Ровесница векам первовременным,
Твое чело дерзал я попирать!
Как весело питомцам жизни бренным
Из-под небес отважный взгляд бросать:
Внизу, как ад, во мгле овраг зияет,
В венце лучей стоит над ним скала
След вечности! здесь время отдыхает,
Его коса здесь жертвы не нашла.
О жизнь певцов, святое вдохновенье,
Я вижу твой незыблемый алтарь!
Как змей без сил, под ним шипит забвенье.
Земных страстей неодолимый царь.
О сколь блажен, кто с пламенной душою
На сей алтарь свой звучный дар принес:
Он цепь земли отбросил за собою,
И чувствовал присутствие небес!..
В. Григорьев.
Ровесница векам первовременным,
Твое чело дерзал я попирать!
Как весело питомцам жизни бренным
Из-под небес отважный взгляд бросать:
Внизу, как ад, во мгле овраг зияет,
В венце лучей стоит над ним скала
След вечности! здесь время отдыхает,
Его коса здесь жертвы не нашла.
О жизнь певцов, святое вдохновенье,
Я вижу твой незыблемый алтарь!
Как змей без сил, под ним шипит забвенье.
Земных страстей неодолимый царь.
О сколь блажен, кто с пламенной душою
На сей алтарь свой звучный дар принес:
Он цепь земли отбросил за собою,
И чувствовал присутствие небес!..
В. Григорьев.
Стеснили путь хребтов громады.
В долинах тень и дымка мглы.
Горят на солнце Федриады
И клекчут Зевсовы орлы.
Величье тайн и древней мощи
В душе родит святой испуг.
Безгласны лавровые рощи,
И эхо множит каждый звук.
По руслам рвов, на дне ущелий
Не молкнет молвь ручьев седых.
Из язв земли, из горных щелей,
Как пар, встает туманный дых.
Сюда, венчанного лозою, —
В долину Дельф, к устам земли
Благочестивою стезею
Меня молитвы привели.
Я плыл по морю за дельфином,
И в полдень белая звезда
Меня по выжженным равнинам
Вела до змиева гнезда.
Но не вольна праматерь Гея
Рожать сынов. Пифон умолк,
И сторожат пещеру змея
Священный лавр, дельфийский волк.
И там, где Гад ползою мрачной
Темнил полдневный призрак дня,
Струей холодной и прозрачной
Сочится ископыть коня.
И где колчан с угрозой звякал
И змея бог стрелой язвил,
Вещает праведный оракул
И горек лавр во рту Сивилл.
И ветвь оливы дикой место
Под сенью милостной хранит,
Где бог гонимого Ореста
Укрыл от гнева Эвменид.
В стихийный хаос — строй закона.
На бездны духа — пышность риз.
И убиенный Дионис —
В гробу пред храмом Аполлона!
Весьма давно, Отцы людей
В Стране Зеленых Елей были,
Весьма давно, на утре дней,
Смуглились лица всех от пыли.
Вапанэлева был вождем,
Людей сплотил он в диком крае,
Он Белым-Белым был Орлом,
Он был владыкой целой стаи.
Они пришли на Остров Змей,
И отдохнули там на склонах,
Весьма давно, на утре дней,
Пришли на Остров Змей Зеленых.
И каждый был бесстрашный муж,
И зорок был, и чуток каждый,
То было Братство Дружных Душ,
Проворных душ, томимых жаждой.
Вапанэлева первым был,
Но в Небе скрылся Белокрылый,
За ним царем был Колливил,
Красиволикий, мощь над силой.
И Змеи с жалами пришли
Нагроможденьем изумруда,
Но растоптал их всех в пыли,
Свершил Красиволикий чудо.
Но так как Небо — красота,
Красиволикий скрылся в тучах.
И сонмы к нам иных Могучих
Спустились с горного хребта.
Янотови, Свершитель правый,
И Птица Снежная, Чилиль,
И много их, венчанных славой,
И много их, чье имя — быль.
Когда владыки отходили,
Царя сменял достойный царь,
Черед давала сила силе,
И было вновь, как было встарь.
Восточный край был Краем Рыбы,
Закатный край был Край Озер,
И все мельчайшие изгибы
В горах и в Море видел взор.
Малейший звук был жив для слуха,
Считались дальние шаги,
К родной земле прижавши ухо,
Мы точно знали, где враги.
Под тенью крыльев мы ходили,
Средь говоривших нам стеблей.
Тот сон горел в великой были,
Весьма давно, в потоке дней.
Смотря в немой кристалл, в котором расцветали
Пожары ломкие оранжевых минут,
Весь летаргический, я телом медлил тут,
А дух мой проходил вневременныя дали.
Вот снова об утес я раздробил скрижали,
Вот башня к башне шлет свой колокольный гуд.
Вот снова гневен Царь, им окровавлен шут.
Вот резкая зурна. И флейты завизжали.
Разбита радуга. И не дойти до дна
Всего горячаго жестокаго сверканья.
В расширенных зрачках кострятся содроганья.
Бьет полночь в Городе. Ни одного окна,
В котором черное не млело-б ожиданье.
И всходит надо всем багряная Луна.
Светлый мальчик, быстрый мальчик, лик его как лик камей.
Волосенки—цвета Солнца. Он бежит. А сверху—змей.
Нить натянута тугая. Путь от змея до руки.
Путь от пальцев нежно-тонких—в высь, где бьются огоньки.
Взрывы, пляски, разной краски. Вязки красные тона.
Желтый край—как свет святого. Змеем дышет вышина.
Мальчик быстрый убегает. Тень его бежит за ним.
Змей вверху летит, сверкая, бегом нижняго гоним.
Тень ростет. Она огромна. Достигает до небес.
Свет дневной расплавлен всюду. Облик солнечный исчез.
Змей летит в заре набатной. Зацепился за сосну.
В лес излит пожар заката. Час огня торопит к сну.
Светляки, светляки, светляки,
И светлянки, светлянки, светлянки.
Светляки—на траве червяки,
И светлянки—летучки—обманки.
Светляков, светляков напророчь,
И светлянок, светлянок возжаждай.
Будешь жить всю Иванову ночь,
Быть живым так сумеет не каждый.
Светляки, светляки, светляки,
И светлянки, светлянки, светлянки.
О, какая безбрежность тоски.
Если-б зиму, и волю, и санки.
Я скользил бы в затишьи снегов,
И полозья так звонко бы пели,
Чтоб навек мне забыть светляков,
И светлянки бы мучить не смели.
И падал снег. Упали миллионы
Застывших снов, снежинками высот.
От звезд к звезде идут волнами звоны.
Лишь белый цвет в текущем не пройдет.
Лишь белый свет идет Дорогой Млечной.
Лишь белый цвет—нагорнаго цветка.
Лишь белый страх—в Пустыне безконечной.
Лишь в белом сне поймет покой Река.
Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.
Память, ты рукою великанши
Жизнь ведешь, как под уздцы коня,
Ты расскажешь мне о тех, что раньше
В этом теле жили до меня.
Самый первый: некрасив и тонок,
Полюбивший только сумрак рощ,
Лист опавший, колдовской ребенок,
Словом останавливавший дождь.
Дерево да рыжая собака —
Вот кого он взял себе в друзья,
Память, память, ты не сыщешь знака,
Не уверишь мир, что-то был я.
И второй… Любил он ветер с юга,
В каждом шуме слышал звоны лир,
Говорил, что жизнь — его подруга,
Коврик под его ногами — мир.
Он совсем не нравится мне, это
Он хотел стать богом и царем,
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой молчаливый дом.
Я люблю избранника свободы,
Мореплавателя и стрелка,
Ах, ему так звонко пели воды
И завидовали облака.
Высока была его палатка,
Мулы были резвы и сильны,
Как вино, впивал он воздух сладкий
Белому неведомой страны.
Память, ты слабее год от году,
Тот ли это или кто другой
Променял веселую свободу
На священный долгожданный бой.
Знал он муки голода и жажды,
Сон тревожный, бесконечный путь,
Но святой Георгий тронул дважды
Пулею не тронутую грудь.
Я — угрюмый и упрямый зодчий
Храма, восстающего во мгле,
Я возревновал о славе Отчей,
Как на небесах, и на земле.
Сердце будет пламенем палимо
Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,
Стены Нового Иерусалима
На полях моей родной страны.
И тогда повеет ветер странный —
И прольется с неба страшный свет,
Это Млечный Путь расцвел нежданно
Садом ослепительных планет.
Предо мной предстанет, мне неведом,
Путник, скрыв лицо; но все пойму,
Видя льва, стремящегося следом,
И орла, летящего к нему.
Крикну я… но разве кто поможет,
Чтоб моя душа не умерла?
Только змеи сбрасывают кожи,
Мы меняем души, не тела.
На песок у моря синего
Золотая верба клонится.
Алисафия за братьями
По песку морскому гонится.
— Что ж вы, братья, меня кинули?
Где же это в свете видано?
— Покорись, сестра: ты батюшкой
За морского Змея выдана.
— Воротитесь, братья милые!
Хоть еще раз попрощаемся!
— Не гонись, сестра: мы к мачехе
Поспешаем, ворочаемся.
Золотая верба по ветру
Во все стороны клонилася.
На сырой песок у берега
Алисафия садилася.
Вот и солнце опускается
В огневую зыбь помория,
Вот и видит Алисафия:
Белый конь несет Егория.
Он с коня слезает весело,
Отдает ей повод с плеткою:
— Дай уснуть мне, Алисафия,
Под твоей защитой кроткою.
Лег и спит, и дрогнет с холоду
Алисафия покорная.
Тяжелеет солнце рдяное,
Стала зыбь к закату черная.
Закипела она пеною,
Зашумела, закурчавилась:
— Встань, проснись, Егорий-батюшка!
Шуму на море прибавилось.
Поднялась волна и на берег
Шибко мчит глаза змеиные:
— Ой, проснись, — не медли, суженый,
Ни минуты ни единые!
Он не слышит, спит, покоится.
И заплакала, закрылася
Алисафия — и тяжкая
По щеке слеза скатилася
И упала на Егория,
На лицо его, как олово.
И вскочил Егорий на ноги,
И срубил он Змею голову.
Золотая верба, звездами
Отягченная, склоняется,
С нареченным Алисафия
В Божью церковь собирается.
Ева, как кувшин этрусский,
к ней пририсовал я змея,
дегустирующей ручкой,
как умею, как умею.Не раздумывая долго,
я рисунок красной спаржей
подарил нервопатологу.
Тот его повесил в спальне.Пока красный змей с ужимками
Кушал шею, кушал шею,
Исходило из кувшина
Искушенье, искушенье.Искушенье,
Разрушеньем.
Кайф, изведанный
Исусом,
Что-то вроде
Воскрешенья,
искушение
искусством.Это всё произошло
На последней
Неделе
Православной
Пасхи:
Полускорлупки
в воздухе
летели,
зазубренные,
как пачки.P.S.После Пасхи нас несмело
Посещает иногда
Прародительница Ева
В красках гнева и стыда.Мы лежим в зелёных ваннах,
Как горошины в стручках.
И, проняв твоё Евагелие,
Звёзды по небу стучат.В веке пасмурном и скучном
Пасха — искушенье кушаньем.Люди чокаются
яйцами,
Ищут в ближнем
дурака.
Указательными
Пальцами
Крутят
в области
виска.На рисунке озарялись
Линии от перегрева.
Женщина разорялась:
“Я — Ева!”
Я — Ева русская, лучшая
Из всех существовавших Ев,
Все эво- и рево-люции
Людские — блеф! Душа — спор
Голубки и ягуара.
Это моя скорлупа
и аура.Любовь — это понимание
Другого. Понять весь Свет,
Послав всех
к Евиной маме,
которой на свете нет.Люди в большинстве не Лувры,
приветик Шереметьеву!
Верьте в луны, луны, луны!
Верьте в Еву!
Все вы психи, аналитики, —
Без наития.
Не спасут вас частоколы.Попался невропатолог!
Я — Ева”…Мы представить не сумеем,
Что, быть может, тривиально
Эта женщина со змеем
Над учёным вытворяла.
Последнее, что помнил невро-
Патолог –
Пальцы с утолщением, как трефы,
Волнующие нерпавдоподобно.Самого невропатолога
Мы увидим через сутки.
Кровь хлестала из проколов,
Он в свихнувшемся рассудке.
Точно шрамы, были помочи,
Волосы дымились хлоркой,
И объяснялся он при помощи
Федерико Гарсиа Лорки…“Huye luna, luna, luna!”
Что по-русски значит — Полундра!
Я писал про Лорку в юности.
Теперь снова погиб прилюдно.Верьте в луны, луны, луны!
Льёт луна сквозь наши сны
Водопады из гальюна,
Как сверкают колуны.Лес, одетый в галуны.
И в мозгу прошелестело –
Что Евангелие от Евы,
Есть евангелие Луны.Ева, как Луна, — одна.
Скорлупа? Баул без дна?
Небеса начнут с нуля.
Улица луной полна.НА УЛ. ЛУНА.
О, Макоце! Целуй, целуй меня!
Дочь Грузии, твой поцелуй—блаженство.
Взор черных глаз, исполненных огня,
Горячность серны, барса, и коня,
И голос твой, что ворожит, звеня,—
На всем печать и четкость совершенства.
В красивую из творческих минут,
Рука Его, рука Нечеловека,
Согнув гранит, как гнется тонкий прут,
Взнесла узор победнаго Казбека.
Вверху—снега, внизу—цветы цветут.
Ты хочешь Бога. Восходи. Он тут.
Лишь вознесись—взнесением орлиным.
Над пропастью сверкает вышина,
Незримый храм белеет по вершинам.
Здесь ворожат, в изломах, письмена
Взнесенно запредельнаго Корана.
Когда в долинах спят, здесь рано-рано
Улыбка Солнца скрытаго видна.
Глядит Казбек. У ног его—Светлана,
Спит Грузия, священная страна,
Отдавшая пришельцам, им, равнинным,
Высокий взмах своих родимых гор,
Чтобы у них, в их бытии пустынном,
И плоском, но великом, словно хор
Разливных вод, предельный был упор,
Чтобы хребет могучий встал, белея,
У сильнаго безо̀бразнаго Змея.
Но да поймут, что есть священный Змей,
И есть змея, что жалится, воруя.
Да не таит же сильный Чародей
Предательство в обряде поцелуя.
О, Грузия жива, жива, жива!
Поет Арагва, звучно вторит Терек.
Я слышу эти верныя слова.
Зачем же, точно горькая трава,
Которой зыбь морская бьет о берег,
Те мертвые, что горды слепотой,
Приходят в край, где все любви достойно,
Где жизнь людей озарена мечтой.
Кто входит в храм, да чувствует он стройно.
Мстит Красота, будь зорок с Красотой.
Я возглашаю словом заклинанья:—
Высокому—высокое вниманье.
И если снежно дремлет высота,
Она умеет молнией и громом
Играть по вековым своим изломам.
И первые здесь Рыцари Креста,
Поэму жертвы, всем ея обемом,
В себя внедрив, пропели, что Казбек
Не тщетно полон гроз, из века в век!
В заповедных и дремучих страшных Муромских лесах
Всяка нечисть бродит тучей и в проезжих сеет страх:
Воет воем, что твои упокойники,
Если есть там соловьи, то — разбойники.
Страшно, аж жуть!
В заколдованных болотах там кикиморы живут —
Защекочут до икоты и на дно уволокут.
Будь ты пеший, будь ты конный — заграбастают,
А уж лешие так по лесу и шастают.
Страшно, аж жуть!
А мужик, купец иль воин попадал в дремучий лес,
Кто зачем: кто с перепою, а кто сдуру в чащу лез.
По причине попадали, без причины ли,
Только всех их и видали — словно сгинули.
Страшно, аж жуть!
Из заморского из лесу, где и вовсе сущий ад,
Где такие злые бесы — чуть друг друга не едят,
Чтоб творить им совместное зло потом,
Поделиться приехали опытом.
Страшно, аж жуть!
Соловей-Разбойник главный им устроил буйный пир,
А от их был Змей трёхглавый и слуга его — Вампир.
Пили зелье в черепах, ели бульники,
Танцевали на гробах, богохульники!
Страшно, аж жуть!
Змей Горыныч взмыл на древо, ну раскачивать его:
«Выводи, Разбойник, девок — пусть покажут кой-чего!
Пусть нам лешие попляшут, попоют!
А не то я, матерь вашу, всех сгною!»
Страшно, аж жуть!
Все взревели как медведи: «Натерпелись — сколько лет!
Ведьмы мы али не ведьмы, патриотки али нет?!
Налил бельма, ишь ты, клещ, — отоварился!
А ещё на наших женщин позарился!..»
Страшно, аж жуть!
И Соловей-разбойник тоже был не только лыком шит —
Он гикнул, свистнул, крикнул: «Рожа, ты, заморский паразит!
Убирайся, — говорит, — без бою, уматывай
И Вампира, — говорит, — с собою прихватывай!»
Страшно, аж жуть!..
А вот теперь седые люди помнят прежние дела:
Билась нечисть грудью в груди и друг друга извела.
Прекратилося навек безобразие —
Ходит в лес человек безбоязненно,
Не страшно ничуть!
Над омраченным Петроградом
Дышал ноябрь осенним хладом.
Дождь мелкий моросил. Туман
Все облекал в плащ затрапезный.
Все тот же медный великан,
Топча змею, скакал над бездной.
Там, у ограды, преклонен,
Громадой камня отенен,
Стоял он. Мыслей вихрь слепящий
Летел, взвивая ряд картин, —
Надежд, падений и годин.
Вот — вечер; тот же город спящий,
Здесь двое под одним плащом
Стоят, кропимые дождем,
Укрыты сумрачным гранитом,
Спиной к приподнятым копытам.
Как тесно руки двух слиты!
Вольнолюбивые мечты
Спешат признаньями меняться;
Встает в грядущем день, когда
Народы мира навсегда
В одну семью соединятся.
Но годы шли. Другой не тут.
И рати царские метут
Литвы мятежной прах кровавый
Под грозный зов его стихов.
И заглушат ли гулы славы
Вопль здесь встающих голосов,
Где первой вольности предтечи
Легли под взрывами картечи!
Иль слабый стон, каким душа
Вильгельма плачет с Иртыша!
А тот же, пристально-суровый
Гигант, взнесенный на скале!
Ужасен ты в окрестной мгле,
Ты, демон площади Петровой!
Виденье призрачных сибилл,
В змею — коня копыта вбил,
Уздой железной взвил Россию,
Чтоб двух племен гнев, стыд и страх,
Как укрощенную стихию,
Праправнук мог топтать во прах!
Он поднял взор. Его чело
К решетке хладной прилегло,
И мыслей вихрь вскрутился, черный,
Зубцами молний искривлен.
«Добро, строитель чудотворный!
Ужо тебе!» — Так думал он.
И сквозь безумное мечтанье,
Как будто грома грохотанье,
Он слышал топот роковой.
Уже пуста была ограда,
Уже скакал по камням града —
Над мутно плещущей Невой —
С рукой простертой Всадник Медный.
Куда он мчал слепой порыв?
И, исполину путь закрыв,
С лучом рассвета, бело-бледный,
Стоял в веках Евгений бедный.
Освобожденный дух в обитель рая,
Покинув землю, радостно летел;
И хор светил, приветливо сияя,
Встречал его у входа в свой предел.
Он херувимов видел там блаженных,
Они ему кадили фимиам…
И вот престол в каменьях драгоценных,
Как молния, блеснул его очам.
Царил покой, ничем не нарушимый,
В обители угодников всегда,
И пламенел венец неугасимый
Над их челом, как яркая звезда.
Среди цветов, журча, вода живая
Там протекала чище детских слез,
И пенье райских птиц, не умолкая,
Во славу Всемогущего неслось.
Из всех людей никто такой картины,
Исполненной божественных красот,
Еще не видел до своей кончины, —
Величья Бога смертный не поймет!
И дух вошел в страну обетованья,
Где наступает горести конец,
Где все равны, где больше нет страданья,
И где со всеми вечно Сам Творец.
Но загрустил тот дух в покое вечном
И возроптал на новый свой удел,
И, не привыкнув к радостям беспечным,
Сказать святому своему хотел:
«Пусти меня туда, где есть мученья,
В то место слез, печали и забот,
Где влита горечь в кубок наслажденья,
И где змея под розами ползет!
В моей груди любовь живет такая,
Что свод ее небесный не вместит;
Она затмит собой сиянье рая, —
Земной любви ничто не победит.
Пусти меня туда, где есть мученья,
В то место слез, печали и забот,
Где влита горечь в кубок наслажденья,
И где змея под розами ползет!»
Я весь в свету, доступен всем глазам,
Я приступил к привычной процедуре:
Я к микрофону встал, как к образам…
Нет-нет, сегодня — точно к амбразуре!
И микрофону я не по нутру —
Да, голос мой любому опостылет.
Уверен, если где-то я совру —
Он ложь мою безжалостно усилит.
Бьют лучи от рампы мне под рёбра,
Лупят фонари в лицо недобро,
И слепят с боков прожектора,
И — жара!.. Жара!
Он, бестия, потоньше острия —
Слух безотказен, слышит фальшь до йоты,
Ему плевать, что не в ударе я,
Но — пусть! — я честно выпеваю ноты!
Сегодня я особенно хриплю,
Но изменить тональность не рискую,
Ведь если я душою покривлю —
Он ни за что не выправит кривую.
Бьют лучи от рампы мне под рёбра,
Лупят фонари в лицо недобро,
И слепят с боков прожектора,
И — жара!.. Жара!
На шее гибкой этот микрофон
Своей змеиной головою вертит,
Лишь только замолчу — ужалит он:
Я должен петь до одури, до смерти!
Не шевелись, не двигайся, не смей!
Я видел жало — ты змея, я знаю!
А я сегодня заклинатель змей:
Я не пою, а кобру заклинаю!
Бьют лучи от рампы мне под рёбра,
Лупят фонари в лицо недобро,
И слепят с боков прожектора,
И — жара!.. Жара!
Прожорлив он, и с жадностью птенца
Он изо рта выхватывает звуки,
Он в лоб мне влепит девять грамм свинца.
Рук не поднять — гитара вяжет руки!
Опять! Не будет этому конца!
Что есть мой микрофон — кто мне ответит?
Теперь он — как лампада у лица,
Но я не свят, и микрофон не светит.
Бьют лучи от рампы мне под рёбра,
Светят фонари в лицо недобро,
И слепят с боков прожектора,
И — жара!.. Жара!
Мелодии мои попроще гамм,
Но лишь сбиваюсь с искреннего тона —
Мне сразу больно хлещет по щекам
Недвижимая тень от микрофона.
Я освещён, доступен всем глазам.
Чего мне ждать? Затишья или бури?
Я к микрофону встал, как к образам…
Нет-нет, сегодня точно — к амбразуре!
— Мария, Мария,
Ты нравишься больше Ему.
Очи твои — голубые,
А мои — затаили тьму.
Волны волос у тебя золотые,
А пряди мои словно черные змеи сошли
До самой земли,
Как черные змеи,
Не подниму.
Мария, Мария, белее ты водной лилеи,
Ты как серп новолунний светла,
У меня в волосах, в их раскидистом мраке,
Лишь сонные,
Словно углем всегда озаренные,
Красные маки,
И я смугла.
Мария, Мария, идти ли мне ныне в пустыни,
Взгляни в мое сердце, увидишь, как я терплю.
Сестра, ты прозрачна, ты ближе к небесной святыне,
Но ведь я же Его люблю.
— О, Марфа, сестра моя, черный алмаз драгоценный,
Не плачь и не жалуйся, пышный факел ночной,
Ты пылающий пламень над зыбью морей переменной,
Ты костер в непроглядной ночи,
Ты бросаешь в тревогу ночную лучи,
В тот таинственный час, как над влагою пенной
Солнце уснуло с Луной.
Ты смотришь сейчас,
Как будто не веря,
Хоть верить желая.
Сияй всею силою, черный алмаз,
Не будь тебя в мире, была бы чрезмерна потеря.
Сестра молодая,
Ты любишь, ты знаешь, люблю ли, и любит Он нас,
Но обе мы светим, о верь мне, не зная,
Кто больше желанен Ему.
Сестра дорогая, к чему
Нам знать это? Лишь бы, Пресветлый, любил Он,
И нами, и нами обрадован был Он,
И может быть, любит Он нас — наравне.
Сестра, ты дрожишь, ты прижалась ко мне,
Ты сияешь в мои голубые глаза.
Что коврами узорными, —
Как гроза, —
Ты своими иссиня-черными
Всю покрыла меня волосами.
Сестра, ты дрожишь, как лоза,
Прерывисто дышишь.
Ты слышишь?
Он с нами!
Вот портфель,
Пальто и шляпа.
День у папы
Выходной.
Не ушел
Сегодня
Папа.
Значит,
Будет он со мной.
Что мы нынче
Делать будем?
Это вместе
Мы обсудим.
Сяду к папе
На кровать —
Станем вместе
Обсуждать.
Не поехать ли
Сегодня
В ботанический музей?
Не созвать ли нам
Сегодня
Всех знакомых и друзей?
Не отдать ли
В мастерскую
Безголового коня?
Не купить ли нам
Морскую
Черепаху для меня?
Или можно
Сделать змея
Из бумажного листа,
Если есть
Немного клея
И мочалка
Для хвоста.
Понесется змей гремучий
Выше
Крыши,
Выше тучи!..
— А пока, —
Сказала мать, —
Не пора ли
Вам вставать?..
— Хорошо! Сейчас встаем! —
Отвечали мы вдвоем.
Мы одеты
И обуты.
Мы побрились
В две минуты.
(Что касается
Бритья —
Брился папа,
А не я!)
Мы постель убрали сами.
Вместе с мамой пили чай.
А потом сказали маме:
— До свиданья! Не скучай!
Перед домом на Садовой
Сели мы в троллейбус новый.
Из открытого окна
Вся Садовая видна.
Мчатся стаями «Победы»,
«Москвичи», велосипеды.
Едет с почтой почтальон.
Вот машина голубая
Разъезжает, поливая
Мостовую с двух сторон.
Из троллейбуса
Я вылез,
Папа выпрыгнул за мной.
А потом
Мы прокатились
На машине легковой.
А потом
В метро спустились
И помчались
Под Москвой.
А потом
Стреляли в тире
В леопарда
Десять раз:
Папа — шесть,
А я — четыре:
В брюхо,
В ухо,
В лоб
И в глаз!
Голубое,
Голубое,
Голубое
В этот день
Было небо над Москвою,
И в садах цвела сирень.
Мы прошлись
По зоопарку.
Там кормили сторожа
Крокодила
И цесарку,
Антилопу
И моржа.
Сторожа
Давали свеклу
Двум
Задумчивым
Слонам.
А в бассейне
Что-то мокло…
Это был гиппопотам!
Покатался я
На пони, —
Это маленькие
Кони.
Ездил прямо
И кругом,
В таратайке
И верхом.
Мне и папе
Стало жарко.
Мы растаяли, как воск.
За оградой зоопарка
Отыскали мы киоск.
Из серебряного крана
С шумом
Брызнуло ситро.
Мне досталось
Полстакана,
А хотелось бы —
Ведро!
Мы вернулись
На трамвае,
Привезли домой
Сирень.
Шли по лестнице,
Хромая, —
Так устали
В этот день!
Я нажал звонок знакомый —
Он ответил мне, звеня,
И затих…
Как тихо дома,
Если дома нет меня!
Из-за леса, леса темного,
Подымалась красна зорюшка,
Рассыпала ясной радугой
Огоньки-лучи багровые.
Загорались ярким пламенем
Сосны старые, могучие,
Наряжали сетки хвойные
В покрывала златотканые.
А кругом роса жемчужная
Отливала блестки алые,
И над озером серебряным
Камыши, склонясь, шепталися.
В это утро вместе с солнышком
Уж из тех ли темных зарослей
Выплывала, словно зоренька,
Белоснежная лебедушка.
Позади ватагой стройною
Подвигались лебежатушки.
И дробилась гладь зеркальная
На колечки изумрудные.
И от той ли тихой заводи,
Посередь того ли озера,
Пролегла струя далекая
Лентой темной и широкою.
Уплывала лебедь белая
По ту сторону раздольную,
Где к затону молчаливому
Прилегла трава шелковая.
У побережья зеленого,
Наклонив головки нежные,
Перешептывались лилии
С ручейками тихозвонными.
Как и стала звать лебедушка
Своих малых лебежатушек
Погулять на луг пестреющий,
Пощипать траву душистую.
Выходили лебежатушки
Теребить траву-муравушку,
И росинки серебристые,
Словно жемчуг, осыпалися.
А кругом цветы лазоревы
Распускали волны пряные
И, как гости чужедальние,
Улыбались дню веселому.
И гуляли детки малые
По раздолью по широкому,
А лебедка белоснежная,
Не спуская глаз, дозорила.
Пролетал ли коршун рощею,
Иль змея ползла равниною,
Гоготала лебедь белая,
Созывая малых детушек.
Хоронились лебежатушки
Под крыло ли материнское,
И когда гроза скрывалася,
Снова бегали-резвилися.
Но не чуяла лебедушка,
Не видала оком доблестным,
Что от солнца золотистого
Надвигалась туча черная —
Молодой орел под облаком
Расправлял крыло могучее
И бросал глазами молнии
На равнину бесконечную.
Видел он у леса темного,
На пригорке у расщелины,
Как змея на солнце выползла
И свилась в колечко, грелася.
И хотел орел со злобою
Как стрела на землю кинуться,
Но змея его заметила
И под кочку притаилася.
Взмахом крыл своих под облаком
Он расправил когти острые
И, добычу поджидаючи,
Замер в воздухе распластанный.
Но глаза его орлиные
Разглядели степь далекую,
И у озера широкого
Он увидел лебедь белую.
Грозный взмах крыла могучего
Отогнал седое облако,
И орел, как точка черная,
Стал к земле спускаться кольцами.
В это время лебедь белая
Оглянула гладь зеркальную
И на небе отражавшемся
Увидала крылья длинные.
Встрепенулася лебедушка,
Закричала лебежатушкам,
Собралися детки малые
И под крылья схоронилися.
А орел, взмахнувши крыльями,
Как стрела на землю кинулся,
И впилися когти острые
Прямо в шею лебединую.
Распустила крылья белые
Белоснежная лебедушка
И ногами помертвелыми
Оттолкнула малых детушек.
Побежали детки к озеру,
Понеслись в густые заросли,
А из глаз родимой матери
Покатились слезы горькие.
А орел когтями острыми
Раздирал ей тело нежное,
И летели перья белые,
Словно брызги, во все стороны.
Колыхалось тихо озеро,
Камыши, склонясь, шепталися,
А под кочками зелеными
Хоронились лебежатушки.
На розе опочила,
В листах пчела сидя;
Вдруг в пальчик уязвила
Венерино дитя:
Вскричал, вспорхнул крылами
И к матери бежит;
Облившися слезами,
«Пропал, умру!» кричит:
«Ужален небольшою
Крылатой я змеей,
Которая пчелою
Зовется у людей.»
Богиня отвечала:
«Суди ж: коль так пчелы
Тебя терзает жало,
Что ж твой удар стрелы?»
|1797}}
На розовом кусту почила
Пчела, под листьями сидя;
В прекрасный пальчик уязвила
Венерино дитя.
Вскричал, вспорхал крылами,
К прекрасной матери бежит:
«Пропал!» облившися слезами,
«Умру я, матушка!» кричит:
«На крылиях я небольшою
Змеей ужален в палец тут, —
Ах! той, которую пчелою
Все землепахари зовут.»
Ему богиня отвечала:
«Суди, Эрот! коль сей пчелы
Тебя терзает столько жало,
Каков удар твоей стрелы?»
«Купидон, не видя спящей в розовом кусте пчелы,
В палец ею был ужален; вскрикнул, вспорхнул, побежал
Он к прекрасной Цитерее, плача и крича: Пропал,
Матушка! пропал: до смерти, ах! ужалила меня
С крылышками небольшая и летучая змея,
Та, которую пчелою землепахари зовут. —
Тут богиня отвечала: Если маленькой пчелы
Больно так терзает жало, то суди ты сам теперь,
Сколько те должны терзаться, коих ты разишь, Эрот!»
АМУР УЯЗВЛЕННЫЙ ПЧЕЛОЮ.
Однажды резвый Купидон,
В кусточках розовых играя,
Прервал без мысли и не зная
Трудолюбивой пчелки сон.
Хоть пчелка, — сердце есть у ней!
Амуру пчелка заплатила,
Амура в палец уязвила,
Жужжит — и скрылась меж лилей!
Страдает бог и слезы льет,
Не может боли снесть ужасной;
Летит к Венере он прекрасной,
Кричит: «Нет сил ... Ой! руку рвет!
«Крылата маленька змея,
Что пахарь пчелкой называет,
Меня несносно уязвляет:
Погиб — и умираю я!» —
Коль вредно жало нам пчелы,
Венера сыну отвечает,
Судиж, богиня продолжает,
Каков удар твоей стрелы.
Что было — в водах тонет.
И вечерогривы кони,
И утровласа дева,
И нами всхожи севы.
И вечер — часу дань,
И мчатся вдаль суда,
И жизнь иль смерть — любое,
И алчут кони боя.
И в межи роя узких стрел —
Пустили их стрелки —
Бросают стаи конских тел
Нагие ездоки.
И месть для них — узда,
Желание — подпруга.
Быстра ли, медленна езда,
Бежит в траве подруга.
В их взорах голубое
Смеется вечно ведро.
Товарищи разбоя,
Хребет сдавили бедра.
В ненастье любят гуню,
Земля сырая — обувь.
Бежит вблизи бегунья,
Смеются тихо оба.
[Его плечо высоко,
Ее нога. упруга,
Им не страшна осока,
Их не остановит куга]
Коня глаза косы,
Коня глаза игривы:
Иль злато жен косы
Тяжеле его гривы?
Качнулись ковыли,
Метнулися навстречу.
И ворог ковы лить
Грядет в предвестьях речи.
Сокольих крыл колки,
Заморские рога.
И гулки и голки,
Поют его рога.
Звенят-звенят тетивы,
Стрела глаз юный пьет.
И из руки ретивой
Летит-свистит копье.
И конь, чья ярь испытана,
Грозит врагу копытами.
Свирепооки кони,
И кто-то, кто-то стонет.
И верная подруга
Бросается в траву.
Разрезала подпругу,
Вонзила нож врагу.
Разрежет жилы коням.
Хохочет и смеется.
То жалом сзади гонит,
В траву, как сон, прольется.
Земля в ней жалом жалится,
Таится и зыби́т.
Змея, змея ли сжалится,
Когда коня вздыбит?
Вдаль убегает насильник.
Темен от солнца могильник.
Его преследует, насельник
И песен клич весельный...
О, этот час угасающей битвы,
Когда зыбятся в поле молитвы!..
И, темны, смутны и круглы,
Над полем кружатся орлы.
Завыли волки жалобно:
Не будет им обеда.
Не чуют кони жала ног.
В сознании — победа.
Он держит путь, где хата друга.
Его движения легки.
За ним в траве бежит подруга —
В глазах сверкают челноки.
Доселева Резань она селом слыла,
А ныне Резань словет городом,
А жил во Резане тут богатой гость,
А гостя-та звали Никитою,
Живучи-та, Никита состарелся,
Состарелся, переставился.
После веку ево долгова
Осталось житье-бытье-богатество,
Осталось ево матера жена
Амелфа Тимофеевна,
Осталась чадо милая,
Как молоды Добрынюшка Никитич млад.
А и будет Добрыня семи годов,
Присадила ево матушка грамоте учиться,
А грамота Никите в наук пошла,
Присадила ево матушка пером писать.
А будет Добрынюшка во двенадцать лет,
Изволил Добрыня погулять молодец
Со своею дружиною хоробраю
Во те жары петровския.
Просился Добрыня у матушки:
«Пусти меня, матушка, купатися,
Купатися на Сафат-реку!».
Она, вдова многоразумная,
Добрыни матушка наказывала,
Тихонько ему благословение дает:
«Гой еси ты, мое чадо милая,
А молоды Добрыня Никитич млад!
Пойдешь ты, Добрыня, на Израй на реку,
В Израе-реке станешь купатися —
Израй-река быстрая,
А быстрая она, сердитая:
Не плавай, Добрыня, за перву струю,
Не плавай ты, Никитич, за другу струю».
Добрыня-та матушки не слушался,
Надевал на себя шляпу земли греческой,
Над собой он, Добрыня, невзгоды не ведает,
Пришел он, Добрыня, на Израй на реку,
Говорил он дружинушки хоробрыя:
«А и гой еси вы, молодцы удалыя!
Не мне вода греть, не тешити ее».
А все молодцы разболокалися
И тут Добрыня Никитич млад.
Никто молодцы не смеет, никто нейдет,
А молоды Добрынюшка Никитич млад,
Перекрестясь, Добрынюшка в Израй-реку пошел,
А поплыл Добрынюшка за перву струю, —
Захотелось молодцу и за другую струю;
А две-та струи сам переплыл,
А третья струя подхватила молодца,
Унесла во пещеры белокаменны.
Неоткуль вз(я)лось тут лютой зверь,
Налетел на Добрынюшку Никитича,
А сам говорит-та Горынчища,
А сам он, Змей, приговаривает:
«А стары люди пророчили,
Что быть Змею убитому
От молода Добрынюшки Никитича,
А ныне Добрыня у меня сам в руках!».
Молился Добрыня Никитич млад:
«А и гой еси, Змеишша Горынчишша!
Не честь-хвала молодецкая
На ногое тело напущаешься!».
И тут Змей Горынчишша мимо ево пролетел,
А стали ево ноги резвыя,
А молоды Добрынюшки Никитьевича,
А грабится он ко желту песку,
А выбежал доброй молодец,
А молоды Добрынюшка Никитич млад,
Нагреб он шляпу песку желтова,
Налетел на ево Змей Горынчишша,
А хочет Добрыню огнем спалить,
Огнем спалить, хоботом ушибить.
На то-то Добрынюшка не робок был:
Бросает шляпу земли греческой
Со темя пески желтыми
Ко лютому Змею Горынчишшу, —
Глаза запорошил и два хобота ушиб.
Упал Змей Горынчишша
Во ту во матушку во Израй-реку.
Когда ли Змей исправляется,
Во то время и во тот же час
С(х)ва(т)ал Добрыня дубину тут, убил до смерти.
А вытощил Змея на берег ево,
Повесил на осину на кляплую:
Сушися ты, Змей Горынчишша,
На той-та осине на кляплыя.
А поплыл Добрынюшка
По славной матушке по Израй-реке,
А заплыл в пещеры белокаменны,
Где жил Змей Горынчишша,
Застал в гнезде ево малых детушак,
А всех прибил, попалам перервал.
Нашел в пещерах белокаменных
У лютова Змеишша Горынчишша,
Нашел он много злата-серебра,
Нашел в полатах у Змеишша
Свою он любимую тетушку,
Тое-та Марью Дивовну,
Выводит из пещеры белокаменны
И собрал злата-серебра.
Пошел ко матушке родимыя своей,
А матушки дома не годилася:
Сидит у князя Владимера.
Пришел-де он во хоромы свои,
И спрятал он свою тетушку,
И пошел ко князю явитися.
Владимер-князь запечалился,
Сидит он, ничего свету не видит,
Пришел Добрынюшка к великому князю Владимеру,
Он Спасову образу молится,
Владимеру-князю поклоняется,
Скочил Владимер на резвы ноги,
Хватя Добрынюшку Никитича,
Целовал ево во уста сахарныя;
Бросилася ево матушка родимая,
Схватала Добрыню за белы руки,
Целовала ево во уста сахарныя.
И тут с Добрынею разговор пошел,
А стали у Добрыни выспрашивати,
А где побывал, где начевал.
Говорил Добрыня таково слово:
«Ты гой еси, мой сударь-дядюшка,
Князь Владимер, со(л)нцо киевско!
А был я в пещерах белокаменных
У лютова Змеишша Горынчишша,
А все породу змеиную ево я убил
И детей всех погубил,
Родимую тетушку повыручил!».
А скоро послы побежали по ее,
Ведут родимую ево тетушку,
Привели ко князю во светлу гридню, —
Владимер-князь светел-радошен,
Пошла-та у них пир-радость великая
А для-ради Добрынюшки Никитича,
Для другой сестрицы родимыя Марьи Дивовны.
Змея лежала под колодои,
И вылезть не могла:
Не льстилася свободой,
И смерти там себе ждала.
Мужик дорогой
Шел:
В судьбе престрогой
Змею нашел.
Змея не укусила;
Не льзя.
Слезя,
Ево просила,
Прежалостно стеня:
Пожалуй мужичок, пожалуй вынь меня!
Мужик сей прозьбы не оставил,
Змею от пагубы избавил,
К лютейшему врагу усердие храня.
О щедрая душа! о муж благоразсудный!
А попросту, болван уродина пречудный!
Змею ты спас.
На что? чтоб жалить нас.
Змея шипит, и жало
Высовывает вонъ;
Трухнул гораздо он,
И серце задрожало.
Змея бросастся яряся на нево,
И за большую дружбу.
Стремится учинить ему большую службу.
Вертится мой мужик, всей силой, от тово,
Хлопочет,
И со змеею в суд ийти он хочет.
Бежала тут лиса, и говорит им: я
Судья;
Скажите братцы смело,
О чем у вас такой великой шум,
И ваше дело:
Я все перевершу, и приведу вас в ум.
Мужик ответствовал: мои тебе доводы,
Что вынул я ее из под колоды,
И пекся оживить,
Она меня, за то, печется умертвить.
Змея ответствует: я там опочивала,
И в страхе смертном я, там лежа, не бывала,
Так будто он меня от смерти свободил,
Что отнял мой покой и дерзко разбудил.
Судья змее сказал, не высунь больше жала,
И прсжде покажи мне то, как ты лежала;
Так я из етова полутче разберу,
И зделаю тобой, крестьянину кару.
Впустил мужик туда змею обратно.
Судья змее сказал: опочивай приятно,
А ты, дружечик мой,
Поди домой.
Из канцелярии, со смертна бою,
Мужик зовет
Лису с собою,
И говорит: мой светъ!
Поди ко мне обедать,
И кур моих отведать;
За благодетель я твою,
Впущу судью,
В мой курник: петухи там, куры и цыплята.
Хотя мала тебе такая плата.
Чево достойна ты не льзя и говорить,
Да не чем больше мне тебя благодарить.
Пошла лисица с ним, ей ето и нравно,
И не противен тот лисице разговор:
Наестся там она преславно.
Пришла к нему на двор,
И в курник: только лиш вошла туда лисица,
Крестьянин говорил: дражайший мой судья!
Послушай-ка сестрица,
Голубушка моя,
Простися с братцом ты, с своим любезным светом!
А милость я твою усердно заплачу:
У нас по деревням без шубы ходят летомъ;
Так шубу я с тебя содрать хочу;
Теперь тепло; так я не винен в етом.
И взяв обух
Он вынул из сестры одним ударом дух.
Не трать огня напрасных убеждений
О сладости супружнего венца,
О полноте семейных наслаждений,
Где сплавлены приязнию сердца!
Венец тот был мечты моей кумиром,
И был готов я биться с целым миром
За ту мечту; я в книге дней моих
Тогда читал горячую страницу,
И пел ее — любви моей царицу —
Звезду надежд и помыслов святых.
Небесный луч блистал мне средь ненастья,
Я чувствовал все пламя бытия
И радостно змею — надежду счастья
Носил в груди... прекрасная змея!
Но весь сосуд волшебного обмана
Мной осушен: окончен жаркий путь;
Исцелена мучительная рана,
И гордостью запанцырилась грудь.
Hе говори, что я легок и молод!
Hе говори, что время впереди!
Там нет его: закованное в холод,
Оно в моей скрывается груди.
Напрасно ты укажешь мне на деву.
Hе хладную к сердечному напеву
И сладкую, как в раскаленный день
Для бедуина пальмовая тень, —
Я не хочу при кликах «торжествуем»
Притворствовать у ангела в очах
И класть клеймо бездушным поцелуем
На бархатных, малиновых устах.
Пускай меня язвят насмешкой люди,
Но грудь моя, холодная давно,
Как, храм пустой, где все расхищено,
К божественной да не приникнет груди!
Да не падет на пламя красоты
Морозный пар бесстрастного дыханья!
Не мне венец святого сочетанья:
В моем венце — крапивные листы.
Былых страстей сказанием блестящим,
Отчетами любви моей к другой
Я угожу ль супруге молодой
И жаждущей упиться настоящим?
Удел толпы — сухой, обычный торг —
Заменит ли утраченный восторг?
Нет; пусть живу и мыслю одиноко!
Пусть над одним ревет судьбы гроза!
Зато я чист; ужасного упрека
Меня не жжет кровавая слеза.
Пускай мой одр не обогрет любовью,
Пусть я свою холодную главу
К холодному склоняю изголовью
И роз любви дозволенных не рву, —
Зато мой сон порою так прекрасен,
Так сладостен, роскошен, жив и ясен,
Что я своим то счастие зову,
Которого не вижу наяву.
I had a dream…
Lord Byron.
Я видел сон, не всё в нём было сном,
Воскликнул Байрон в чёрное мгновенье.
Зажжённый тем же сумрачным огнём,
Я расскажу, по силе разуменья,
Свой сон, — он тоже не был только сном.
И вас прося о милости вниманья,
Незримые союзники мои,
Лишь вам я отдаю завоеванье,
Исполненное мудростью Змеи.
Но слушайте моё повествованье.
Мне грезилась безмерная страна,
Которая была когда-то Раем;
Она судьбой нам всем была дана,
Мы все её, хотя отчасти, знаем,
Но та страна проклятью предана.
Её концы, незримые вначале,
Как стены обозначилися мне,
И видел я, как, полные печали,
Дрожанья звёзд в небесной вышине,
Свой смысл поняв, навеки отзвучали.
И новое предстало предо мной.
Небесный свод, как потолок, стал низким;
Украшенной игрушечной Луной
Он сделался до отвращенья близким,
И точно очертился круг земной.
Над этой ямой, вогнутой и грязной,
Те сонмы звёзд, что я всегда любил,
Дымилися, в игре однообразной,
Как огоньки, что бродят меж могил,
Как хлопья пакли, массой безобразной.
На самой отдалённой полосе,
Что не была достаточно далёкой,
Толпились дети, юноши — и все
Толклись на месте в горести глубокой,
Томилися, как белка в колесе.
Но мир Земли и сочетаний зве́здных,
С роскошеством дымящихся огней,
Достойным балаганов затрапезных,
Всё делался угрюмей и тесней,
Бросая тень от стен до стен железных.
Стеснилося дыхание у всех,
Но многие ещё просвета ждали
И, стоя в склепе дедовских утех,
Друг друга в чадном дыме не видали,
И с уст иных срывался дикий смех.
Но, наконец, всем в Мире стало ясно,
Что замкнут Мир, что он известен весь,
Что как желать не быть собой — напрасно,
Так наше Там — всегда и всюду Здесь,
И Небо над самим собой не властно.
Я слышал вопли: «Кто поможет? Кто?»
Но кто же мог быть сильным между нами!
Повторный крик звучал: «Не то! Не то!»
Ничто смеялось, сжавшись, за стенами, —
Всё сморщенное страшное Ничто!
И вот уж стены сдвинулись так тесно,
Что груда этих стиснутых рабов
В чудовище одно слилась чудесно,
С безумным сонмом ликов и голов,
Одно в своём различьи повсеместно.
Измучен в подневольной тесноте,
С чудовищной Змеёю липко скован,
Дрожа от омерзенья к духоте,
Я чувствовал, что ум мой, заколдован,
Что нет конца уродливой мечте.
Вдруг, в ужасе, незнаемом дотоле,
Я превратился в главный лик Змеи,
И Мир — был мой, я — у себя в неволе.
О, слушайте, союзники мои.
Что сделал я в невыразимой боли!
Всё было серно-иссиня-желто.
Я развернул мерцающие звенья,
И, Мир порвав, сам вспыхнул, — но за то,
Горя и задыхаясь от мученья,
Я умертвил ужасное Ничто.
Как сонный мрак пред властию рассвета,
Как облако пред чарою ветров,
Вселенная, бессмертием одета,
Раздвинулась до самых берегов,
И смыла их — и дальше — в море Света.
Вновь манит Мир безвестной глубиной,
Нет больше стен, нет сказки жалко-скудной,
И я не Змей, уродливо-больной,
Я — Люцифер небесно-изумрудный,
В Безбрежности, освобождённой мной.
В день четверга, излюбленный у нас,
Затем что это праздник всех могучих,
Мы собрались в предвозвещенный час.
Луна была сокрыта в дымных тучах,
Возросших как леса и города.
Все ждали тайн и ласк блаженно-жгучих.
Мы донеслись по воздуху туда,
На кладбище, к уюту усыпленных,
Где люди днем лишь бродят иногда.
Толпы колдуний, жадных и влюбленных,
Ряды глядящих пристально людей,
Мы были сонмом духов исступленных.
Один, мудрейший в знании страстей,
Был ярче всех лицом своим прекрасным.
Он был наш царь, любовник всех, и Змей.
Там были свечи с пламенем неясным,
Одни с зеленовато-голубым,
Другие с бледно-желтым, третьи с красным.
И все они строили тонкий дым
Кю подходил и им дышал мгновенье,
Тот становился тотчас молодым.
Там были пляски, игры, превращенья
Людей в животных, и зверей в людей,
Соединенных в счастии внушенья.
Под блеском тех изменчивых огней,
Напоминавших летнюю зарницу,
Сплетались члены сказочных теней.
Как будто кто вращал их вереницу,
И женщину всегда ласкал козел,
Мужчина обнимал всегда волчицу.
Таков закон, иначе произвол,
Особый вид волнующей приправы,
Когда стремится к полу чуждый пол.
Но вот в сверканьи свеч седые травы
Качнулись, пошатнулись, возросли,
Как души, сладкой полные отравы.
Неясный месяц выступил вдали
Из дрогнувшего на небе тумана,
И жабы в черных платьях приползли.
Давнишние созданья Аримана,
Они влекли колдуний молодых,
Еще не знавших сладостей дурмана.
Наш круг разъялся, принял их, затих,
И демоны к ним жадные припали,
Перевернув порядок членов их.
И месяц им светил из дымной дали,
И Змеи наш устремил на них свой взгляд,
И мы от их блаженства трепетали.
Но вот свершен таинственный обряд,
И все колдуньи, в снах каких-то гневных,
«Давайте мертвых! Мертвых нам!» кричат.
Протяжностью заклятий перепевных,
Составленных из повседневных слов,
Но лишь не в сочетаньях ежедневных, —
Они смутили мирный сон гробов,
И из могил расторгнутых восстали
Гнилые трупы ветхих мертвецов.
Они сперва как будто выжидали,
Потом, качнувшись, быстро шли вперед,
И дьявольским сиянием блистали.
Раскрыв отживший, вдруг оживший, рот,
Как юноши, они к колдуньям льнули,
И всю толпу схватил водоворот.
Все хохоты в одном смешались гуле,
И сладостно казалось нам шептать
О тайнах смерти, в чувственном разгуле.
Отца ласкала дочь, и сына мать,
И тело к телу жаться было радо,
В различности искусства обнимать.
Но вот вдали, где кончилась ограда,
Раздался первый возглас петуха,
И мы спешим от гнили и распада, —
В блаженстве соучастия греха.
Что делает в деревне дальной
Совсем не сельская вдова?
Какие головы кружит в глуши печальной,
Хоть, может быть, и есть в селенье голова?
Где двор, блестящий двор вздыхателей любезных,
Хоть дворня и полна дворовых бесполезных
И крепостных рабов по милости судьбы
В России крепостной искать нам не со свечкой!
Но добровольные рабы,
Которые, гордясь цветочною уздечкой,
Накинутой на них любовью с красотой,
Предпочитают плен и вольности самой…
Их нет! Не красота душами там владеет:
Ее плохие барыши!
И ловко взятки брать с души
Один подьячий дар имеет!
Какая ссылка для вдовы,
Которой вдовствовать совсем бы не у места,
Для милой красоты, которая, как вы,
Вдова случайностью, но прелестью — невеста!
Как должен длиться скучный день!
Как медленно вертит бездейственная лень
Колеса тяжкие часов однообразных!
Там скука мрачная, владычица дней праздных,
На жизнь навесть должна безжизненную тень
И на окрестность мрак кладбища!
Есть книги — знаю я — уму, занятью пища;
Но книги — все одни бездушные листы!
Есть зеркало, последняя отрада
Уединенной красоты;
Но в нем не вспыхнет жизнь от пламенного взгляда,
Как ни сиди пред ним, не дашь ему ума,
А только влюбишься в лице свое сама.
Нужнее воздуха красавице мужчины!
Желанье нравиться с ней вместе родилось;
Оно — вторая жизнь и нравственная ось,
На коей движутся все женские пружины.
Потомства женского отлив и образец,
Прабабка Ева нам быть может в том порукой:
В раю — уж, кажется, в раю ли знаться с скукой? —
Ей стало скучно под конец!
Явился змей! Подбитый Асмодеем,
Он с яблочком умел к ней хитро подойти,
И на безлюдии, чтоб время провести,
Шутя, кокетствовать она пустилась с змеем.
Таких чудес не видим в наши дни!
В наш бедный век остепенились змеи
И, позабыв любовные затеи,
Не донжуанствуют они!
Но яблока желудок женской
Переварить еще не мог:
Красавицам оно на память и в залог!
Что ж делает вдова в пустыне деревенской,
Где Евы яблоко бессильно на умы,
Где б первенством никто не предпочел Киприды
И где уездные Париды,
Боясь красавиц, как чумы,
Для яблок лучшего не знают назначенья,
Как впрок солить их для зимы?
Пора вам разорвать оковы заточенья
И бросить скучный плен, чтобы других пленять,
Оставьте вы леса медведям и соседям —
Они уж свыклися, но вам тут не под стать!
Столица вас зовет к забавам и победам,
И зов ее услышьте вы!
Любовь без вас глядит сироткой средь Москвы,
Блестящий храм ее — заброшенная келья!
И пылкие веселья
Печально вдовствуют в отсутствие вдовы!
Шел-брел богатырь пеший —
Подшутил над ним лесовик-леший:
Прилег он в лесной прохладе,
А леший подкрался сзади,
Коня отвязал
И в дремучую чащу угнал…
Легко ли мерить версты ногами
Да седло тащить за плечами?
Сбоку меч, на груди кольчуга,
Цепкие травы стелются туго…
Путь дальний. Солнце печет.
По щекам из-под шлема струится пот.Глянь, на поляне под дубом
Лев со змеею катаются клубом, —
То лев под пастью змеиной,
То змея под лапою львиной.
Стал богатырь, уперся в щит,
Крутит усы и глядит…
«Эй, подсоби! — рявкнул вдруг лев,
Красный оскаливши зев, —
Двинь-ка могучим плечом,
Свистни булатным мечом, —
Разруби змеиное тело!»
А змея прошипела:
«Помоги одолеть мне льва…
Скользит подо мною трава,
Сила моя на исходе…
Рассчитаюсь с тобой на свободе!»Меч обнажил богатырь, —
Змея, что могильный упырь…
Такая ль его богатырская стать,
Чтоб змею из беды выручать?
Прянул он крепкой пятою вбок,
Гада с размаха рассек поперек.
А лев на камень вскочил щербатый,
Урчит, трясет головой косматой:
«Спасибо! Что спросишь с меня за услугу?
Послужу тебе верно, как другу».
«Да, вишь, ты… Я без коня.
Путь дальний. Свези-ка меня!»Встряхнул лев в досаде гривой:
«Разве я мерин сивый?
Ну что ж… Поедем глухою трущобой,
Да, чур, уговор особый, —
Чтоб не было ссоры меж нами,
Держи язык за зубами!
Я царь всех зверей, и посмешищем стать
Мне не под стать…»
«Ладно, — сказал богатырь.—
Слово мое, что кремень».
В гриву вцепился и рысью сквозь темную сень.У опушки расстались. Глядит богатырь —
Перед ним зеленая ширь,
На пригорке княжий посад…
Князь славному гостю рад.
В палатах пир и веселье, —
Князь справлял новоселье…
Витязи пьют и поют за столом,
Бьет богатырь им челом,
Хлещет чару за чарой…
Мед душистый и старый
И богатырскую силу сразит.
Слышит — сосед княжне говорит:
«Ишь, богатырь! Барыш небольшой.
Припер из-за леса пешой!
Козла б ему подарить,
Молоко по посаду возить…»
Богатырь об стол кулаком
(Дубовые доски — торчком!)
«Ан врешь! Обиды такой не снесу!
Конь мой сгинул в лесу, —
На льве до самой опушки
Прискакал я сюда на пирушку!»
Гости дивятся, верят — не верят:
«Взнуздать такого, брат, зверя!..»
Под окошком на вязе высоко
Сидела сорока.
«Ах, ах! Вот штука! На льве…»
Взмыла хвостом в синеве
И к лесу помчалась скорей-скорей
Известить всех лесных зверей.Встал богатырь чуть свет.
Как быть? Коня-то ведь нет…
Оставил свой меч на лавке,
Пошел по росистой травке
Искать коня в трущобе лесной.
Вдруг лев из-за дуба… «Стой!
Стало быть, слово твое, что кремень?..»
Глаза горят… Хвостом о пень.
«Ну, брат, я тебя съем!»
Оробел богатырь совсем:
«Вина, — говорит — не моя, —
Хмель разболтал, а не я…»
«Хмель? Не знавал я такого», —
Лев молвил на странное слово.
Полез богатырь за рубашку,
Вытащил с медом баклажку, —
«Здесь он, хмель-то… Отведай вина!
Осуши-ка баклажку до дна».
Раскрыл лев пасть,
Напился старого меду всласть,
Хвостом заиграл и гудит, как шмель:
«Вкусно! Да где же твой хмель?»Заплясал, закружился лев,
Куда и девался гнев…
В голове заиграл рожок,
Расползаются лапы вбок,
Бухнулся наземь, хвостом завертел
И захрапел.
Схватил богатырь его поперек,
Вскинул льва на плечо, как мешок,
И полез с ним на дуб выше да выше,
К зеленой крыше,
Положил на самой верхушке,
Слез и сел у опушки.
Выспался лев, проснулся,
Да кругом оглянулся,
Земля в далеком колодце,
Над мордою тучка несется…
Кверху лапы и нос…
«Ах, куда меня хмель занес:
Эй, богатырь, давай-ка мириться,
Помоги мне спуститься!»
Снял богатырь с дерева льва.
А лев бормочет такие слова:
«Ишь, хмель твой какой шутник!
Ступай-ка теперь в тростник,
Там, — болтала лисица, —
У болота конь твой томится,
Хвостом комаров отгоняет,
Тебя поджидает…»
Люблю тебя, отверженный народ,
зову тебя, жестокий и лукавый!
Отмети врагам изменою за гнет…
В столетиях влачишь ты след кровавый.
На грани меж разверстых двух миров,
то Дьяволом, то Богом искушаем,
ты жил в аду, лишь разлучился с раем,
ты ведал пытки, ужасы костров.
Ты избран был велением Ягве,
ты созерцал полет тысячелетий,
венец созвездий на твоей главе,
перед тобой не боле мы, как дети…
Проклятия ты небу воссылал,
перед тобой склонялись все народы,
столп пламени перед тобой пылал
и расступались вспененные воды.
Твой страшный лик постигнул до конца
сверхчеловек— и в ужасе, бледнея.
ударами всевластного резца
вдруг изваял рогатым Моисея.
В твоих сынах не умер Соломон,
пусть на тебе столетий паутина,
тебя зовет бессмертный твой Сион,
забытых дней волшебная картина!
Еще живут в устах твоих сынов
горячие, гортанные напевы,
и, опаленные пустыней, девы
еще полны роскошных, знойных снов.
В обятиях любви сжигать умея,
они живут и царствуют в мечтах;
лобзание язвительного змея
еще горит на пурпурных устах!
На их кудрях гремящие монеты
прекрасней всех созвездий и луны;
как гром тимпанов, песни старины,
пусть в наши дни прославят их сонеты.
Пусть блещет ад в сверканье их зрачков!..
Их взор. что звал к полуденной истоме,
угас во тьме, под тяжестью оков,
на торжище, в тюрьме, в публичном доме!
Израиль жив! — Бродя в песках пустыни,
ты изнывал, сгорал, но не угас,
и кажется, что, словно тень, доныне
твой Агасфер блуждает между нас!
Былых веков безжизненные груды
не погребли твоих счастливых дней…
Еще ты жив, тысячелетий змей,
дари же нам лобзание Иуды.
Мятежник, богоборец дерзновенный,
предав, ты бога лобызал в уста,
мы все Христом торгуем ежедневно,
мы распинаем каждый миг Христа!
Словам любви ты, мудрый, не поверил
и яростно кричал: — «Распни, распни!..»
Но ты, молясь, кляня, не лицемерил,
как лицемерим все мы в наши дни!
Истерзанный, осмеянный врагами,
ты, отданный и пыткам и бичам,
в стране теней, засыпанной снегами,
свободу дашь своим же палачам!..
Один закон безмерного возмездья
о, начертай на знамени своем,
еще ты жив… святой вражды лучом
воспламени угасшие созвездья!
Из мертвых скал неистовым ударом
вновь источай в пустыне пенье вод,
и столп, что вел к свободе твой народ,
пусть вспыхнет в сердце мировым пожаром.
Засветились цветы в серебристой росе,
Там в глуши, возле заводей, в древних лесах.
Замечтался Поток о безвестной красе,
На пиру он застыл в непонятных мечтах.
Ласков Князь говорит «Службу мне сослужи».
Вопрошает Поток «Что исполнить? Скажи».
«К Морю синему ты поезжай поскорей,
И на тихие заводи, к далям озер,
Настреляй мне побольше гусей, лебедей».
Путь бежит. Лес поет Гул вершинный — как хор.
Белый конь проскакал, было вольно кругом,
В чистом поле пронесся лишь дым столбом.
И у синею Моря, далеко, Поток.
И у заводей он Мир богат Мир широк.
Слышит витязь волну, шелест, вздох камышей.
Настрелял он довольно гусей, лебедей.
Вдруг на заводи он увидал
Лебедь Белую, словно видение сна,
Чрез перо вся была золотая она,
На головушке жемчуг блистал.
Вот Поток натянул свой упругий лук,
И завыли рога, и запел этот звук,
И уж вот полетит без ошибки стрела, —
Лебедь Белая нежною речью рекла:
«Ты помедли, Поток Ты меня не стреляй
Я тебе пригожусь. Примечай».
Выходила она на крутой бережок,
Видит светлую красную Деву Поток
И в великой тиши, слыша сердце свое,
Во сырую он землю втыкает копье,
И за остро копье привязавши коня,
Он целует девицу, исполнен огня
«Ах, Алена душа, Лиховидьевна свет,
Этих уст что милей? Ничего краше нет»
Тут Алена была для Потока жена,
И уж больно его улещала она —
«Хоть на мне ты и женишься нынче. Поток,
Пусть такой мы на нас налагаем зарок,
Чтобы кто из нас прежде другого умрет,
Тот второй — в гроб — живой вместе с мертвым пойдет».
Обещался Поток, и сказал. «Ввечеру
Будь во Киеве, в церковь тебя я беру
Обвенчаюсь с тобой». Поскакал на коне.
И не видел, как быстро над ним, в вышине,
Крылья белые, даль рассекая, горят,
Лебедь Белая быстро летит в Киев град.
Витязь в городе Улицей светлой идет.
У окошка Алена любимого ждет.
Лиховидьевна — тут. И дивится Поток.
Как его упредила, ему невдомек.
Поженились. Любились. Год минул, без зла
Захворала Алена и вдруг умерла.
Это хитрости Лебедь искала над ним,
Это мудрости хочет над мужем своим.
Смерть пришла — так, как падает вечером тень.
И копали могилу, по сорок сажень
Глубиной, шириной И собрались попы,
И Поток, пред лицом многолюдной толпы,
В ту гробницу сошел, на коне и в броне,
Как на бой он пошел, и исчез в глубине.
Закопали могилу глубокую ту,
И дубовый, сплотившись, восстал потолок,
Рудожелтый песок затянул красоту,
Под крестом, на коне, в темной бездне Поток.
И лишь было там место веревке одной,
Привязали за колокол главный ее.
От полудня до полночи в яме ночной
Ждал и думал Поток, слушал сердце свое
Чтобы страху души ярым воском помочь,
Зажигал он свечу, как приблизилась ночь,
Собрались к нему гады змеиной толпой,
Змей великий пришел, огнедышащий Змей,
И палил его, жег, огневой, голубой,
И касался ужалами острых огней.
Но Поток, не сробев, вынул верный свой меч,
Змею, взмахом одним, смог главу он отсечь.
И Алену он кровью змеиной омыл,
И восстала она в возрожденности сил.
За веревку тут дернул всей силой Поток.
Голос меди был глух и протяжно-глубок.
И Поток закричал. И сбежался народ.
Раскопали засыпанных. Жизнь восстает.
Выступает Поток из ночной глубины,
И сияет краса той крылатой жены.
И во тьме побывав, жили долго потом,
Эти двое, что так расставались со днем
И молва говорит, что, как умер Поток,
Закопали Алену красивую с ним.
Но в тот день свод Небес был особо высок,
И воздушные тучки летели как дым,
И с Земли уносясь, в голубых Небесах,
Лебединые крылья белели в лучах.
Лесть.
Ода.
Корысти дщерь—и дщерь любима —
Вспоенна Хитрости млеком!
Добра в личине ты нам зрима,
А внутренно—ты дышешь злом.
Во образе хамелеона
Ты увиваешься близь трона,
Снаружи пламень—в сердце лед,
Не раз твое сокрыто жало
Во всех странах земли стяжало
Злодеям пользу—добрым вред.
С неистовым в руках кадилом
Ты жертвы ложныя несешь,
Кого назвать бы крокодилом —
Небесным Ангелом зовешь,
Калигулы, Наполеоны,
Равно Кромвели и Нероны
Имеют все своих певцов,
Но лютые сии тираны
Умерили бы смертных раны
Когда бы не было льстецов.
Равно эхидный змий сокрытый
Межь ландышей, фиялоке, роз,
Изгибшийся в кольцо извитый,
Не виден сквозь цветов и лоз;
Но яд свой вредный испускает,
И бедный страннике погибает, —
Природы вверясь красотам.
Льстецы! вы змеи те ужасны,
Царям, вельможам, всем опасны,
А страннике тот,—кто жертвой _ вам.
О сколь велик и славец в мире,
Кто движим истиной святой,
К венцу, к тиаре и порфире
Предстанет с равной правотой?
Так пред славнейшим из Бурбонов,
Блюститель ревностный законов,
Сын правды и любви к Царю,
Сюлли, с покорностью взывает,
Но с чистым сердцем открывает
К народной пользе мысль свою.
В Монархе истинно Великом
Не действует коварна лесть,
Похвал он не внимает кликам,
А любит то—что правда есть.
Министр Бурбона незабвенный
Стоит Монархом восхищенный
Пред ним колена преклоня.—
Возстань, рек Царь—возмнят иныя
Что Сюлли преклоненна выя
Прощенья просит у меня.
Но что нам чуждые примеры!
Поставим Росса образцем:
Любяй Царя—сын истый Веры
Ты пред Отечества Отцем
Не с ядом лести ухищренной,
Но с истинной всегда священной
Безтрепетно чело являл,
Пред троном Северна Владыки
Вещал глас правды—и Великий
Со кротостью ему внимал.
Не лести хитрою наукой,
Но движим сердца правотой,
О Князь безсмертный Долгорукой!
Ты с грудью твердой и прямой
Новград от бремени избавил
И разным областям доставил
Спокойство чрез неробкий дух
Поселянин тобой щастливый,
Надежды полн, влагает в нивы
Сверкающий свой острый плуг.
Вращая скиптр в деснице мощной
От Севера и на Восток,
Великий Царь страны полнощной
Хоть славен, силен—но не Бог.
Душа ко благу всех готова —
Но без Болярина прямова
Как нужды всех познает Он?…
Беда, где лесть, или коварство,
Презря народ—закон—и Царство,
Змеями увивают трон!
А ты, в полях Который ратных
Со славою разишь врагов,
Советов мудрых—благодатных
Ты слушать с милостью готов,
О АЛЕКСАНДР!—Спаситель мира.
Прости, коль дерзновенна лира
К ТЕБЕ простерла слабый звук!
Ты благо общее сугубишь,
Чтишь правду, лести злой не любишь,
Народа Царь, Отец—и друг!
О злая лесть! умолкни, вечно
Уст пагубных не отверзай,
А чувство искренно, сердечно
Советы людям подавай;
Да совесть, дар души безценной,
Кристалл тот пагубный и бренной
Ко благу мира разобьет,
Который часто в виде лживом
Являет нам в зерцале льстивом,
Что сущностью есть зло и вред.
I
Между берегом буйного Красного Моря
И Суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырех плоскогорий,
С отдыхающей львицею схожа, страна.
Север — это болота без дна и без края,
Змеи черные подступы к ним стерегут,
Их сестер-лихорадок зловещая стая,
Желтолицая, здесь обрела свой приют.
А над ними насупились мрачные горы,
Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
Где оскалены бездны, взъерошены боры
И вершины стоят в снеговом серебре.
В плодоносной Амхаре и сеют и косят,
Зебры любят мешаться в домашний табун,
И под вечер прохладные ветры разносят
Звуки песен гортанных и рокота струн.
Абиссинец поет, и рыдает багана,
Воскрешая минувшее, полное чар:
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.
Под платанами спорил о Боге ученый,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом…
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом.
Но, поверив шоанской изысканной лести,
Из старинной отчизны поэтов и роз
Мудрый слон Абиссинии, Негус Негести,
В каменистую Шоа свой трон перенес.
В Шоа воины хитры, жестоки и грубы,
Курят трубки и пьют опьяняющий тэдж,
Любят слушать одни барабаны да трубы,
Мазать маслом ружье, да оттачивать меч.
Харраритов, галла, сомали, данакилей,
Людоедов и карликов в чаще лесов
Своему Менелику они покорили,
Устелили дворец его шкурами львов.
И, смотря на потоки у горных подножий,
На дубы и полдневных лучей торжество,
Европеец дивится, как странно похожи
Друг на друга народ и отчизна его.
II
Колдовская страна! Ты на дне котловины,
Задыхаешься, льется огонь с высоты,
Над тобою разносится крик ястребиный,
Но в сияньи заметишь ли ястреба ты?
Пальмы, кактусы, в рост человеческий травы,
Слишком много здесь этой паленой травы,
Осторожнее! В ней притаились удавы,
Притаились пантеры и рыжие львы.
По обрывам и кручам дорогой тяжелой
Поднимись, и нежданно увидишь вокруг
Сикоморы и розы, веселые села
И зеленый, народом пестреющий, луг.
Здесь колдун совершает привычное чудо,
Там, покорна напеву, танцует змея,
Кто сто таллеров взял за больного верблюда,
Сев на камне в тени, разбирает судья.
Поднимись еще выше! Какая прохлада!
Словно позднею осенью пусты поля,
На рассвете ручьи замерзают, и стадо
Собирается кучей под кровлей жилья.
Павианы рычат средь кустов молочая,
Перепачкавшись в белом и липком соку,
Мчатся всадники, длинные копья бросая,
Из винтовок стреляя на полном скаку.
И повсюду, вверху и внизу, караваны
Дышат солнцем и пьют неоглядный простор,
Уходя в до сих пор неоткрытые страны
За слоновою костью и золотом гор.
Как любил я бродить по таким же дорогам,
Видеть вечером звезды, как крупный горох,
Выбегать на холмы за козлом длиннорогим,
На ночлег зарываться в седеющий мох.
Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам издалека привез,
Чуять запах их странный, родной и зловещий,
Запах ладана, шерсти звериной и роз.
И я вижу, как знойное солнце пылает,
Леопард, изогнувшись, ползет на врага,
И как в хижине дымной меня поджидает
Для веселой охоты мой старый слуга.
Я волком бы
Я волком бы выгрыз
Я волком бы выгрыз бюрократизм.
К мандатам
К мандатам почтения нету.
К любым
К любым чертям с матерями
К любым чертям с матерями катись
любая бумажка.
любая бумажка. Но эту…
По длинному фронту
По длинному фронту купе
По длинному фронту купе и кают
чиновник
чиновник учтивый
чиновник учтивый движется.
Сдают паспорта,
Сдают паспорта, и я
Сдают паспорта, и я сдаю
мою
мою пурпурную книжицу.
К одним паспортам —
К одним паспортам — улыбка у рта.
К другим —
К другим — отношение плевое.
С почтеньем
С почтеньем берут, например,
С почтеньем берут, например, паспорта
с двухспальным
с двухспальным английским левою.
Глазами
Глазами доброго дядю выев,
не переставая
не переставая кланяться,
берут,
берут, как будто берут чаевые,
паспорт
паспорт американца.
На польский —
На польский — глядят,
На польский — глядят, как в афишу коза.
На польский —
На польский — выпяливают глаза
в тугой
в тугой полицейской слоновости —
откуда, мол,
откуда, мол, и что это за
географические новости?
И не повернув
И не повернув головы качан
и чувств
и чувств никаких
и чувств никаких не изведав,
берут,
берут, не моргнув,
берут, не моргнув, паспорта датчан
и разных
и разных прочих
и разных прочих шведов.
И вдруг,
И вдруг, как будто
И вдруг, как будто ожогом,
И вдруг, как будто ожогом, рот
скривило
скривило господину.
Это
Это господин чиновник
Это господин чиновник берет
мою
мою краснокожую паспортину.
Берет —
Берет — как бомбу,
Берет — как бомбу, берет —
Берет — как бомбу, берет — как ежа,
как бритву
как бритву обоюдоострую,
берет,
берет, как гремучую
берет, как гремучую в 20 жал
змею
змею двухметроворостую.
Моргнул
Моргнул многозначаще
Моргнул многозначаще глаз носильщика,
хоть вещи
хоть вещи снесет задаром вам.
Жандарм
Жандарм вопросительно
Жандарм вопросительно смотрит на сыщика,
сыщик
сыщик на жандарма.
С каким наслажденьем
С каким наслажденьем жандармской кастой
я был бы
я был бы исхлестан и распят
за то,
за то, что в руках у меня
за то, что в руках у меня молоткастый,
серпастый
серпастый советский паспорт.
Я волком бы
Я волком бы выгрыз
Я волком бы выгрыз бюрократизм.
К мандатам
К мандатам почтения нету.
К любым
К любым чертям с матерями
К любым чертям с матерями катись
любая бумажка.
любая бумажка. Но эту…
Я
Я достаю
Я достаю из широких штанин
дубликатом
дубликатом бесценного груза.
Читайте,
Читайте, завидуйте,
Читайте, завидуйте, я —
Читайте, завидуйте, я — гражданин
Советского Союза.
1929
1
Над светлым Днепром, средь могучих бояр,
Близ стольного Киева-града,
Пирует Владимир, с ним молод и стар,
И слышен далеко звон кованых чар —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
2
И молвит Владимир: «Что ж нету певцов?
Без них мне и пир не отрада!»
И вот незнакомый из дальних рядов
Певец выступает на княжеский зов —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
3
Глаза словно щели, растянутый рот,
Лицо на лицо не похоже,
И выдались скулы углами вперед,
И ахнул от ужаса русский народ:
«Ой рожа, ой страшная рожа!»
4
И начал он петь на неведомый лад:
«Владычество смелым награда!
Ты, княже, могуч и казною богат,
И помнит ладьи твои дальний Царьград —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
5
Но род твой не вечно судьбою храним,
Настанет тяжелое время,
Обнимет твой Киев и пламя и дым,
И внуки твои будут внукам моим
Держать золоченое стремя!»
6
И вспыхнул Владимир при слове таком,
В очах загорелась досада,
Но вдруг засмеялся, и хохот кругом
В рядах прокатился, как по небу гром, —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
7
Смеется Владимир, и с ним сыновья,
Смеется, потупясь, княгиня,
Смеются бояре, смеются князья,
Удалый Попович, и старый Илья,
И смелый Никитич Добрыня.
8
Певец продолжает: «Смешна моя весть
И вашему уху обидна?
Кто мог бы из вас оскорбление снесть!
Бесценное русским сокровище честь,
Их клятва: „Да будет мне стыдно!”
9
На вече народном вершится их суд,
Обиды смывает с них поле —
Но дни, погодите, иные придут,
И честь, государи, заменит вам кнут,
А вече — каганская воля!»
10
«Стой! — молвит Илья. — Твой хоть голос и чист,
Да песня твоя не пригожа!
Был вор Соловей, как и ты, голосист,
Да я пятерней приглушил его свист —
С тобой не случилось бы то же!»
11
Певец продолжает: «И время придет,
Уступит наш хан христианам,
И снова подымется русский народ,
И землю единый из вас соберет,
Но сам же над ней станет ханом.
12
И в тереме будет сидеть он своем,
Подобен кумиру средь храма,
И будет он спины вам бить батожьем,
А вы ему стукать да стукать челом —
Ой срама, ой горького срама!»
13
«Стой! — молвит Попович. — Хоть дюжий твой рост,
Но слушай, поганая рожа:
Зашла раз корова к отцу на погост,
Махнул я ее через крышу за хвост —
Тебе не было бы того же!»
14
Но тот продолжает, осклабивши пасть:
«Обычай вы наш переймете,
На честь вы поруху научитесь класть,
И вот, наглотавшись татарщины всласть,
Вы Русью ее назовете!
15
И с честной поссоритесь вы стариной,
И, предкам великим на сором,
Не слушая голоса крови родной,
Вы скажете: „Станем к варягам спиной,
Лицом повернемся к обдорам!”»
16
«Стой! — молвит, поднявшись, Добрыня. — Не смей
Пророчить такого нам горя!
Тебя я узнал из негодных речей:
Ты старый Тугарин, поганый тот змей,
Приплывший от Черного моря!
17
На крыльях бумажных, ночною порой,
Ты часто вкруг Киева-града
Летал и шипел, но тебя не впервой
Попотчую я каленою стрелой —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
18
И начал Добрыня натягивать лук,
И вот, на потеху народу,
Струны богатырской послышавши звук,
Во змея певец перекинулся вдруг
И с шипом бросается в воду.
19
«Тьфу, гадина! — молвил Владимир и нос
Зажал от несносного смрада, —
Чего уж он в скаредной песне не нес,
Но, благо, удрал от Добрынюшки пес, —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
20
А змей, по Днепру расстилаясь, плывет,
И, смехом преследуя гада,
По нем улюлюкает русский народ:
«Чай, песни теперь уже нам не споет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
21
Смеется Владимир: «Вишь, выдумал нам
Каким угрожать он позором!
Чтоб мы от Тугарина приняли срам!
Чтоб спины подставили мы батогам!
Чтоб мы повернулись к обдорам!
22
Нет, шутишь! Живет наша русская Русь!
Татарской нам Руси не надо!
Солгал он, солгал, перелетный он гусь,
За честь нашей родины я не боюсь —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
23
А если б над нею беда и стряслась,
Потомки беду перемогут!
Бывает, — примолвил свет-солнышко-князь, —
Неволя заставит пройти через грязь,
Купаться в ней — свиньи лишь могут!
24
Подайте ж мне чару большую мою,
Ту чару, добытую в сече,
Добытую с ханом хозарским в бою, —
За русский обычай до дна ее пью,
За древнее русское вече!
25
За вольный, за честный славянский народ,
За колокол пью Новаграда,
И если он даже и в прах упадет,
Пусть звен его в сердце потомков живет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
26
Я пью за варягов, за дедов лихих,
Кем русская сила подъята,
Кем славен наш Киев, кем грек приутих,
За синее море, которое их,
Шумя, принесло от заката!»
27
И выпил Владимир, и разом кругом,
Как плеск лебединого стада,
Как летом из тучи ударивший гром,
Народ отвечает: «За князя мы пьем —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
28
Да правит по-русски он русский народ,
А хана нам даром не надо!
И если настанет година невзгод,
Мы верим, что Русь их победно пройдет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
29
Пирует Владимир со светлым лицом,
В груди богатырской отрада,
Он верит: победно мы горе пройдем,
И весело слышать ему над Днепром:
«Ой ладо, ой ладушки-ладо!»
30
Пирует с Владимиром сила бояр,
Пируют посадники града,
Пирует весь Киев, и молод, и стар:
И слышен далеко звон кованых чар —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!
В красоте, от праха взятой,
Вдохновенным сном объятой,
У разбега райских рек
Почивал наш прародитель —
Стран эдемских юный житель —
Мира новый человек.
Спит; — а творческого дела
Совершается добро:
Вынимается из тела
К сердцу близкое ребро;
Пышет пламень в нем священной,
И звучит небесный клир,
И на свет из кости бренной
Рвется к жизни новый мир, —
И прекрасного созданья
Образ царственный возник:
Полный райского сиянья
Дышит негой женский лик,
И власы текут и блещут,
Ясны очи взоры мещут,
Речью движутся уста,
Перси жизнию трепещут,
В целом свет и красота. Пробудись, супруг блаженный,
И прими сей дар небес,
Светлый, чистый, совершенный,
Сей венец земных чудес!
По предвечному уставу
Рай удвоен для тебя:
Встань! и черпай божью славу
Из двойного бытия!
Величай творца хвалою!
Встань! Она перед тобою,
Чудной прелестью полна,
Новосозданная дева,
От губительного древа
Невкусившая жена! И он восстал — и зрит, и внемлет…
И полн святого торжества
Супругу юную приемлет
Из щедрой длани божества,
И средь небесных обаяний,
Вполне блаженна и чиста,
В цветах — в морях благоуханий
Ликует райская чета;
И все, что с нею населяет
Эдема чудную страну,
С улыбкой радостной взирает
На светозарную жену;
Звучит ей гимн семьи пернатой;
К ней, чужд кровавых, хищных игр,
Подходит с маской зверь косматой —
Покорный волк и кроткий тигр,
И, первенствуя в их собранье,
Спокойный, величавый лев,
Взглянув на новое созданье,
Приветственный подъемлет рев,
И, видя образ пред собою
С венцом бессмертья на челе,
Смиренно никнет головою
И стелет гриву по земле.
А там украдкою на Еву
Глядит коварная змея
И жмется к роковому древу,
В изгибах радость затая;
Любуясь женскими красами,
Тихонько вьется и скользит,
Сверкая узкими глазами
И острым жалом шевелит. Речь змеи кольцеобразной
Ева внемлет. — Прельщена
Сладким яблоком соблазна,
Пала слабая жена.
И виновник мирозданья,
Грянув гневом с высоты,
Возложил венец страданья
На царицу красоты,
Чтоб она на грех паденья,
За вкушенный ею плод,
Все красы и все мученья
Предала в позднейший род;
И караются потомки:
Дверь небесного шара
Заперта для вас, обломки
От адамова ребра!
И за страшный плод познанья —
С горькой участью изгнанья
Долю скорби и трудов
Бог изрек в громовых звуках
Для рожденных в тяжких муках
Ваших горестных сынов.
Взмах руки своей заносит
Смерть над наших дней
И серпом нещадным косит
Злак невызревших полей.
Мерным ходом век за веком
С грузом горя и забот
Над страдальцем — человеком
В бездну вечности идет:
На земле ряды уступов
Прах усопших намостил;
Стал весь мир громадой трупов;
Людям тесно от могил. Но с здесь — в краю изгнанья —
Не покинул смертных бог:
Сердцу светоч упованья
В мраке скорби он возжет,
И на поприще суровом,
Где кипит и рыщет зло,
Он святит венком терновым
Падшей женщины чело;
Казнью гнев свой обнаружа
И смягчая правый суд,
Светлый ум и мышцы мужа
Укрепляет он на труд,
И любовью бесконечной
Обновляя смертных род,
В дольней смерти к жизни вечной
Указал нам переход.
Он открыл нам в край небесный
Двери царственные вновь:
Чей пред нами образ крестный
В язвах казни за любовь?
Это бог в крови распятья
Прекращает смерти пир,
Расторгает цепь проклятья
И в кровавые объятья
Заключает грешный мир!
Так, это он, знакомец чудный
Моей тоскующей души,
Мой добрый гость в толпе безлюдной
И в усыпительной глуши!
Недаром сердце угнетала
Непостижимая печаль:
Оно рвалось, летело вдаль,
Оно желанного искало,
И вот, как тихий сон могил,
Лобзаясь с хладными крестами,
Он благотворно осенил
Меня волшебными крылами,
И с них обильными струями
Сбежала в грудь мне крепость сил;
И он бесплотными устами
К моим бесчувственным приник,
И своенравным вдохновеньем
Душа зажглася с исступленьем,
И проглаголал мой язык:
«Где я, где я? Каких условий
Я был торжественным рабом?»
Над Аполлоновым жрецом
Летает демон празднословий!
Я вижу — злая клевета
Шипит в пыли змеиным жалом,
И злая глупость, мать вреда,
Грозит мне издали кинжалом.
Я вижу, будто бы во сне,
Фигуры, тени, лица, маски;
Темны, прозрачны и без краски,
Густою цепью по стене
Они мелькают в виде пляски…
Ни па, ни такта, ни шагов
У очарованных духов…
То нитью легкой и протяжной,
Подобно тонким облакам,
То массой черной, стоэтажной,
Плывут, как волны по волнам…
Какое чудо! Что за вид
Фантасмагории волшебной!..
Все тени гимн поют хвалебный;
Я слышу, страшный хор гласит:
«О Ариман! О грозный царь
Теней, забытых Оризмадом!
К тебе взывает целым адом
Твоя трепещущая тварь!..
Мы не страшимся тяжкой муки:
Давно, давно привыкли к ней
В часы твоей угрюмой скуки,
Под звуком тягостных цепей;
С печальным месячным восходом
К тебе мы мрачным хороводом
Спешим, восставши из гробов,
На крыльях филинов и сов!
Сыны родительских проклятий,
Надежду вживе погубя,
Мы ненавидим и себя,
И злых, и добрых наших братий!..
Когтями острыми мы рвем
Их изнуренные составы;
Страдая сами — зло за злом
Изобретаем мы, царь славы,
Для страшной демонской забавы,
Для наслажденья твоего!..
Воззри на нас кровавым оком:
Есть пир любимый для него!
И в утешении жестоком
Сквозь мрак геенны и огни
Уста улыбкой проясни!
О Ариман! О грозный царь
Теней, забытых Оризмадом!
К тебе взывает целым адом
Твоя трепещущая тварь!»
И вдруг: и треск,
И гром, и блеск —
И Ариман,
Как ураган,
В тройной короне
Из черных змей,
Предстал на троне
Среди теней!
Умолкли стоны,
И миллионы
Волшебных лиц
Поверглись ниц!..
«Рабы мои, рабы мои,
Отступники небесного светила!
Над вами власть моей руки
От вечности доныне опочила,
И непреложен мой закон!..
Настанет день неотразимой злобы —
Пожрут, пожрут неистовые гробы
И солнце, и луну, и гордый небосклон:
Все грозно дань заплатит разрушенью —
И на развалинах миров
Узрите вы опять, по тайному веленью
Во мне властителя страдающих духов!..»
И вновь: и треск,
И гром, и блеск —
И Ариман,
Как ураган,
В тройной короне
Из черных змей,
Исчез на троне
Среди теней…
Все тихо!.. Страшные виденья,
Как вихрь, умчались по стене,
И я, как будто в тяжком сне,
Опять с своей тоской сижу наедине…
Зачем ты улетел, о демон вдохновенья!
И
Между берегом буйнаго Красного Моря
И Суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырех плоскогорий,
С отдыхающей львицею, схожа страна.
Север — это болото без дна и без края,
Змеи черные подступы к ним стерегут,
Их сестер, лихорадок, зловещая стая,
Желтолицая здесь обрела свой приют.
А над ними нахмурились дикие горы,
Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
Где оскалены бездны, вз’ерошены боры
И вершины стоят в снеговом серебре.
В плодоносной Амхаре и сеют и косят,
Зебры любят мешаться в домашний табун
И под вечер прохладные ветры разносят
Звуки песен гортанных и рокоты струн.
Абессинец поет, и рыдает багана,
Воскрешая минувшее, полное чар:
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.
Под платанами спорил о Боге ученый,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом,
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом.
Но, поверив шоанской изысканной лести,
Из старинной отчизны поэтов и роз
Мудрый слон Абессинии, Негус Негести,
В каменистую Шоа свой трон перенес.
В Шоа воины сильны, свирепы и грубы,
Курят трубки и пьют опьяняющий тедж,
Любят слушать одни барабаны и трубы,
Мазать маслом ружье, да оттачивать меч.
Харраритов, галла, сомали, данакилей,
Людоедов и карликов в чаще лесов
Своему Менелику они покорили,
Устелили дворец его шкурами львов.
И, смотря на утесы у горных подножий,
На дубы и огромных небес торжество,
Европеец дивится, как странно похожи
Друг на друга народ и отчизна его.
ИИ
Колдовская страна! — Ты на дне котловины
Задыхаешься, солнце палит с высоты,
Над тобою разносится крик ястребиный,
Но в сияньи заметишь ли ястреба ты?
Пальмы, кактусы, в рост человеческий травы,
Слишком много здесь этой паленой травы.
Осторожнее! в ней притаились удавы,
Притаились пантеры и рыжие львы.
По обрывам и кручам дорогой тяжелой
Поднимись, и нежданно увидишь вокруг
Сикоморы и розы, веселые села
И зеленый, народом пестреющий, луг.
Здесь колдун совершает привычное чудо,
Там, покорна напеву, танцует змея,
Кто сто таллеров взял за больного верблюда,
Сев на камне в тени, разбирает судья.
Поднимись еще выше: какая прохлада!
Словно позднею осенью пусты поля,
На разсвете ручьи замерзают, и стадо
Собирается в кучи под кровлей жилья.
Павианы рычат средь кустов молочая,
Перепачкавшись в белом и липком соку,
Мчатся всадники, длинные копья бросая,
Из винтовок стреляя на полном скоку.
И повсюду вверху и внизу караваны
Видят солнце и пьют неоглядный простор,
Уходя в до сих пор неоткрытые страны
За слоновою костью и золотом гор.
Как любил я бродить по таким же дорогам,
Видеть вечером звезды, как крупный горох,
Выбегать на холмы за козлом длиннорогим,
По ночам зарываться в седеющий мох.
Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам издалека привез,
Слышать запах их странный, родной и зловещий,
Запах ладана, шерсти звериной и роз.
И я вижу, как южное солнце пылает,
Леопард, изогнувшись, ползет на врага,
И как в хижине дымной меня поджидает
Для веселой охоты мой старый слуга.
Между берегом буйнаго Краснаго Моря
И суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырех плоскогорий,
С отдыхающей львицею схожа, страна.
Север — это болота без дна и без края,
Змеи черные подступы к ним стерегут,
Их сестер-лихорадок зловещая стая,
Желтолицая, здесь обрела свой приют.
А над ними насупились мрачныя горы,
Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
Где оскалены бездны, взерошены боры
И вершины стоят в снеговом серебре.
В плодоносной Амхаре и сеют и косят,
Зебры любят мешаться в домашний табун
И под вечер прохладные ветры разносят
Звуки песен гортанных и рокота струн.
Абиссинец поет и рыдает багана,
Воскрешая минувшее, полное чар;
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.
Под платанами спорил о Боге ученый,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом,
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом.
Но, поверив Шоанской изысканной лести,
Из старинной отчизны поэтов и роз
Мудрый слон Абиссинии, Негус Негести,
В каменистую Шоа свой трон перенес.
В Шоа воины хитры, жестоки и грубы,
Курят трубки и пьют опьяняющий тедш,
Любят слушать одни барабаны да трубы,
Мазать маслом ружье, да оттачивать меч.
Хирраритов, Галла, Сомали, Донакилей,
Людоедов и карликов в чаще лесов
Своему Менелику они покорили,
Устелили дворец его шкурами львов.
И смотря на потоки у горных подножий,
На дубы и полдневных лучей торжество,
Европеец дивится, как странно похожи
Друг на друга народ и отчизна его.
Колдовская страна! Ты на дне котловины
Задыхаешься, льется огонь с высоты,
Над тобою разносится крик ястребиный,
Но в сияньи заметишь ли ястреба ты?
Пальмы, кактусы, в рост человеческий травы,
Слишком много здесь этой паленой травы…
Осторожнее! В ней притаились удавы,
Притаились пантеры и рыжие львы.
По обрывам и кручам дорогой тяжелой
Поднимись, и нежданно увидишь вокруг
Сикоморы и розы, веселыя села
И зеленый, народом пестреющий луг.
Там колдун совершает привычное чудо,
Тут, покорна напеву, танцует змея,
Кто сто таллеров взял за больного верблюда,
Сев на камне в тени, разбирает судья.
Поднимись еще выше! Какая прохлада!
Точно позднею осенью пусты поля,
На разсвете ручьи замерзают, и стадо
Собирается кучей под кровлей жилья.
Павианы рычат средь кустов молочая,
Перепачкавшись в белом и липком соку,
Мчатся всадники, длинныя копья бросая,
Из винтовок стреляя на полном скаку.
Выше только утесы, нагия стремнины,
Где кочуют ветра, да ликуют орлы,
Человек не взбирался туда, и вершины
Под тропическим солнцем от снега белы.
И повсюду, вверху и внизу, караваны
Видят солнце и пьют неоглядный простор,
Уходя в до сих пор неизвестныя страны
За слоновою костью и золотом гор.
Как любил я бродить по таким же дорогам,
Видеть вечером звезды, как крупный горох,
Выбегать на холмы за козлом длиннорогим,
На ночлег зарываться в седеющий мох!
Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда трогать дикарския вещи,
Что когда-то я сам издалека привез,
Чуять запах их странный, родной и зловещий,
Запах ладана, шерсти звериной и роз.
И я вижу, как знойное солнце пылает,
Леопард, изогнувшись, ползет на врага,
И как в хижине дымной меня поджидает
Для веселой охоты мой старый слуга.
Из темного ущелия Кармила
На солнце выполз Агасвер. Другое
Тысячелетье шло к концу с тех пор,
Как он бродил, бичуемый тревогой,
По всем странам.—Когда, идя на казнь,
Христос под крестной ношею склонился
И отдохнуть у двери Агасвера
На миг остановился, Агасвер
Его сурово оттолкнул,—и дальше
Пошел Христос и пал под тяжкой ношей
Без слова, без стенанья. Тут предстал
Пред Агасвера грозный ангел Смерти
И с гневным взглядом молвил: «Отдохнуть
Ты сыну человеческому не дал;
Не знай же сам ты отдыха отныне,
Бесчеловечный, до его второго
Пришествия!»
И черный адский демон
Гнал Агасвера из страны в страну,—
И не было гонимому ни сладкой
Надежды умереть, ни утешенья
Найти успокоение в могиле.
Из темного ущелия Кармила
На солнце вышел Агасвер. С лица
И с бороды стряхнул он пыль; из груды
Костей, нагроможденных тут, взял череп
И по горе метнул его с размаха.
Запрыгал череп, зазвенел о камни—
И разлетелся вдребезги. «То был
Отец мой!»—Агасвер проскрежетал.
Еще схватил он череп—и еще…
Семь черепов, кружася, покатились
С утеса на утес. «А это—это…—
Он восклицал с налившимися кровью
Безумными глазами,—это были
Мои все жены!» Черепа катились…
Еще… Еще… «А это—это были
Мои все дети!—скрежетал несчастный. —
И умерли! Они могли… а я,
Отверженный, я не могу! нет смерти!
Грознейший суд мучительнейшей карой
Навеки надо мной отяготел.
И пал Ерусалим. Я с лютой злобой
Смотрел, как мрут другие,—и кидался
В обятья пламени, и ярой бранью
Дразнил меч римлян. Грозное проклятье
Меня как бронь хранило: я не умер!
И рухнул Рим, всесветный исполин.
Я голову и грудь свою подставил.
Он рухнул и меня не раздавил.
Передо мною нации рождались
И умирали; я же оставался,
Не умирал! С вершин, одетых в тучи,
Кидался я в пучину; но прилив
Меня волною выносил на сушу,
И жгучий яд существованья снова
Меня палил. К запекшемуся зеву
Волкана я взобрался. Я скатился
В его утробу. Там стонал и выл
Я десять месяцев в чаду и мраке;
Ногтями рыл курящееся устье…
И огненная матка разродилась
Потоком лавы, и меня опять
Из пламенного выкинула зева,
И в пепле шевельнулся я—живой!
В горящий лес я бросился. Я бегал,
Беснуясь, средь пылающих деревьев.
С волос своих они меня кропили
Огнем,—и пухло тело у меня,
И ныла кость. Но не сгорел я! жив!
И ринулся я в дикий пыл войны.
В грозе кровавых битв с врагом сходился
Лицом к лицу. Ругательством поносным
Я разжигал и галла и германца;
Но от меня отскакивали стрелы,
Обламывались копья об меня.
Об череп мой в осколки разлетались
Кривые сабли сарацинов. Пули
В меня летели градом—как горох
В железный панцирь. Молнии сраженья,
Змеясь, мне опоясывали тело,
И—как утес, зубчатою вершиной
Поднявшийся за тучи,—оставался
Я невредим. Напрасно слон меня
Топтал; напрасно конь своим железным
Копытом бил, дыбясь средь ярой сечи!—
Пороховой подземный взрыв меня
Высоко взбросил; оглушенный, тяжко
Упал на землю я—и очутился
Средь изможженных трупов, весь обрызган
Их кровью, мозгом,—жив и невредим!
На мне ломались молот и топор;
У палачей мертвели руки; зубы
У тигров притуплялись. В цирке лев
Голодный растерзать меня не мог.
Я подползал к норе гремучих змей;
Кровавый гребень щекотал дракону.
И жало змей меня не заражало;
Терзал и грыз дракон, не умерщвляя.
И я пошел плевать хулой и бранью
В лицо тиранам. Говорил Нерону:
«Ты пес! ты кровопийца!» Христиерну
Я говорил: «Ты пес! ты кровопийца!»
Мулею Измаилу говорил:
«Ты пес! ты кровопийца!» И тираны
Мне злейшие придумывали пытки
И казни… Но меня не умертвили.
О, ужас! умереть не мочь! покоя
Не мочь найти, томясь и изнывая!
И все влачить иссохшее, как труп,
И тлением пропахнувшее тело!
Столетья и тысячелетья—видеть
Перед собой зияющую пасть
Чудовища _Одно и тоже_! видеть,
Как Время, в ненасытном любодействе
И в вечном голоде детей рождает
Иль пожирает! Умереть не мочь!
О беспощадный мститель! есть ли казнь
Грознейшая в твоей всевластной воле?
Казни меня, казни меня ты ею!
О, если б пасть от одного удара
И с этой выси покатиться вниз,
И у подошвы горной растянуться,
И, вздрогнув,—прохрипеть и умереть!"
И Агасвер шатнулся: смутный гул
Ему наполнил уши; тьма покрыла
Горячие зеницы.—Светлый ангел
Взял на руки его и снес в ущелье,
И там сложил и молвил: «Агасвер!
Спи мирным сном! Не вечен божий гнев».