Народонаселение всей империи —
люди, птицы, сороконожки,
ощетинив щетину, выперев перья,
с отчаянным любопытством висят на окошке.
И солнце интересуется, и апрель еще,
даже заинтересовало трубочиста черного
удивительное, необыкновенное зрелище —
фигура знаменитого ученого.
Смотрят: и ни одного человеческого качества.
Не человек, а двуногое бессилие,
с головой, откусанной начисто
трактатом «О бородавках в Бразилии».
Вгрызлись в букву едящие глаза, —
ах, как букву жалко!
Так, должно быть, жевал вымирающий ихтиозавр
случайно попавшую в челюсти фиалку.
Искривился позвоночник, как оглоблей ударенный,
но ученому ли думать о пустяковом изъяне?
Он знает отлично написанное у Дарвина,
что мы — лишь потомки обезьяньи.
Просочится солнце в крохотную щелку,
как маленькая гноящаяся ранка,
и спрячется на пыльную полку,
где громоздится на банке банка.
Сердце девушки, вываренное в иоде.
Окаменелый обломок позапрошлого лета.
И еще на булавке что-то вроде
засушенного хвоста небольшой кометы.
Сидит все ночи. Солнце из-за домишки
опять осклабилось на людские безобразия,
и внизу по тротуарам опять приготовишки
деятельно ходят в гимназии.
Проходят красноухие, а ему не нудно,
что растет человек глуп и покорен;
ведь зато он может ежесекундно
извлекать квадратный корень.
Эй, крестьяне!
Эта песня для вас!
Навостри на песню ухо!
В одном селе,
на Волге как раз,
была
засу́ха.
Сушь одолела —
не справиться с ней,
а солнце
сушит
сильней и сильней.
Посохли немного
и решили:
«Попросим бога!»
Деревня
крестным ходом заходила,
попы
отмахали все кадила.
А солнце шпарит.
Под ногами
уже не земля —
а прямо камень.
Сидели-сидели, дождика ждя,
и решили
помолиться
о ниспослании дождя.
А солнце
так распалилось в высях,
что каждый росток
на корню высох.
А другое село
по-другому
с засухами
борьбу вело,
другими мерами:
агрономами обзавелось
да землемерами.
Землемер
объяснил народу,
откуда
и как
отвести воду.
Вел
землемер
с крестьянами речь,
как
загородкой
снега беречь.
Агроном учил:
«Засеивайтесь злаком,
который
на дождь
не особенно лаком.
Засушливым годом
засеивайтесь корнеплодом —
и вырастут
такие брюквы,
что не подымете и парой рук вы».
Эй, солнце —
ну-ка! —
попробуй,
совладай с наукой!
Такое солнце,
что дышишь еле,
а поля — зазеленели.
Отсюда ясно:
молебен
в засуху
мало целебен.
Чем в засуху
ждать дождя
по году,
сам
учись
устраивать погоду.
Недвижим Крым.
Ни вздоха,
ни чиха.
Но,
о здравии хлопоча,
не двинулись
в Крым
ни одна нэпачиха
и
ни одного нэпача.
Спекулянты,
вам скрываться глупо
от движения
и от жары —
вы бы
на камнях
трясущихся Алупок
лучше бы
спустили бы
жиры.
Но,
прикрывши
локонами уши
и надвинув
шляпы на глаза,
нэпачи,
стихов не слушая,
едут
на успокоительный нарзан.
Вертя
линяющею красотою,
ушедшие
поминая деньки,
скучают,
с грустной кобылой стоя,
крымские
проводники.
Бытик
фривольный
спортом выглодан,
крымских
романов
закончили серию,
и
брошюры
доктора Фридлянда
дремлют
в пыли
за закрытою дверью.
Солнцу облегчение.
Сияет солнце.
На лице —
довольство крайнее.
Сколько
силы
экономится,
тратящейся
на всенэповское загорание.
Зря
с тревогою
оглядываем Крым
из края в край мы —
ни толчков,
ни пепла
и ни лав.
И стоит Ай-Петри,
как недвижный
несгораемый
шкаф.
Я
землетрясения
люблю не очень,
земле
подобает —
стоять.
Но слава встряске —
Крым
орабочен
больше,
чем на ять.
В Германии,
куда ни кинешься,
выжужживается
имя
Стиннеса.
Разумеется,
не резцу
его обреза́ть,
недостаточно
ни букв,
ни линий ему.
Со Стиннеса
надо
писать образа.
Минимум.
Все —
и ряды городов
и сёл —
перед Стиннесом
падают
ниц.
Стиннес —
вроде
солнец.
Даже солнце тусклей
пялит
наземь
оба глаза
и золотозубый рот.
Солнце
шляется
по земным грязям,
Стиннес —
наоборот.
К нему
с земли подымаются лучики —
прибыли,
ренты
и прочие получки.
Ни солнцу,
ни Стиннесу
страны насест,
наций узы:
«интернационалист» —
и немца съест
и француза.
Под ногами его
враг
разит врага.
Мертвые
падают —
рота на роте.
А у Стиннеса —
в Германии
одна
нога,
а другая —
напротив.
На Стиннесе
всё держится:
сила!
Это
даже
не громовержец —
громоверзила.
У Стиннеса
столько
частей тела,
что запомнить —
немыслимое дело.
Так,
вместо рта
у Стиннеса
рейхстаг.
Ноги —
германские желдороги.
Без денег
карман —
болтается задарма,
да и много ли
снесешь
в кармане их?!
А Стиннеса
карман —
госбанк Германии.
У человеков
слабенькие голоса,
а у многих
и слабенького нет.
Голос
Стиннеса —
каждая полоса
тысячи
германских газет.
Даже думать —
и то
незачем ему:
все Шпенглеры —
только
Стиннесов ум.
Глаза его —
божьего
глаза
ярче,
и в каждом
вместо зрачка —
долла́рчик.
У нас
для пищеварения
кишечки узкие,
невелика доблесть.
А у Стиннеса —
целая
Рурская
область.
У нас пальцы —
чтоб работой пылиться.
А у Стиннеса
пальцы —
вся полиция.
Оперение?
Из ничего умеет оперяться,
даже
из репараций.
А чтоб рабочие
не пробовали
вздеть уздечки,
у Стиннеса
даже
собственные эсдечики.
Немецкие
эсдечики эти
кинутся
на всё в свете —
и на врага
и на друга,
на всё,
кроме собственности
Стиннеса
Гуго.
Растет он,
как солнце
вырастает в горах.
Над немцами
нависает
мало-помалу.
Золотом
в мешке
рубахи-крахмала.
Стоит он,
в самое небо всинясь.
Галстуком
мешок
завязан туго.
Таков
Стиннес
Гуго.
Примечание.
Не исчерпают
сиятельного
строки написанные —
целые
нужны бы
школы иконописные.
Надеюсь,
скоро
это солнце
разрисуют саксонцы.
Обывателиада в 3-х частях
1
Обыватель Михин —
друг дворничихин.
Дворник Службин
с Фелицией в дружбе.
У тети Фелиции
лицо в милиции.
Квартхоз милиции
Федор Овечко
имеет
в совете
нужного человечка.
Чин лица
не упомнишь никак:
главшвейцар
или помистопника.
А этому чину
домами знакома
мамаша
машинистки секретаря райкома.
У дочки ее
большущие связи:
друг во ВЦИКе
(шофер в автобазе!),
а Петров, говорят,
развозит мужчину,
о котором
все говорят шепоточком, —
маленького роста,
огромного чина.
Словом —
он…
Не решаюсь…
Точка.
2
Тихий Михин
пойдет к дворничихе.
«Прошу покорненько,
попросите дворника».
Дворник стукнется
к тетке заступнице.
Тетка Фелиция
шушукнет в милиции.
Квартхоз Овечко
замолвит словечко.
А главшвейцар —
да-Винчи с лица,
весь в бороде,
как картина в раме, —
прямо
пойдет
к машинисткиной маме.
Просьбу
дочь
предает огласке:
глазки да ласки,
ласки да глазки…
Кого не ловили на такую аферу?
Куда ж удержаться простаку-шоферу!
Петров подождет,
покамест,
как солнце,
персонье лицо расперсонится:
— Простите, товарищ,
извинений тысячка… —
И просит
и молит, ласковей лани.
И чин снисходит:
— Вот вам записочка. —
А в записке —
исполнение всех желаний.
3
А попробуй —
полазий
без родственных связей!
Покроют дворники
словом черненьким.
Обложит белолицая
тетя Фелиция.
Подвернется нога,
перервутся нервы
у взвидевших наган
и усы милиционеровы.
В швейцарской судачат:
— И не лезь к совету:
все на даче,
никого нету. —
И мама сама
и дитя-машинистка,
невинность блюдя,
не допустят близко.
А разных главных
неуловимо
шоферы
возят и возят мимо.
Не ухватишь —
скользкие, —
не люди, а налимы.
«Без доклада воспрещается».
Куда ни глянь,
«И пойдут они, солнцем палимы,
И застонут…»
Дело дрянь!
Кто бы ни были
сему виновниками
— сошка маленькая
или крупный кит, —
разорвем
сплетенную чиновниками
паутину кумовства,
протекций,
волокит.