду дивил я людей — и за песни мои получал я
Золоторунных овнов и треножники. Веришь ли, часто,
Слушая песни мои, Меония в душе сомневалась,
Я ли их пел или бог Аполлон, покровитель искусства;
Пел я когда-то богам, а теперь для тебя петь я буду.
О, да взлетит к небесам песня моя! Да услышит
Зевс-громовержец меня… и воздаст тебе в жизни сторицей!
Пусть на пиру у тебя амбра и нард благовонный
Сладостный запах свой льют. Пусть удовольствия вечно
В доме живут у тебя, ускоряя летящее время;
Пусть собираемый хлеб, с нивы твоей, утомляет
Крепких и сильных волов; да широко шумящие ивы,
Дружно в садах у тебя разрастаясь с дня на день, не столько
Гибких ветвей принесут для сплетенья кошниц, (сколько надо)
К сбору янтарных гроздей в вертограде твоем. Я же буду,
С каждою новой весной, прилетать к тебе легкою птичкой;
Своды богатых палат оглашать сладкозвучною песнью.
Звонкие гимны слагать в честь богам и богиням домашним».
«Странник, — ответствует тот, — мне не надобно песен подобных;
Пой их другим, а не мне. (Богу Плутону, быть может,
Будут по сердцу они!) Мне же они ненавистны:
Вид злополучья один вводит меня в беспокойство,
Яд разливает кругом». — И старец, с душою,
Сдавленной едкой тоской, подымает потухшие очи
К небу, которого он уж издавна, издавна не видит…
Юный сопутник его, верный в несчастьи как прежде,
Руку Гомера берет и ведет его к берегу моря,
Где он садится — и, вот, песня последняя сладко
Веет из уст у него, сочетавшись согласно с далеким
Плеском бегущих валов, на златистый песок прибережья.
«О мой родимый приют! О благодатные стены Мелеса,
Где Критенеа, как мать истинно добрая, с жаром,
Детство хранила мое, а Зевес допускал меня видеть
Лиц благородных черты и лазурно-прекрасное небо.
Златошелковы поля! Полные таинств дубравы!
Вышлите ваших богинь, чтоб они эту скорбную песню,
Эху в уста передав, донесли до пределов отчизны.
Вам же, о дщери небес, благодатные музы, за звуки,
Давшие лавр мне во мзду (подаянье ничтожное в жизни!),
Ныне я шлю мой привет, но последний привет на прощанье!
Больше не буду я петь ни богинь, ни богов, ни героев;
Ни илионских бойниц, греческой ратью стесненных;
Ни Андромахи в слезах, Гектора нежной супруги;
Ни Ахиллесову месть; ни сына Лаэрта, который
К дальним брегам занесен бурной волною. Мой голое
Силу утратил свою, как кузнечика голос под осень.
Вещая лира моя, от невзгоды, разбилась. Прощайте ж,
Музы — прощайте навек!» И у молкнул божественный старец.
Бог Аполлон, услыхав лебединую песню Гомера,
Тотчас с Олимпа слетел в подземельное царство Плутона
И сладкогласно воззвал: «Не касайтесь, Парки, до нити
Жизни того, кто, как мы, Зевсу любезен и дорог:
Воля сия от него». И окончив, к Гомеру летит он,
Тучей объемлет его и уносит далёко, далёко…
Юный сопутник его из Самоса — один у прибрежья остался.
С тех пор поверье идет, что Сирены, богини морские,
Взяли Гомера к себе, в водяное, прохладное царства
Там он когда запоёт, то Сирены, заслушавшись песней,
Всё забывают окрест — и пловцы ускользают сетей их;
Даже Фетида сама, из глубоких пучин океана,
Слушает песни его, а Ахиллова мать и доселе —
Внемлет о сыне своем, воспеваемом дивным Гомером.
На пол-пути моей земной дороги
Забрел я в лес и заблудился в нем.
Лес был глубок; звериные берлогиОкрест меня зияли. В лесе том
То тигр мелькал, то пантер полосатый,
То змей у ног, шипя, вился кольцом.Душа моя была печалью сжата;
Я трепетал. Но вот передо мной
Явился муж, в очах с любовью брата, И мне сказал: «В вожатого судьбой
Я дал тебе! Без страха, без усилий,
Я в черный ад готов итти с тобой».Слова его дышали слаще лилий
И вешних роз; но я ему в ответ:
«Скажи, кто ты?..» Он отвечал: «Виргилий».А я ему: «Так это ты, поэт,
Пленительный, живой и сладкогласный!
Ты, в коем я, от юношеских лет, Нашел родник поэзии прекрасной!
Учитель мой — подумай — у меня
Довольно ль сил на этот путь опасный?»Он мне: «Иди! Душевного огня
Не трать в пылу минутного сомненья».
И я дошел… Уже светило дняПотухнуло. В тумане отдаленья
Тропа едва виднелась между скал…
Но, наконец, вот — адские владенья.На воротах Егова начертал:
«Через меня проходят в ту долину,
Где вечный плач и скрежет. Кто упалЕдиножды в греховную пучину, —
Тот не живи надеждой! Впереди
Он встретит зло, стенанья и кручину».Почувствовал я страх в моей груди —
И говорю: «Мне страшно здесь, учитель».
А он в ответ: «Мужайся и иди…»И мы вошли в подземную обитель.
Вокруг меня раздался вопль и стон,
И треск, и шум, и говор-оглушитель… Я обомлел… «Куда я занесен? —
Подумал я. — Не сон ли это черный?»
Виргилий мне: «Нет, это, Дант, не сон! Здесь черный ад. Сонм грешных непокорный,
Как облако, летит перед тобой,
В обители мучения просторной…»А я ему: «За что, учитель мой,
Они в аду?» — «За то, что в жизни мало
Они пеклись о жизни неземной.В них светлых чувств и мыслей доставало,
Чтоб проникать в надзвездные края;
Но воля в них, от лености, дремала… В обители загробной бытия
От них и бог и демон отступился;
Они ничьи теперь, их жизнь теперь ничья… Я замолчал — и далее пустился,
А между тем, бесчисленной толпой,
Сонм грешников вокруг меня носился, За ним вослед летел тяжелый рой
Шмелей и ос — они вонзили жало
В лицо и грудь несчастных. Кровь рекой, С слезами их смешавшись, упадала
На жаркий прах, а гадины земли
И кровь, и пот, и слезы их глотали… Мы в сторону от грешных отошли
И с тайною сердечною тоскою
Пустились в путь — и к берегу пришли, Склоненному над сонною рекою.
Тут встретил нас полуразбитый челн,
И в нем старик с сребристой бородою.Сей старец был бесчувственный Харон,
Всех грешников на злую казнь везущий,
Вглядясь в меня, ко мне промолвил он: «Зачем ты здесь, в несущем царстве — сущий?
В моей ладье тебе приюта нет:
С усопшими не должен быть живущий!»Виргилий же на то ему в ответ:
«Мы с ним идем по тайной воле бога!
Свершай его божественный завет!»Харон умолк. Мы сели в челн убогий
И поплыли. Еще с златых небес
Лились огонь и пурпур. Кормчий строгийПричалил. Вот мы вышли в темный лес:
Ах, что за лес! Он весь сплелся корнями,
И черен был, как уголь, лист древес.В нем цвет не цвел. Колючими шипами
Росла трава. Не воздух, — смрадный яд
Точил окрест и помавал ветвями…
В путь, дети, в путь!.. Идемте!.. Днем, как ночью,
Во всякий час, за всякую подачку
Нам надобно любовью промышлять;
Нам надобно будить в прохожих похоть,
Чтоб им за грош сбывать уста и душу… Молва идет, что некогда в стране
Прекрасной зверь чудовищный явился,
Рыкающий, как бык, железной грудью;
Он каждый год для ласк своих кровавых
Брал пятьдесят созданий — самых чистых
Девиц… Увы, число огромно, боже!
Но зверь другой, покрытый рыжей шерстью,
Наш Минотавр, наш бык туземный — Лондон,
В своей алчбе тлетворного разврата
И день и ночь по тротуарам рыщет;
Его любви позорной каждогодно
Не пятьдесят бывает надо жертв, —
Он тысячи, обжора, заедает
И лучших тел и лучших душ на свете…
«Увы, одни растут в пуху и щелке,
Их радостей источник — добродетель.
А я, на свет исторгнувшись из чрева
Плодливой матери, попала в руки
К оборванной и грязной нищете…
О, нищета — советчица дурная,
Безжалостная!.. сколько ты
Под кровлею убогого жилища
Обираешь жертв пороку!.. На меня
Ты кинулась не вдруг, а дождалась
Моей весны… Когда ж румянец свежий
Зардел в щеках и кудри золотые
Рассыпались по девственным плечам,
Ты тотчас же мой угол указала
Тому, чей глаз, косой и кровожадный,
Искал себе добычи сладострастья…»
«А я была богата… У богатых
Есть также бог, который беспощадно
Своей ногой серебряной их давит:
Приличие — оно холодным глазом
Нашло меня своей достойной жертвой
И кинуло в объятья человека
Бездушного. А я уже любила…
О той любви узнали, только поздно…
От этого я пала глубоко,
Безвыходно. Нет слез таких, нет силы,
Которая б извлечь меня могла
Из пропасти». Ступивши в грязь порока,
Нога скользит и выбиться не может.
Да, горе нам, несчастным магдалинам!
Но городам, от века христианским,
Не много есть таких людей отважных,
Которые бы нам не побоялись
Подать руки, чтоб слезы с глаз стереть…» —
«Я, сестры, я не грязным сластолюбьем
Доведена до участи моей.
Иное зло, с лицом бесстыдным самки,
Исчадие гордыни и тщеславья,
Чудовище, которое у нас,
Различные личины принимая,
Влечет, что день, семейство за семейством
От родины, бог весть в какие страны,
Суля им блеск, взамен того, что есть,
А иногда взамен и самой чести.
Отец мой пал, погнавшись за корыстью;
Он увидал в один прекрасный день,
Как всё его богатство, словно пена,
Морской волной разметано. С нуждой
Я не была знакома. Труд тяжелый,
Дающий хлеб, облитый нашим потом,
Казался мне невыносимо-страшен…
И я, сходя с ступени на ступень,
Изнеженная жертва! — пала в пропасть
Бездонную… Стенайте, плачьте, сестры!
Но как бы стон и плач ваш ни был горек.
Как ни была б печаль едка, — увы! —
Моя печаль, мой плач живее ваших
У вас они текут не из святого
Источника любви, как у меня.
О, для чего любовь я испытала?
Зачем злодей, которому всецело
Я отдала неопытное сердце,
Увлек меня из-под отцовской кровли
И, не сдержав обещанного слова,
Пустил меня по свету мыкать горе?
Агари был в пустыню послан ангел
Спасти ее ребенка. Я ж одна
Без ангела-хранителя невольно,
Закрыв глаза, пошла на преступленье,
Чтоб как-нибудь спасти свое дитя…»А между тем нам говорят: «Ступайте,
Распутницы!..» И жены, наши сестры,
На улице встречаясь с нами, с криком
Бегут от нас. Мы им тревожим мысли,
Внушаем страх! Но, в свой черед, и мы
Всей силою души их ненавидим.
Ах! нам порой так горько, что при всех
Хотелось бы вцепиться им в лицо
И разорвать в клочки на лицах кожу…
Ведь знаем мы, что их священный ужас —
Ничто, как страх — упасть во мненьи света
И потерять в нем прежнее значенье;
Страх этот мать семейства дочерям
Передает едва ль не с первой юбкой.Но для чего в проклятиях и стонах
Искать себе отмщенья? Эти камни
Посыпятся на нас же. У мужчин
На привязи, в презрении у женщин,
Что ни скажи — мы будем всё неправы
И участи своей не переменим.
Нет, лучше нам безропотно на свете
Роль тяжкую исчерпать до конца;
По вечерам, в блистающих театрах,
Сгонять тоску с усталого лица;
Пить джин, вино, чтоб их хмельною влагой
Жизнь возбуждать в своем измятом теле
И забывать о страшном ремесле,
Которое страшнее мук кромешных…
Но если жизнь для нас, несчастных, — тень,
Земля — тюрьма; так смерть зато нам легче:
В трущобах нас она не мучит долго,
А захватив рукой кой-как, без шума,
Бросает всех в одну и ту же яму.
О смерть! твой вид и впалые глаза,
Как ни были б ужасны людям, мы
Твоей руки костлявой не боимся:
Объятия твои нам будут сладки,
Затем, что в миг, когда в нас жизнь потухнет,
Как коршуны, далеко разлетятся
Все горести, точившие нам сердце,
И тысячи других бичей, чьи когти
В клочки гнилья с нас обрывали тело.
В путь, сестры, в путь! Идемте… днем, как ночью
За медный грош любовью промышлять…
Таков наш долг: мы призваны судьбою
Оградой быть семейств и честных женщин!..