Сатирические стихи про час

Найдено стихов - 9

Эдуард Успенский

Рассеянная няня

По бульвару няня шла,
Няня саночки везла.
Мальчик в саночках сидел,
Мальчик с саночек слетел.

Видит няня — легче стало.
И быстрее зашагала.

Побывала на базаре,
Посмотрела на товар.
Потолкалась на пожаре —
Ведь не каждый день пожар!

Соли в лавочке купила
И хозяйственного мыла,
Там же встретила куму,
Разузнала, что к чему.

Мимо шли солдаты строем,
Каждый выглядел героем,
И за строем наша няня
В ногу шла до самой бани.

Развернулась не спеша.
Смотрит — нету малыша!

«Где же я его забыла?
Там, где покупала мыло?
У ларька на тротуаре?
Просто так, на мостовой?
Или, может, на пожаре
Смыло мальчика водой?»
И в недоуменье няня
Битый час глядит на сани.

Ну, а мальчик у ворот
Два часа как няню ждет.
А домой идти боится —
Дома могут рассердиться,
Скажут:
— Как же ты гулял,
Если няню потерял?

Владимир Маяковский

Товарищи! Разрешите мне поделиться впечатлениями о Париже и о Моне

Я занимаюсь художеством.
Оно —
подданное Моно́.
Я не ною:
под Моною, так под Моною.
Чуть с Виндавского вышел —
поборол усталость и лень я.
Бегу в Моно.
«Подпишите афиши!
Рад Москве излить впечатления».
Латвийских поездов тише
по лону Моно поплыли афиши.
Стою.
Позевываю зевотой сладкой.
Совсем как в Эйдкунене
в ожидании пересадки.
Афиши обсуждаются
и единолично,
и вкупе.
Пропадут на час.
Поищут и выроют.
Будто на границе в Себеже или в Зилу́пе
вагоны полдня на месте маневрируют.
Постоим…
и дальше в черепашьем марше!
Остановка:
станция «Член коллегии».
Остановка:
разъезд «Две секретарши»…
Ну и товарно-пассажирская элегия!
Я был в Моно,
был в Париже —
Париж на 4 часа ближе.
За разрешением Моно и до Парижа города
путешественники отправляются в
2.
В 12 вылазишь из Gare du Nord’a,
а из Моно
и в 4 выберешься едва.
Оно понятно:
меньше станций —
инстанций.
Пару моралей высказать рад.
Первая:
нам бы да ихний аппарат!
Вторая для сеятелей подписе́й:
чем сеять подписи —
хлеб сей.

Владимир Маяковский

В 12 часов по ночам

Прочел:
    «Почила в бозе…»
Прочел
    и сел
       в задумчивой позе.
Неприятностей этих
         потрясающее количество.
Сердце
    тоской ободрано.
А тут
  еще
    почила императрица,
государыня
      Мария Феодоровна.
Париж
   печалью
       ранен…
Идут князья и дворяне
в храм
   на «рю
Дарю».
Старухи…
     наружность жалка…
Из бывших
     фрейлин
         мегеры
встают,
    волоча шелка…
За ними
    в мешках-пиджаках
из гроба
    встают камергеры.
Где
  ваши
     ленты андреевские?
На помочи
     лент отрезки
пошли,
    штаны волоча…
Скрываясь
     от лапм
         от резких,
в одном лишь
       лы́синном блеске,
в двенадцать
      часов
         ПО НОЧАМ
из гроба,
    тише, чем мыши,
мундиры
    пропив и прожив,
из гроба
    выходят «бывшие»
сенаторы
     и пажи.
Наморщенные,
       как сычи,
встают
    казаки-усачи,
а свыше
    блики
       упали
на лики
    их
      вышибальи.
Ссыпая
    песок и пыль,
из общей
     могилы братской
выходят
    чины и столпы
России
    императорской…
Смотрю
    на скопище это.
Явились…
     сомнений нет,
они
  с того света…
или
  я
   на тот свет.
На кладбищах
       не пляшут лихо.
Но не буду
     печаль корчить.
Королевы
     и королихи,
становитесь в очередь.

Владимир Маяковский

Прозаседавшиеся

Чуть ночь превратится в рассвет,
вижу каждый день я:
кто в глав,
кто в ком,
кто в полит,
кто в просвет,
расходится народ в учрежденья.
Обдают дождем дела бумажные,
чуть войдешь в здание:
отобрав с полсотни —
самые важные! —
служащие расходятся на заседания.

Заявишься:
«Не могут ли аудиенцию дать?
Хожу со времени о́на». —
«Товарищ Иван Ваныч ушли заседать —
объединение Тео и Гукона».

Исколесишь сто лестниц.
Свет не мил.
Опять:
«Через час велели придти вам.
Заседают:
покупка склянки чернил
Губкооперативом».

Через час:
ни секретаря,
ни секретарши нет —
го́ло!
Все до 22-х лет
на заседании комсомола.

Снова взбираюсь, глядя на́ ночь,
на верхний этаж семиэтажного дома.
«Пришел товарищ Иван Ваныч?» —
«На заседании
А-бе-ве-ге-де-е-же-зе-кома».

Взъяренный,
на заседание
врываюсь лавиной,
дикие проклятья доро́гой изрыгая.
И вижу:
сидят людей половины.
О дьявольщина!
Где же половина другая?
«Зарезали!
Убили!»
Мечусь, оря́.
От страшной картины свихнулся разум.
И слышу
спокойнейший голосок секретаря:
«Они на двух заседаниях сразу.
В день
заседаний на двадцать
надо поспеть нам.
Поневоле приходится раздвояться.
До пояса здесь,
а остальное
там».

С волнения не уснешь.
Утро раннее.
Мечтой встречаю рассвет ранний:
«О, хотя бы
еще
одно заседание
относительно искоренения всех заседаний!»

Владимир Маяковский

Сердечная просьба

«Ку-ль-т-у-р-р-рная р-р-р-еволюция!»
И пустились!
      Каждый вечер
блещут мысли,
       фразы льются,
пухнут диспуты
        и речи.
Потрясая истин кладом
(и не глядя
      на бумажку),
выступал
     вчера
        с докладом
сам
  товарищ Лукомашко.
Начал
   с комплиментов ярых:
распластав
      язык
         пластом,
пел
  о наших юбилярах,
о Шекспире,
      о Толстом.
Он трубил
     в тонах победных,
напрягая
     тихий
        рот,
что курить
      ужасно вредно,
а читать —
      наоборот.
Все, что надо,
       увязал он,
превосходен
       говор гладкий…
Но…
  мелькали,
       вон из зала,
несознательные пятки.
Чтоб рассеять
       эту мрачность,
лектор
    с грацией слоновьей
перешел
    легко и смачно —
на Малашкина
       с луною.
Заливался голосист.
Мысли
    шли,
       как книги в ранец.
Кто же я теперь —
         марксист
или
  вегетарианец?!
Час,
   как частникова такса,
час
  разросся, как года…
На стене
    росла
       у Маркса
под Толстого
      борода.
Если ты —
     не дуб,
         не ясень,
то тебе
    и вывод ясен:
— Рыбу
    ножиком
         не есть,
чай
  в гостях
      не пейте с блюдца… —
Это вот оно и есть
куль-т-у-р-р-ная р-р-революция. —
И пока
    гремело эхо
и ладоши
     били в лад,
Лукомашко
      рысью ехал
на шестнадцатый доклад.
С диспута,
     вздыхая бурно,
я вернулся
      к поздней ночи…
Революция культурная,
а докладчики…
        не очень.
Трибуна
    у нас
       не клирос.
Уважаемые
      товарищи няни,
комсомолец
      изрядно вырос
и просит
    взрослых знаний.

Владимир Маяковский

От примет кроме вреда ничего нет

Каждый крестьянин
          верит в примету.
Который — в ту,
        который — в эту.
Приметами
     не охранишь
           свое благополучьице.
Смотрите,
     что от примет получится.
Ферапонт косил в поле,
вдруг — рев:
      «Ферапонт!
            Эй!
Сын подавился —
        корчит от боли.
За фельдшером
        беги скорей!»
Ферапонт
     работу кинул —
бежит.
   Не умирать же единственному сыну.
Бежит,
   аж проселок ломает топ!
А навстречу —
       поп.
Остановился Ферапонт,
           отвернул глаза
да сплюнул
      через плечо
            три раза́.
Постоял минуту —
         и снова с ног.
А для удавившегося
         и минута — большой срок.
Подбежал к фельдшеру,
            только улицу перемахнуть, —
и вдруг
   похороны преграждают путь.
Думает Ферапонт:
         «К несчастью!
                Нужно
процессию
     оббежать дорогой окру́жной».
На окружную дорогу,
          по задним дворам,
у Ферапонта
      ушло
         часа полтора.
Выбрать бы Ферапонту
           путь покороче —
сына
   уже от кости
         корчит.
Наконец,
    пропотевши в десятый пот,
к фельдшерской калитке
            прибежал Ферапонт.
Вдруг
   из-под калитки
выбежал котище —
         черный,
             прыткий,
как будто
     прыть
        лишь для этого берег.
Всю дорогу
      Ферапонту
           перебежал поперек.
Думает Ферапонт:
         «Черный кот
хуже похорон
       и целого
           поповского
                собора.
Задам-ка я
     боковой ход —
и перелезу забором».
Забор
   за штаны схватил Ферапонта.
С полчаса повисел о́н там,
            пока отцепился.
Чуть не сутки
       ушли у Ферапонта
на эти предрассудки.
Ферапонт прихватил фельдшера,
               фельдшер — щипчик,
бегут
   к подавившемуся
            ветра шибче.
Прибежали,
      а в избе
          вой и слеза —
сын
  скончался
       полчаса назад.
А фельдшер
      говорит,
          Ферапонта виня:
«Что ж
   теперь
      поднимать вой?!
Кабы раньше
      да на час
           позвали меня,
сын бы
   был
     обязательно живой».
Задумался Ферапонт.
          Мысль эта
суеверного Ферапонта
           сжила со света.
У моей
   у басенки
        мыслишка та,
что в несчастиях
        не суеверия помогут,
                  а быстрота.

Владимир Маяковский

«Общее» и «мое»

Чуть-чуть еще, и он почти б
был положительнейший тип.
Иван Иваныч —
          чуть не «вождь»,
дана
  в ладонь
          вожжа ему.
К нему
   идет
       бумажный дождь
с припиской —
          «уважаемый».
В делах умен,
      в работе —
          быстр.
Кичиться —
       нет привычек.
Он
 добросовестный службист —
не вор,
   не волокитчик.
Велик
      его
       партийный стаж,
взгляни в билет —
          и ахни!
Карманы в ручках,
       а уста ж
сахарного сахарней.
На зависть
    легкость языка,
уверенно
       и пусто
он,
 взяв путевку из ЭМКА,
бубнит   
под Златоуста.
Поет
    на соловьиный лад,
играет
   слов
    оправою
«о здравии комсомолят,
о женском равноправии».
И, сняв
   служебные гужи,
узнавши,
      час который,
домой
      приедет, отслужив,
и…
 опускает шторы.
Распустит
     он
          жилет…
           и здесь,
— здесь
   частной жизни часики! —
преображается
      весьпо-третье-мещански.
Чуть-чуть
       не с декабристов
              род —
хоть предков
        в рамы рамьте!
Но
 сына
      за уши
      дерет
за леность в политграмоте.
Орет кухарке,
      разъярясь,
супом
   усом
       капая:
«Не суп, а квас,
         который раз,
пермячка сиволапая!..»
Живешь века,
      века учась
(гении
   не ро́дятся).
Под граммофон
         с подругой
              час
под сенью штор
          фокстротится.
Жена
    с похлебкой из пшена
сокращена
    за древностью.
Его
 вторая зам-жена
и хороша,
       и сложена,
и вымучена ревностью.
Елозя
     лапой по ногам,
ероша
     юбок утлость,
он вертит
        по́д носом наган:
«Ты с кем
        сегодня
         путалась?..»
Пожил,
   и отошел,
       и лег,
а ночь
      паучит нити…
Попробуйте,
        под потолок
теперь
   к нему
      взгляните!
И сразу
   он
    вскочил и взвыл.
Рассердится
       и визгнет:
«Не смейте
    вмешиваться
          вы
в интимность
      частной жизни!»
Мы вовсе
        не хотим бузить.
Мы кроем
    быт столетний.
Но, боже…
    Марксе, упаси
нам
 заниматься сплетней!
Не будем
       в скважины смотреть
на дрязги
       в вашей комнате.
У вас
    на дом
       из суток —
             треть,
но знайте
        и помните:
глядит
   мещанская толпа,
мусолит
      стол и ложе…
Как
 под стекляннейший колпак,
на время
       жизнь положим.
Идя
 сквозь быт
      мещанских клик,
с брезгливостью
          преувеличенной,
мы
 переменим
      жизни лик,
и общей,
      и личной.

Владимир Маяковский

История Власа, лентяя и лоботряса

Влас Прогулкин —
         милый мальчик,
спать ложился,
        взяв журнальчик.
Всё в журнале
        интересно.
— Дочитаю весь,
         хоть тресну! —
Ни отец его,
      ни мать
не могли
     заставить спать.
Засыпает на рассвете,
скомкав
    ерзаньем
         кровать,
в час,
   когда
      другие дети
бодро
   начали вставать.
Когда
   другая детвора
чаевничает, вставши,
отец
  орет ему:
      — Пора! —
Он —
  одеяло на уши.
Разошлись
      другие
          в школы, —
Влас
   у крана
       полуголый —
не дремалось в школе чтоб,
моет нос
    и мочит лоб.
Без чаю
    и без калача
выходит,
    еле волочась.
Пошагал
    и встал разиней:
вывеска на магазине.
Грамота на то и есть!
Надо
   вывеску
       прочесть!
Прочел
    с начала
        буквы он,
выходит:
    «Куафер Симон».
С конца прочел
       знаток наук, —
«Номис» выходит
        «рефаук».
Подумавши
      минуток пять,
Прогулкин
     двинулся опять.
А тут
   на третьем этаже
сияет вывеска —
        «Тэжэ».
Прочел.
    Пошел.
        Минуты с три —
опять застрял
       у двух витрин.
Как-никак,
     а к школьным зданиям
пришел
    с огромным опозданьем.
Дверь на ключ.
       Толкнулся Влас —
не пускают Власа
         в класс!
Этак ждать
      расчета нету.
«Сыграну-ка
       я
        в монету!»
Проиграв
     один пятак,
не оставил дела так…
Словом,
    не заметил сам,
как промчались
        три часа.
Что же делать —
        вывод ясен:
возвратился восвояси!
Пришел в грустях,
         чтоб видели
соседи
    и родители.
Те
к сыночку:
    — Что за вид? —
— Очень голова болит.
Так трещала,
       что не мог
даже
   высидеть урок!
Прошу
    письмо к мучителю,
мучителю-учителю! —
В школу
    Влас
       письмо отнес
и опять
    не кажет нос.
Словом,
    вырос этот Влас —
настоящий лоботряс.
Мал
   настолько
         знаний груз,
что не мог
     попасть и в вуз.
Еле взяли,
     между прочим,
на завод
     чернорабочим.
Ну, а Влас
     и на заводе
ту ж историю заводит:
у людей —
     работы гул,
у Прогулкина —
        прогул.
Словом,
    через месяц
          он
выгнан был
      и сокращен.
С горя
   Влас
      торчит в пивнушке,
мочит
   ус
    в бездонной кружке,
и под забором
       вроде борова
лежит он,
     грязен
         и оборван.
Дети,
   не будьте
        такими, как Влас!
Радостно
     книгу возьмите
             и — в класс!
Вооружись
      учебником-книгой!
С детства
     мозги
        развивай и двигай!
Помни про школу —
          только с ней
станешь
    строителем
          радостных дней!

Владимир Маяковский

Негритоска Петрова

У Петровой
                 у Надежды
не имеется одежды.
Чтоб купить
                 (пришли деньки!),
не имеется деньги́.
Ей
    в расцвете юных лет
растекаться в слезной слизи ли?
Не упадочница,
                       нет!
Ждет,
       чтоб цены снизили.
Стонет
         улица
                   от рева.
В восхищеньи хижины.
— Выходи скорей, Петрова, —
в лавке
           цены снижены.
Можешь
             в платьицах носиться
хошь с цветком,
хошь с мушкою.
Снизили
            с аршина ситца
ровно
         грош с осьмушкою.
Радуйтесь!
               Не жизнь —
                                малина.
Можете
           блестеть, как лак.
На коробке
                гуталина
цены
       ниже на пятак.
Наконец!
             Греми, рулада!
На тоску,
             на горечь плюньте! —
В лавке
           цены мармелада
вдвое снижены на фунте.
Словно ведьма
                      в лампах сцены,
веником
            укрывши тело,
баба
      грустно
                  смотрит в цены.
Как ей быть?
                   и что ей делать?
И взяла,
            обдумав длинно,
тряпку ситца
                   (на образчик),
две коробки гуталина,
мармелада —
                   ящик.
Баба села.
              Масса дела.
Баба мыслит,
                   травки тише,
как ей
         скрыть от срама
                                  тело…
Наконец
             у бабы вышел
из клочка
              с полсотней точек
на одну ноздрю платочек.
Работает,
              не ленится,
сияет именинницей, —
до самого коленца
сидит
         и гуталинится.
Гуталин не погиб.
Ярким светом о́жил.
На ногах
             сапоги
собственной кожи.
Час за часом катится,
баба
       красит платьице
в розаны
             в разные,
гуталином вмазанные.
Ходит баба
                в дождь
                            и в зной,
искрясь
           горной голизной.
Но зато
           у этой Нади
нос
    и губы
              в мармеладе.
Ходит гуталинный чад
улицей
          и пахотцей.
Все коровы
                 мычат,
и быки
          шарахаются.
И орет
         детишек банда:
— Негритянка
                    из джаз-банда! —
И даже
          ноту
                 Чемберлен
прислал
            колючую от терний:
что мы-де
              негров
                        взяли в плен
и
   возбуждаем в Коминтерне.
В стихах
            читатель
                          ждет морали.
Изволь:
           чтоб бабы не марались,
таких купцов,
                    как в строчке этой,
из-за прилавка
                     надо вымести,
и снизить
              цены
                      на предметы
огромнейшей необходимости.